Первого сентября 1753 года, в годовщину восшествия на престол короля, город Париж устроил фейерверк на Королевском мосту. Зрелище не было таким роскошным, как фейерверк в честь бракосочетания короля или как легендарный фейерверк по случаю рождения дофина, но все же это был весьма впечатляющий фейерверк. На мачтах кораблей были укреплены золотые солнечные колеса. Так называемые огненные звери изрыгали с моста в реку пылающий звездный дождь. Повсюду с оглушительным шумом взрывались петарды, и на мостовых лопались шутихи, а в небо поднимались ракеты и рисовали белые лилии на черном пологе небосвода. Многотысячная толпа, собравшаяся на мосту и на набережных с обеих сторон реки, сопровождала этот спектакль восторженными ахами и охами и криками «Браво!» и даже «Виват!» – хотя король вступил на трон тридцать восемь лет назад и пик народной любви давно уже остался позади. Вот что в состоянии совершить фейерверк.
Гренуй молча стоял в тени павильона Флоры, на правом берегу, напротив Королевского моста. Он не участвовал в ликовании, даже ни разу не взглянул на летящие вверх ракеты. Он пришел в надежде унюхать что-нибудь новое, но скоро выяснилось, что фейерверк в смысле запахов ничего ему не обещает. Все, что искрилось, и сияло, и трещало, и свистело там в расточительном многообразии, представляло собой в высшей степени однообразную смесь запахов серы, масла и селитры.
Он уже собрался покинуть это скучное мероприятие, чтобы, держась вдоль галереи Лувра, направиться домой, но тут ветер что-то донес до него, что-то крошечное, едва заметное, обрывок, атом нежного запаха – нет, еще того меньше: это было скорее предчувствие, чем действительный запах, и одновременно уверенная догадка, что ничего подобного он никогда не слышал. Он снова отпрянул к стене, закрыл глаза и раздул ноздри. Аромат был так нежен и тонок, что снова и снова ускользал от восприятия, его нельзя было удержать, его перекрывал пороховой дым петард, блокировали испарения человеческих масс, разрывали и стирали тысячи других запахов города. Но потом – вдруг – он снова появлялся, какую-то короткую секунду маленький лоскуток благоухал роскошным намеком… И тут же исчезал. Гренуй мучительно страдал. Впервые страдал не только его алчный характер, натолкнувшийся на оскорбление, но действительно страдало его сердце. У него появилось смутное ощущение, что этот аромат – ключ к порядку всех других ароматов, что нельзя ничего понять в запахах, если не понять этого единственного, и он, Гренуй, зря проживет жизнь, если ему не удастся овладеть им. Он должен заполучить его не просто для того, чтобы утолить жажду обладания, но ради спокойствия своего сердца.
Ему чуть не стало дурно от возбуждения. Он еще даже не установил, откуда вообще исходил этот аромат. Иногда интервалы между дуновениями длились минуты, и каждый раз на него нападал жуткий страх, что он потерял его навсегда. Наконец он пришел к спасительному заключению, что аромат доносится с другого берега реки, откуда-то с юго-востока.
Оторвавшись от стены павильона Флоры, Гренуй нырнул в человеческую гущу и стал прокладывать себе путь через мост. Он то и дело останавливался, приподнимался на носках, чтобы принюхаться поверх голов, сперва от страшного возбуждения не слышал ничего, потом наконец что-то улавливал, вцеплялся в аромат даже крепче, чем прежде, убеждался, что движется к цели, снова нырял в толпу зевак и пиротехников, беспрестанно подносивших свои факелы к фитилям шутих, терял свой ориентир в едком пороховом дыму, впадал в панику, снова локтями и всем корпусом проталкивался вперед… Через несколько бесконечных минут он оказался на другом берегу, миновал особняк Майи, набережную Малакэ, то место, где подходит к реке улица Сены…
Здесь он остановился, перевел дух и принюхался. Он поймал его. Теперь он его не упустит. Аромат, словно лента, спускался по улице Сены, неповторимый и отчетливый, но все такой же очень нежный и очень тонкий. Гренуй почувствовал, как бьется его сердце, и понял, что бьется оно не от напряжения бега, а от вдруг возникшей беспомощности перед присутствием этого запаха. Он попытался вспомнить что-нибудь похожее, сравнимое с ним, но все сравнения не годились. В этом запахе была свежесть; но не свежесть лиметты или померанцев, не свежесть мирры, или коричного листа, или кудрявой мяты, или березового сока, или камфары, или сосновых иголок, не свежесть майского дождя, или морозного ветра, или родниковой воды… И одновременно он источал тепло; но не так, как бергамот, кипарис или мускус, не как жасмин и нарцисс, не как розовое дерево и не как ирис… В этом запахе сливалось и то и другое, летучее и тяжелое, но они не просто смешивались, а были чем-то единым и к тому же небольшим и слабым и в то же время прочным и крепким, как кусок тонкого переливчатого шелка… Но нет, это было не как шелк, а как медовой сладости молоко, в котором растворяется пирожное, – но тогда одно с другим не вязалось при всем желании: молоко и шелк! Какой-то непостижимый аромат, неописуемый, он не помещался никуда, собственно, его вообще не должно было быть. И все-таки он был – в самой великолепной неоспоримости. Гренуй следовал за ним с колотящимся от страха сердцем, потому что смутно догадывался, что не он следует за ароматом, но что аромат захватил его в плен и теперь непреодолимо влечет к себе.
