И последняя заповедь, как и все другие правила (куда строже они правил святых отцов! И кое-какие, например насчет эстетики, очень сходствуют) охраняются, сохраняются свято, буквенно, со страхом, без размышлений. На основании этих правил судит меня и г. Волжский в своей статье и, конечно, осуждает. Я говорю «любить, а не жалеть» – а правила говорят «жалеть». Я осмеливаюсь думать, что высшая цель, которая перед нами поставлена, – любить другого, как самого себя, т. е. и самого себя, как другого; правила гласят: «Люби – жалей другого больше себя, себя же считай за ничто. И при том будь искренен». Следовало бы прибавить: «А так как это невозможно никогда и ни при каких условиях, и при том ненужно и вредно, то по крайней мере говори, что так исповедуешь». Искренность – слово, которое играет большую роль у охранителей либеральных скрижалей, – однако очень мало поддается неподвижному консервированию, а потому в устах суровых обвинителей оно очень для них опасно. Во всяком случае – безвредно для обвиняемых. Искренность нечто очень подвижное, изменное, растущее вместе с сознанием людей, всегда наравне с ним. Поэтому люди, охраняющие букву своего старого закона и соответственную его времени «искренность», – не могут понять искренность желающих жить «по духу свободы», хотя и произносят то же слово. Разница огромная. Искренность, по мнению первых, это нечто слепое, безразумное, стихийное, непременно внеличное (свод либеральных законов был составлен до времени всякого сознания личности, своего «я»). Искренность наша, современная – это наибольшее сближение наших слов и действий с нашими мыслями, с нашим сознанием, – посредством сознательной воли. (Вопрос о воле – уже другой вопрос, я определяю только «искренность».) Таким образом, г. Волжский, упрекая в недостатке «искренности», – подразумевает нечто, никому уже из не чтущих его скрижали недоступное, да и совершенно ненужное. Зачем желать, чтобы стихии владели тобою? Человек стремится иметь власть над ними.