Сказать вам, что я влюбился в эту женщину – было бы неправдой. Полюбил ее – нет; тоже нет. Но чем чаще я ее видел (а я стал бывать у нее каждую неделю, потом и два раза в неделю), чем больше говорил я с ней и смотрел на нее – тем больше рос во мне пленительный ужас, пугающий восторг, и я уже не мог и не хотел бороться с его властью надо мной.
Она жила одна Редко выезжала. Много работала. Случалось, ее навещали, – но как-то неохотно, как неохотно она принимала. Я заметил, что, действительно, в ней было нечто отталкивающее – для других. Вероятно, то, что меня держало в странном, нелюбовном, плену около нее. Уходили, не размышляя: что-то неприятное в ней – и кончено.
Иногда мне казалось, что не будь в ней для меня этого загадочного, обезволивающего ужаса – я бы мог любить ее просто, как прекрасную женщину, большой серьезной любовью. Сначала она мне не понравилась; вернее, сначала я был сражен одной непонятностью ее лица, и ни о чем больше не мог думать; но после я, с величайшим усилием, старался иногда, на мгновенье, представить себе это бледное лицо только жизнерадостно-юным, успевал – и тотчас же на смену являлось прежнее чувство ужаса, но еще усиленное болью великой и недоуменной потери, точно у гроба любимого существа.
А потом я и вовсе забывал – о моей возможной-невозможной любви, и стоял перед страшной женщиной, лишь окованный ее и неженскими, и нечеловеческими цепями.
Мы сидели с нею чаще всего в маленькой гостиной около мастерской, вернее – кабинете; там была почти такая же темная, тяжелая мебель, как вот здесь; и так же угли порою рдели в камине. Отель ее, действительно, был похож на угрюмый дворец; я каждый раз проходил через целый ряд молчаливых зал, чтобы добраться до лестницы, ведущей наверх – в кабинет и мастерскую.
Графиня встречала меня всегда ласково, всегда ровная, всегда красивая, всегда в длинном черном платье, точно вечный траур она носила.
Всегда ровная… да, но я замечал, – и она не скрывала, что ровно подымалась и усиливалась ее ко мне ласковость и приветливость. Я был с ней всегда откровенен; я не мог быть иным; она знала все, что я сам знал о себе по отношению к ней; знала все мои муки ужаса и восторга, все возраставшие; и, – казалось, – не только понимала, а могла бы и разрешить их; и между тем не разрешала. Случалось так, что я говорил – она слушала и молчала или произносила своим тихим голосом несколько тихоутвердительных слов, с тихой и грустной, всегда какой-то далекой, лаской. И я не настаивал, не просил, не расспрашивал, не торопил: я не мог. Как будто совершался медленно какой-то путь, и укоротить его по воле было нельзя.
Оставаясь один – я мучился сильнее и острее; а в ней была строгая и покорная тишина, которой, при ней, и я покорялся.
Так шла зима. Мы были почти близкими друзьями – и я так же не понимал ни себя, ни ее, как в первый день встречи.
Казалось – я не могу больше жить без нее. Но и при ней не было мне жизни. Непонятная, недоуменная тяжесть моя все усиливалась. Я попробовал не видеть графини целую неделю. Это было уже почти весною. Наконец, через неделю, решил опять идти, но не сейчас, еще переждать дня три. И не пришлось. Утром я получил от нее записку – первую – где она писала:
«Будьте, друг мой, у меня сегодня вечером. Ивонна де Сюзор».
У меня и мысли не явилось ослушаться. Пришел час – и я был у нее.
Графиня встретила меня внизу. Мы вместе прошли цепь пустынных зал и вместе поднялись на лестницу.
Угли рдели в камине. Потолок был светел, стены темны. Она села у огня, в высокое кресло с прямой спинкой. Алый отсвет лежал на ее лице, гордом, молодом и страшном. Прозрачные, старые глаза не принимали горячих лучей, были все такие же бледные, не живые и прекрасные.
Но прежде, чем я взглянул в них, я сказал свои прежние мысли, с которыми жил:
– Вы были удивлены, графиня, что я не шел к вам так долго…
Она ответила:
– Нет. Я не была удивлена.
И я тотчас же понял, что не была удивлена и не могла быть.
Она продолжала.
– Видите ли. Мне следует сказать вам, рассказать вам нечто о себе; раньше этого нельзя было сделать. Не нужно. А теперь нужно. Потому что… вероятно – мы скоро расстанемся.
Перед словом «вероятно» она остановилась и произнесла его со странным усилием. Я безотчетно вспомнил, что в первый раз слышу это слово от нее. Она никогда не говорила: «вероятно», «я надеюсь», «я предполагаю», «может быть»… Но я едва уловил это, обращенный весь к ее слову «расстанемся».