Он двинулся вверх по улице Сены. На улице не было ни души. Дома стояли пустые и тихие. Люди ушли вниз к реке любоваться фейерверком. Здесь ему не мешали ни лихорадочный запах толпы, ни пороховая вонь. Улица пахла как обычно – водой, помоями, крысами и овощными отбросами. Но над всем этим парила нежно и отчетливо та лента, которая привела сюда Гренуя. Через несколько шагов слабый свет ночного неба поглотили высокие дома, и Гренуй пошел дальше в темноте. Ему не нужно было ничего видеть. Запах надежно вел его за собой.
Через пятьдесят метров он свернул вправо на улицу Марэ, в совсем уже темный переулок, где, разведя руки в стороны, можно было коснуться домов на противоположных сторонах мостовой. Странным образом запах стал ненамного сильнее. Он только становился чище и благодаря этому, благодаря этой все большей чистоте, приобретал все более мощную притягательность. Гренуй шел словно против воли. В одном месте запах твердо повернул его направо, ему показалось, что он сейчас упрется в стену какого-то дома. Но в середине стены обнаружилась низкая арка прохода. Словно лунатик Гренуй прошел через арку, ведшую во двор, завернул за угол, попал во второй дворик, поменьше, и здесь наконец был свет: освещен был квадрат двора всего в несколько шагов. К стене под косым углом был пристроен деревянный навес. На столе под навесом горела свеча. За столом сидела девушка и чистила мирабель. Она брала фрукты из стоящей слева от нее корзины, отрывала черенок, ножом извлекала косточку и бросала в ведро. Ей было лет тринадцать-четырнадцать. Гренуй остановился. Он сразу понял, что было источником аромата, который он учуял на расстоянии более полумили на другом берегу реки: не этот грязный двор, не мирабель. Источником была девушка.
Он был совершенно сбит с толку. На миг ему в самом деле показалось, что еще никогда в жизни он не вдыхал ничего столь прекрасного, как эта девушка. К тому же, стоя против света, он видел только ее силуэт. Он, конечно, имел в виду, что никогда не нюхал ничего столь прекрасного. Но так как он все же знал человеческие запахи, много тысяч запахов мужчин, женщин, детей, в его мозгу не укладывалось, что столь изысканный аромат мог струиться от человека. Обычно люди пахли пошло или убого. Дети пахли безвкусно, от мужчин несло мочой, острым потом и сыром, от женщин – прогорклым салом и гнилой рыбой. Люди пахли совершенно неинтересно, отталкивающе… И вот впервые в жизни Гренуй не поверил своему носу, и ему пришлось призвать на помощь глаза, чтобы убедиться, что нюх его не обманул. Правда, это смятение чувств длилось недолго. Ему в самом деле понадобился один миг, чтобы оптически подтвердить свои обонятельные впечатления и тем безогляднее им предаться. Теперь он чуял, что она была – человек, чуял пот ее подмышек, жир ее волос, рыбный запах ее чресел и испытывал величайшее наслаждение. Ее пот благоухал, как свежий морской ветер, волосы – как ореховое масло, чресла – как букет водяных лилий, кожа – как абрикосовый цвет… И соединение всех этих компонентов создавало аромат столь роскошный, столь гармоничный, столь волшебный, что все ароматы, когда-либо прежде слышанные Гренуем, все сооружения из запахов, которые он, играя, когда-либо возводил внутри себя, вдруг просто разрушились, утеряв всякий смысл. Сто тысяч ароматов не стоили этого одного. Он один был высшим принципом, все прочие должны были строиться по его образцу. Он был сама красота.
