Вечером, в девятом часу, к Саше пришел Александр Михайлович, не один.
Саша была дома и не собиралась выходить. Было сиверко, да и дни стояли праздничные: а в праздники пьяных много. К тому же к Саше третьего дня приезжал неожиданно красивый офицер, в которого она сразу влюбилась. Офицер намеревался было сначала провести у Саши час-два, но потом она так ему понравилась, что он остался ночевать, говорил, что хоть очень ему ее рекомендовали – однако этого он не ожидал, оставил порядочно денег и обещался опять приехать.
Саша деньгам утром была рада, – у нее они подходили к концу, – а на обещание снова приехать – промолчала; ей было весело и радостно от того, что было, и что оно вышло так хорошо и так отлично кончилось; а тому, что еще будет, – она радоваться не умела: ведь она не знала, что будет.
От воспоминаний об офицере теперь осталась в Саше лишь одна смутная золотая волна, которая уже незаметно претворялась в такое же смутное, но несомненное предчувствие новой влюбленности, неизвестной. Предчувствие еще даже не тревожное, а только нежное, – томное, тайное, скромное и стыдливое.
Старому приятелю, Александру Михайловичу, Саша была попросту рада. И ему как-то однажды твердила она, замирая: «Миленький… ох, миленький ты мой! Батюшка ты мой белый! Князь ты мой Серебряный! Потемкин ты мой… мой… Таврический!». (Саша любила почитывать романы, особенно из русской истории, где любовь чиста и военные храбры.) Однако это все было так давно, что и сам Александр Михайлович едва ли о том помнил. Заходил он к Саше нередко, Саша любила с ним поговорить и считала «умным».
Александр Михайлович вошел, потирая с мороза свои тонкие, узкие, удивительно красивые руки и щурясь. Он был в заношенной и грязной студенческой тужурке, пальто он снял тоже старое и холодное.
– Дома, Сашурка? И не собираешься? Ну ладно. Так принимай гостей. Я тебе земляка приволок. Вишь какой франт! Петербургского ничего еще не знает. А уж коли смотреть Петербург – так розу нашу махровую, Сашу-баронессу – первое! Потому – игра природы, совершенство! Кто это сказал? Лесков, что ли, черт его дери?
Александр Михайлович был под хмельком, но слегка.
Пил он вообще много, дико, – иногда пропадал из Петербурга по месяцам, возвращался, угрюмо учился – и опять понемножку начинал пить. На каком курсе университета он был – он и сам не всегда знал. Терял года из-за разных мелких историй и пьянства, выходил, опять поступал, опять выходил. Он был из хорошей семьи, издалека, но родных давно забросил. Кое-какие деньги они ему изредка присылали. Зарабатывать он почти ничего не мог.
– А мы с угощением нынче, – продолжал Александр Михайлович. – Где корзина? Давай, тащи, помогай, Нил!
– Уж это напрасно, право, – сказала Саша, с неудовольствием поглядев на корзину пива. – Ну что хорошего? Вы, вон, и так уж подшофе. И молодому человъку нет никакой особой приятности в пьянстве. Разве легонького принесли бы, да у меня ром был к чаю.
И Саша быстро, из-под ресниц, посмотрела на Нила. Александр Михайлович захохотал.
– А, ну тебя с чаем! Знаю, что, нежненькая, питий этих да «безобразнее» не любишь… Тебе не требуется… Ну, а к нашему рылу и пиво за душу милу! От ромца-то я отвык по скудости средств, а Нил, небось, и не привык! Да куда ни шло, давай и ром, коли есть, только чаю не надо.
Он опять захохотал. Ужасно к его лицу не шел смех. Лицо было худое, больное и печальное. Левый глаз изредка дергался нервным тиком. Жидкая рыжеватая бородка. И все-таки лицо было красивое и породистое.
– Какие вы, право, сегодня нехорошие! – укоризненно сказала Саша, однако полезла в шкафик за ромом, пока гости устраивались у стола, подле окна, и Александр Михайлович вынимал бутылки из корзины.
У Саши в комнате все было чистенько и аккуратно. Комод застлан вязаной салфеткой, в углу у окна покрытая машина. На стене две фотографии – самой Саши; чужих фотографий Саша не любила и не хранила. Давали – теряла. На первом портрете Саша была снята девочкой, с круглым-прекруглым личиком и ребячески искренними глазами; на втором – совершенно такая же Саша, с таким же круглым личиком и детски искренними глазами, только в большой шляпке и со взбитыми волосами. Это был теперешний портрет, но разницы с детским только и оказывалось, что шляпка да волосы. Поближе к углу, к иконам, висел третий портрет – но уже не Саши, а самого известного в России батюшки, отца И., и он тоже смотрел со стены искренними, детски невинными глазами.
Кровать в противоположном углу была скрыта розовой чистой занавесочкой. Кровать у Саши была отличная, узорная, от Санн-Галли: ей раз подарили, и она ее полюбила: хотела как-то продать, да пожалела.