– Вы уезжаете? – почти вскрикнул я. – Расстанемся?
– Да. Я не уезжаю. Но вы… вероятно… Опять «вероятно», и опять с усилием.
– Я никуда не уезжаю! Не думаю и не располагаю уезжать! Почему расстанемся?
Она помолчала.
– Все равно, – сказала она наконец. – Все равно, думаете ли вы или нет. Сегодня я должна рассказать вам то, чего вы не знаете. Расскажу вам потому, что я вас люблю.
Она произнесла эти слова с такой простой, повелевающей и покорной тишиной, что и во мне они отозвались той же тишиной. Мне и в мысль не могло прийти ответить ей, что я ее люблю или не люблю. То, что я к ней чувствовал, было и больше, и непонятнее всякой любви.
– Расскажите мне, если надо, – сказал я. – Да, и я чувствую, что теперь надо.
Странное спокойствие, почти оцепенение, овладело мною на время. Так я выслушал весь ее длинный и тихий рассказ, и понятный – и устрашающий.
Вот что она мне рассказала.
– Вы знаете, что граф Сюзор, по некоторым причинам, не считал меня своей дочерью и семнадцать лет я и мать моя жили вдали от него. Я его до семнадцати лет, до того дня, когда все переменилось, и не видала. Мы жили здесь, в Париже, почти нуждаясь, тем более, что мать была больна. Я поневоле привыкла к самостоятельности, пользовалась свободой, какой редко пользуются молодые девушки моих лет… моих тогдашних лет. У меня было много подруг и друзей по школе – я сумела попасть в рисовальную школу, имея непреодолимое пристрастие к живописи. Я была не по летам энергична, чрезвычайно жива, порывиста и горяча Несправедливость графа к моей матери вечно мучила меня, возмущала, заставляя чуть не сжимать кулаки при одной мысли; я ненавидела моего отца. Я обвиняла его и в моей судьбе. Я могла бы учиться, – не так, как теперь… Могла бы сделаться великой… Я была очень самонадеянна и верила в себя. Но если жизнь меня заколотит, думала я, могу и пропасть.
Мысли о моей судьбе ужасно мучили меня. Иногда я начинала бояться неизвестных, неизбежных грядущих ужасов и несчастий, думала о том, как бороться с ними, что будет со мною и с моею матерью, – и терялась, не зная, и плакала по ночам. Иногда, напротив, душа наполнялась живой надеждой на хорошее, широкое счастье, я хотела действовать, скорее идти навстречу – но как действовать? Куда идти? Не забудьте, я была одна с полусумасшедшей матерью, и мне было шестнадцать лет.
Один раз подруга в школе, девушка из общества, рассказала мне, что весь Париж теперь сходит с ума, увлекаясь каким-то новоявленным гадателем, предсказателем будущего. О нем говорили, что это – знатный француз; много лет проведший в Египте, в Индии или еще где-то; много лет изучавший тайные, древние науки во всей их почти бездонной мудрости, что он чужд всякого новейшего шарлатанства, гипнотизерства и фокусничества, а прост, как древний провидец. Он богат и денег не берет, – это последнее обстоятельство заставляло самых больших скептиков сомневаться в его шарлатанстве – и принимает всех. Его наперерыв приглашали в светские гостиные. Собраний он, однако, избегал.
Спустя несколько времени я почти то же самое прочла о нем в газетах. Я думала еще несколько дней, а потом решилась. И вечером (днем я была занята) отправилась к нему.
Мне казалось, что я совершаю какой-то отчаянный поступок. Одна, чуть не ночью, к гадателю… И какой вздор! Что за глупое суеверие! Наверно, шарлатан… Да пусть шарлатан! Почему не пойти, все-таки любопытно. Воображаю, какая у него обстановка и чего он навез из Индии, из Тибета…
Уже лестница меня разочаровала и укрепила в мысли, что он – шарлатан. Говорили о богатстве – ничуть не бывало. Обыкновенная, даже бедная квартирка в одном из дешевых кварталов. Я позвонила с бьющимся сердцем, ожидая, что найду у него толпу. Это меня даже ободряло.
Вместо какого-нибудь слуги – красного или черного, из Индии – мне отворила дверь грязноватая femme de menage[5] и тотчас же провела в маленькую приемную, ужасно бедно меблированную. Не было ни души. Я хотела сесть, – но в ту же минуту из соседней комнаты вышел обыкновенный старичок в сером халате, маленький, немного лысый, с небольшой седой бородкой. Это и был прорицатель.