Гренуй понял: если он не овладеет этим ароматом, его жизнь лишится всякого смысла. Он должен познать его до мельчайших подробностей, до самого последнего нежнейшего оттенка; простого общего воспоминания о нем недостаточно. Он хотел поставить личное клеймо на этом апофеозном аромате, впечатать его в сумятицу своей черной души, исследовать до тонкости и отныне впредь мыслить, жить, обонять мир в соответствии с внутренними структурами этой волшебной формулы.
Он медленно придвигался к девушке, ближе, еще ближе. Вот он вступил под навес и остановился у нее за спиной на расстоянии шага. Она его не слышала.
Волосы у нее были рыжие, серое платье без рукавов обнажало очень белые плечи и руки, желтые от сока разрезанных слив. Гренуй стоял, склонившись над ней и вдыхая ее аромат, теперь совершенно беспримесный, поднимавшийся от ее затылка, волос, выреза платья и вливавшийся в него как свежий ветер. Ему еще никогда не было так приятно. Но девушке стало холодно.
Она не видела Гренуя. Но ощутила безотчетный испуг, странный озноб, как будто ее вдруг охватил забытый, давно преодоленный страх. Ей показалось, будто за спиной у нее подул холодный сквозняк, будто кто-то распахнул настежь дверь в огромный подвал. И она отложила свой кухонный нож, прижала руки к груди и обернулась.
Она так оцепенела от ужаса при виде его, что ему вполне хватило времени, чтобы сжать руками ее шею. Она не вскрикнула, не пошевелилась, не попыталась защититься хотя бы жестом. А он и не взглянул на нее. Он не видел ни ее нежного, усыпанного веснушками лица, ни алого рта, ни больших ярко-зеленых глаз, ибо, пока он душил ее, глаза его были крепко зажмурены и он боялся лишь одного – потерять хоть каплю ее аромата.
Когда она умерла, он положил ее на землю среди косточек мирабели, сорвал с нее платье, и струя аромата превратилась в поток, захлестнувший его своим благоуханием. Он приник лицом к ее коже и широко раздутыми ноздрями провел от ее живота к груди, к шее, по лицу и по волосам и назад к животу, вниз по бедрам, по икрам, по ее белым ногам. Он впитал ее запах с головы до ног, до кончиков пальцев, он собрал остатки ее запаха с подбородка, пупка и со сгибов ее локтей.
Когда он извлек все и она увяла, он еще некоторое время сидел рядом с ней на корточках, чтобы прийти в себя, ибо он пресытился ею. Он не хотел расплескать ничего из ее запаха. Для начала ему надо было плотно задраить внутренние переборки. Потом он встал и задул свечу.
В это время с песнями и криками «Виват!» начали возвращаться домой на улицу Сены участники гулянья. Гренуй нюхом нашел в темноте выход в переулок, а оттуда на параллельную улицу Птиз-Огюстен, которая тоже вела к реке. Чуть позже люди обнаружили мертвую. Поднялся крик. Зажглись факелы. Прибыла городская стража. Гренуй давно уже был на другом берегу.
В эту ночь его чулан показался ему дворцом, а дощатые нары – пышным альковом. До сих пор он никогда за всю свою жизнь не испытывал ощущения счастья. Хотя ему были знакомы редкие состояния тупой удовлетворенности. Но сейчас он дрожал от счастья, не мог заснуть от блаженства. Он словно во второй раз родился, нет, не во второй, в первый, ибо до сих пор он просто существовал, как животное, имея весьма туманное представление о самом себе. Но сегодня ему показалось, что он наконец узнал, кто он на самом деле: а именно не кто иной, как гений; и что его жизнь имеет смысл, и задачу, и цель, и высшее предопределение: а именно осуществить революцию, никак не меньше, в мире запахов; и что на всем свете только он один владеет всеми необходимыми для этого средствами: а именно своим изощренным обонянием, своей феноменальной памятью и – самое важное – запечатленным в ней ароматом этой девушки с улицы Марэ, в котором в виде волшебной формулы содержится все, из чего состоит благоухание: нежность, сила, прочность, многогранность и пугающая, непреоборимая красота. Он нашел компас для своей будущей жизни. И как все гениальные чудовища, устроенные так, что через внешнее событие прокладывается прямая колея в вихреобразный хаос их душ, Гренуй уже более не отклонялся от того, что он принимал и признавал за направление своей судьбы. Теперь ему стало ясно, почему он так упорно и ожесточенно цеплялся за жизнь: он должен был стать Творцом запахов. И не каким-то заурядным. Но величайшим парфюмером всех времен.
Уже той же ночью, сначала бодрствуя, потом во сне, он провел инспекцию огромного поля, где лежали руины его воспоминаний. Он перебрал миллионы и миллионы обломков, кубиков, кирпичиков, из которых строятся запахи, и привел их в систематический порядок: хорошее к хорошему, плохое к плохому, тонкое к тонкому, грубое к грубому, зловонное к зловонному, благоуханное к благоуханному. Через неделю этот порядок стал еще стройнее, каталог запахов еще содержательнее и дифференцированнее, иерархия еще четче, уже скоро он смог приступить к планомерному возведению зданий запахов: дома, стены, ступени, башни, подвалы, комнаты, тайные покои… С каждым днем расширявшаяся, с каждым днем становившаяся красивее и совершеннее внутренняя крепость великолепнейших композиций ароматов.
То обстоятельство, что в начале этого великолепия стояло убийство, было ему (если он вообще отдавал себе в этом отчет) глубоко безразлично. Облика девушки с улицы Марэ – ее лица, ее тела – он уже не мог припомнить. Ведь он же сохранил лучшее, что отобрал и присвоил себе: сущность ее аромата.
В то время в Париже насчитывалось более дюжины парфюмеров. Шестеро из них жили на правом берегу, шестеро – на левом, а один как раз посредине, а именно на мосту Менял, соединявшем правый берег с островом Сите. Этот мост с обеих сторон был так плотно застроен четырехэтажными домами, что с него ни в одном месте нельзя было увидеть реку, так что создавалось впечатление вполне нормальной, основательной, хорошо мощенной и к тому же чрезвычайно элегантной улицы. В самом деле, мост Менял считался одним из самых модных кварталов города. Здесь находились знаменитые лавки, где свой товар предлагали ювелиры, резчики по черному дереву, лучшие изготовители париков, чемоданов, сумок и кошельков, тончайшего нижнего белья и чулок, рамок для картин и сапог для верховой езды, вышивальщики эполет, литейщики золотых пуговиц и банкиры. И здесь же располагались магазин и жилой дом парфюмера и перчаточника Джузеппе Бальдини. Над его витриной был натянут роскошный, зеленого цвета навес, рядом висел герб Бальдини, весь в золоте: золотой флакон, из коего вырастал букет золотых цветов, а перед дверьми лежал красный ковер, также с гербом Бальдини, вышитым золотом. Когда открывалась наружная дверь, раздавался звон колокольчика, исполнявшего персидскую мелодию, и две серебряные цапли начинали извергать фиалковую воду из своих клювов прямо в позолоченную чашу, которая, в свою очередь, имела форму герба Бальдини.
А за конторкой светлого самшита стоял сам Бальдини, старый и неподвижный, как колонна, в парике, обсыпанном серебряной пудрой, и сюртуке, обшитом золотым галуном. Облако миндальной воды Франжипани, которой он опрыскивал себя каждое утро, прямо-таки зримо окружало его и отодвигало его особу в некую прозрачно-туманную даль. В своей неподвижности он был похож на свой собственный манекен. Только когда раздавался мелодичный звон колокольчика и цапли начинали фонтанировать – что случалось не слишком часто, – манекен мгновенно оживал, съеживался, становился маленьким и юрким и, отвешивая многочисленные поклоны, вылетал из-за конторки так стремительно, что пахучее облако едва успевало ринуться вслед; после чего покорнейше просил клиента присесть и насладиться выбором изысканнейших ароматов и косметических средств.
У Бальдини их были тысячи. Ассортимент простирался от чистых эссенций, цветочных масел, настоек, вытяжек, выделений, бальзамов, смол и прочих препаратов в сыпучей, жидкой и вязкой форме – через помады, пасты, все сорта пудры и мыла, сухие духи, фиксатуары, бриллиантины, эликсиры для ращения бороды, капли для сведения бородавок и крошечные пластыри для исправления изъянов внешности, – вплоть до притираний, лосьонов, ароматических солей, туалетных жидкостей и бесконечного количества духов. Но Бальдини не довольствовался этими продуктами классической косметики. Он считал делом чести собирать в своей лавке все, что источало какой-либо аромат или как-либо служило для получения аромата. И потому наряду с курительными свечками, пастилками и ленточками там имелись все пряности – от семян аниса до палочек корицы, сиропы, ликеры и фруктовые воды, вина с Кипра, из Малаги и Коринфа, множество сортов меда, кофе, чая, сушеные и засахаренные фрукты, фиги, карамели, шоколадки, каштаны, даже консервированные каперсы, огурцы и лук и маринованный тунец. А кроме того, ароматизированный сургуч для печатей, надушенная писчая бумага, чернила для любовных писем, пахнущие розовым маслом, бювары из испанской кожи, футляры для перьев из белого сандала, ларцы и сундучки из кедрового дерева, горшочки и чашечки для цветочных лепестков, курительницы из латуни, флаконы и флакончики из хрусталя с притертыми янтарными пробками, пахучие перчатки, носовые платки, подушечки для иголок, набитые мускатным цветом, и пропитанные мускусом обои, которые могли более ста лет наполнять комнату ароматом.
Разумеется, для всех этих товаров не хватило бы места в помпезной лавке, выходившей на улицу (то есть на мост), а поскольку подвала не было, то не только кладовая, но и второй и третий этажи, а также все обращенные к реке помещения первого служили складом. В результате в доме Бальдини царил неописуемый хаос запахов. Насколько изысканным было качество отдельных товаров – ибо Бальдини покупал товары только высшего качества, – настолько же невыносимым был одновременно исторгаемый ими запах, подобный звучанию оркестра, в котором каждый из тысячи музыкантов играет фортиссимо свою собственную мелодию. Сам Бальдини и его служащие давно принюхались к этому хаосу, как стареющие дирижеры, которые ведь все до единого тугоухи, и даже жена хозяина, жившая на четвертом этаже и отчаянно сопротивлявшаяся дальнейшему расширению складских помещений, почти уже притерпелась ко многим запахам. Другое дело – клиент, впервые посетивший лавку Бальдини. Царивший здесь коктейль ароматов действовал на него как удар кулаком в лицо, вызывал, в зависимости от характера клиента, восхищение или смущение, во всяком случае сбивал его с толку до такой степени, что человек часто переставал соображать, зачем вообще он сюда пришел. Мальчишки-посыльные забывали свои поручения. Нахальные господа тушевались. А некоторые дамы переживали не то истерику, не то приступ клаустрофобии, падали в обморок, и привести их в чувство могли разве что самые резкие нюхательные соли из гвоздичного масла, нашатыря и камфарного спирта.
При таких обстоятельствах, в общем, неудивительно, что колокольчик у дверей лавки Джузеппе Бальдини все реже вызванивал персидскую мелодию, а серебряные цапли все реже фонтанировали фиалковой водой.
– Шенье! – позвал Бальдини из-за конторки, где он несколько часов простоял столбом, уставившись на закрытую дверь. – Надевайте ваш парик!
И между бочонком с оливковым маслом и подвешенными на крюки байоннскими окороками появился Шенье, подмастерье Бальдини, тоже уже старый человек, хотя и моложе хозяина, и прошел вперед, в более изящно обставленное помещение лавки. Он вытащил из кармана сюртука свой парик и нахлобучил его на голову.
– Вы уходите, господин Бальдини?
– Нет, – сказал Бальдини, – я удаляюсь на пару часов в мой рабочий кабинет и желаю, чтобы меня абсолютно никто не беспокоил.
– А, понимаю! Вы изобретаете новые духи.
Бальдини. Вот именно. По заказу графа Верамона. Он хочет ароматизировать кусок испанской кожи и требует чего-то совершенно нового. Требует чего-то вроде… Вроде… Кажется, это называется «Амур и Психея» – то, что он требует, а изготовлено оно этим бездарным тупицей с улицы Сент-Андре-дез-Ар… Как его бишь…
Шенье. Пелисье.
Бальдини. Да. Пелисье. Верно. Так его зовут, этого тупицу. «Амур и Психея» от Пелисье. Знаете эти духи?
Шенье. Еще бы не знать. Теперь их слышишь на каждом углу. Ими душится весь свет. Но если вас интересует мое мнение – ничего особенного! Они, разумеется, не идут ни в какое сравнение с вашими, господин Бальдини.
Бальдини. Конечно не идут.
Шенье. В высшей степени банальный запах у этого «Амура».
Бальдини. Вульгарный?
Шенье. Чрезвычайно вульгарный, как у всех духов Пелисье. Я думаю, они на лиметине.
Бальдини. В самом деле? А что там еще?
Шенье. Померанцевая эссенция, кажется. И может быть, настойка розмарина.
Бальдини. Мне это совершенно безразлично.
Шенье. Конечно.
Бальдини. Мне глубоко наплевать, что там намешал в свои духи этот тупица Пелисье. Мне он не указ!
Шенье. Вы совершенно правы, сударь.
Бальдини. Как вам известно, мне никто не указ! Как вам известно, я сам разрабатываю свою парфюмерию.
Шенье. Я знаю, сударь.
Бальдини. Я сам рождаю все свои идеи!
Шенье. Я знаю.
Бальдини. И собираюсь создать для графа Верамона нечто такое, что произведет настоящий фурор.
Шенье. Я в этом убежден, господин Бальдини.
Бальдини. Я оставляю лавку на вас, Шенье. Мне нужно работать. Не позволяйте никому беспокоить меня, Шенье.
И с этими словами старик, уже отнюдь не величественный, а сгорбленный, как и подобает в его возрасте, и даже будто прибитый, заковылял прочь и медленно поднялся по лестнице на второй этаж, где находился его рабочий кабинет.
Шенье занял место за конторкой, принял точно ту же позу, в которой пребывал его хозяин, и неподвижным взглядом уставился на дверь. Он знал, что произойдет в ближайшие часы, а именно: в лавке – ровно ничего, а наверху, в рабочем кабинете Бальдини, обычная катастрофа. Бальдини снимет свой голубой сюртук, пропитанный водой Франжипани, сядет за письменный стол и будет ожидать вдохновения свыше. А вдохновение не придет. Потом он кинется к шкафу с флаконами проб и начнет смешивать что-то наобум. Смесь не получится. Он разразится проклятиями, распахнет окно и вышвырнет пробу в реку. Потом попытается смешать что-то другое, и у него опять ничего не получится, тогда он начнет вопить и бесноваться и, одурев от наполнивших кабинет запахов, разразится рыданиями. Часам к семи вечера он спустится вниз, жалкий, плачущий, дрожащий, и скажет: «Шенье, я потерял обоняние, я не могу родить эти духи, не могу изготовить бювар для графа, я погиб, внутри меня все мертво, я хочу умереть, пожалуйста, Шенье, помогите мне умереть!» И Шенье предложит послать к Пелисье за флаконом «Амура и Психеи», и Бальдини согласится при условии, что ни одна душа не узнает об этом позоре, Шенье поклянется, что ни одна, и ночью они тайно пропитают бювар графа Верамона чужими духами. Все будет именно так, а не иначе, и Шенье желал только одного – чтобы эта комедия побыстрее кончилась. Бальдини больше не был великим парфюмером. Да, прежде, в молодости, тридцать, сорок лет назад, он изобрел «Розу юга» и «Галантный букет Бальдини» – два действительно великих аромата, которым он был обязан своим состоянием. Но теперь он стар, и изношен, и отстал от моды и от нового вкуса людей, и даже если ему вообще еще удавалось состряпать какой-нибудь запах, то получалась допотопная неходовая дрянь, которую они через год в десять раз разжижали и сплавляли в розницу как добавку к воде для фонтанов. Жаль его, подумал Шенье и взглянул в зеркало проверить, не съехал ли на сторону его парик, жаль старого Бальдини; жаль его прекрасной лавки, ведь он разорится; и меня жаль, ведь, пока он разорится, я успею состариться и не смогу ее купить…
Джузеппе Бальдини хотя и снял свой пахучий сюртук, но только по старой привычке. Запах воды Франжипани давно уже не мешал его обонянию: ведь за несколько десятков лет он так привык к нему, что вообще уже не замечал. Он и дверь в кабинет закрыл, и тишины потребовал, но он не сел к письменному столу, чтобы размышлять и ожидать вдохновения, ибо знал куда лучше, чем Шенье, что вдохновение его не посетит. Дело в том, что оно еще никогда его не посещало. Да, верно, он был стар, и изношен, и перестал быть великим парфюмером, но он знал, что никогда в жизни и не был им. «Розу юга» он получил в наследство от отца, а рецепт «Галантного букета Бальдини» купил у заезжего торговца пряностями из Генуи. Все прочие его духи были давно известными смесями. Он еще ничего никогда не изобрел. Он не был изобретателем. Он был педантичным изготовителем доброкачественных запахов – вроде повара, который превосходно готовит по хорошим рецептам, но никогда не выдумает собственного блюда. Всю эту комедию с лабораторией, и экспериментами, и вдохновением, и таинственностью он разыгрывал лишь потому, что она поддерживала его реноме мастера – парфюмера и перчаточника. Парфюмер создает чудеса, он наполовину алхимик, считают люди, – тем лучше! О том, что его искусство – ремесло, как и любое другое, знал только он, и в этом была его гордость. Он и не хотел быть изобретателем. Изобретательство весьма подозрительно, полагал он, поскольку оно всегда означает нарушение правил. Он вовсе не собирался изобретать новые духи для графа Верамона. Во всяком случае, Шенье не придется ни уговаривать его, ни доставать «Амура и Психею» у Пелисье. Он уже достал эти духи. Вот они, на письменном столе у окна, в маленьком стеклянном флаконе с граненой пробкой. Он купил их несколько дней назад. Разумеется, не сам лично. Не может же он собственной персоной явиться к Пелисье за духами! Он действовал через посредника, а тот тоже через посредника… Осторожность никогда не помешает. Ибо Бальдини собирался не только использовать эти духи для ароматизации испанской кожи, да и не хватило бы ему одного флакона. Он задумал нечто худшее: скопировать их.
Впрочем, это и не было запрещено. Это было только в высшей степени неблагородно. Тайно воспроизвести духи конкурента и продавать под своим именем было ужасно неприлично. Но еще неприличнее, если тебя поймают за руку, а потому Шенье не должен ничего знать, ибо Шенье любит болтать лишнее.
Ax, как это дурно, что порядочный человек должен так изворачиваться! Как тяжело жертвовать самым драгоценным, что имеешь, – столь жалким образом пятнать собственную честь. Но что же делать? Как ни крути, а граф Верамон такой клиент, которого ни в коем случае нельзя терять. Кроме графа, и клиентов-то почти не осталось. Снова приходится бегать за заказчиками, как в начале двадцатых годов, когда он только начинал свою карьеру, таскаясь с лотком по улицам. Богу известно, что он, Джузеппе Бальдини, владелец самой большой и удачнее всех расположенной парфюмерной лавки в Париже, финансово возвратился на круги своя, посещая клиентов на дому с чемоданчиком в руках. А это ему совсем не нравилось: ведь ему было уже за шестьдесят и он терпеть не мог ждать в холодных прихожих и расхваливать перед старыми маркизами туалетную воду, настоянную на тысячелистнике, уксус «Четыре разбойника» или мазь от мигреней. Кроме того, в прихожих царила совершенно омерзительная конкуренция. Например, этот выскочка Бруэ с улицы Дофина, утверждавший, что у него самый большой выбор помад в Европе; или Кальто с улицы Моконсей, пролезший в личные поставщики графини д’Артуа; или вот совершенно непредсказуемый Антуан Пелисье с улицы Сент-Андре-дез-Ар, каждый сезон вводивший в моду новые духи, от которых весь свет сходил с ума.
Такие духи от Пелисье могли повергнуть в хаос весь рынок. Если в каком-то сезоне в моду входила венгерская вода и Бальдини соответственно запасался лавандой, бергамотом и розмарином – Пелисье выступал с «Истомой», сверхнасыщенным мускусным ароматом. Всех вдруг охватывало зверское желание пахнуть мускусом, и Бальдини ничего не оставалось, как перерабатывать свой розмарин на воду для мытья головы и зашивать лаванду в саше. Зато когда на следующий год он заказывал соответственное количество мускуса, цибетина и бобровой струи, Пелисье ни с того ни с сего сочинял духи под названием «Лесной цветок», и они мгновенно завоевывали успех. Ценой долгих ночных опытов или подкупая за бешеные деньги шпионов, Бальдини наконец выяснил, из чего состоит «Лесной цветок», – а Пелисье уже снова козырял «Турецкими ночами», или «Лиссабонским ароматом», или «Букетом королевского двора», или черт знает чем еще. Во всяком случае, этот человек со своей необузданной изобретательностью представлял опасность для всего ремесла. Как тут было не пожалеть, что суровые времена цехового права ушли в прошлое. К такому наглому выскочке, к такому рвачу, наживающемуся на инфляции запахов, стоило бы применить самые драконовские меры. Отнять бы у него патент, запретить соваться в парфюмерное дело… И вообще, пусть этот мошенник сперва кое-чему научится! Ведь он же не был обученным парфюмером и перчаточником, этот Пелисье! Его отец был не кем иным, как цедильщиком уксуса, и Пелисье был цедильщиком уксуса, никем иным. И просто потому, что цедильщики уксуса имеют право доступа к спиртным продуктам, ему удалось втереться в круг истинных парфюмеров, и теперь он бесчинствует там, как вонючий хорек. Зачем, скажите, каждый сезон вводить в моду новые духи? Какая в этом надобность? Раньше публика вполне довольствовалась фиалковой водой и простыми цветочными смесями, которые разве что слегка изменялись раз в десять лет. Тысячелетиями люди обходились ладаном и миррой, несколькими бальзамами, маслами и сушеными травами. И даже после того, как они научились с помощью колб и перегонных кубов получать дистиллированную воду, с помощью водяного пара отбирать у трав, цветов и различных сортов древесины их благоухающую суть в виде эфирного масла, с помощью дубовых прессов выжимать ее из семян, и косточек, и кожуры фруктов или с помощью тщательно профильтрованных жиров извлекать ее из цветочных лепестков, число запахов было еще ограниченным. В те времена такой тип, как Пелисье, вообще не мог бы возникнуть: ведь в те времена даже для изготовления простой помады требовались способности, о которых этот уксусник не смел бы мечтать. Нужно было не только уметь дистиллировать, нужно было быть изготовителем мазей и аптекарем, алхимиком и ремесленником, торговцем, гуманистом и садовником одновременно. Нужно было уметь отличить жир бараньей почки от телячьего жира, а фиалку «виктория» от пармской фиалки. Нужно было знать, когда распускаются гелиотропы, и когда цветет герань, и что жасмин с восходом солнца теряет свой аромат. Об этих вещах субъект вроде Пелисье, разумеется, не имел понятия. Вероятно, он никогда еще не уезжал из Парижа, никогда еще в жизни не видел цветущего жасмина. Ему и во сне не снилось, какая нужна гигантская черная работа, чтобы из ста тысяч жасминовых лепестков извлечь маленький комочек твердого вещества или несколько капель чистой эссенции. Вероятно, он знал только ее, знал жасмин только в виде концентрированной темно-коричневой жидкости в маленьком флаконе, стоявшем у него в несгораемом шкафу рядом со многими другими флакончиками, из которых он смешивал свои модные духи. Нет, в добрые старые времена, когда уважали ремесло, такой хлыщ, как этот Пелисье, не посмел бы соваться в парфюмеры. У него для этого нет никаких данных: ни характера, ни образования, ни скромности, ни понятия о цеховой субординации. Всеми своими успехами он обязан исключительно открытию, сделанному двести лет назад гениальным Маурицио Франжипани – кстати, итальянцем! – и состоявшему в том, что ароматические вещества растворимы в винном спирте. Смешав свои пахучие порошки с алкоголем и перенеся тем самым их запах на летучую жидкость, он освободил запах от материи, одухотворил его, изобрел запах как чистый запах, – короче, создал духи. Какое великое деяние! Какой эпохальный подвиг! Его действительно можно сравнить только с величайшими достижениями человеческого рода, с изобретением письма ассирийцами, с Евклидовой геометрией, с идеями Платона и превращением винограда в вино греками. Поистине Прометеев подвиг! Но поскольку все великие подвиги духа отбрасывают не только свет, но и тени и приносят человечеству наряду с благодеяниями также и горести и печали, постольку великолепное открытие Франжипани имело, к сожалению, дурные последствия. Ибо с тех пор как люди научились зачаровывать дух цветов и трав, деревьев, смол и животных выделений и удерживать его в закрытых флаконах, искусство ароматизации постепенно ускользало от немногих универсально владевших ремеслом мастеров и открылось шарлатанам, которые только и умели, что держать нос по ветру, – вроде этого вонючего хорька Пелисье. Не заботясь о том, как и когда возникло волшебное содержимое его флаконов, он может теперь просто исполнять капризы своего обоняния и смешивать все, что вдруг взбредет на ум ему или публике.