Садай Садыглы ни разу не слышал, чтобы кто-то вспомнил о той резне в Айлисе без ужаса и сострадания. И все знания Садая о своей малой родине были тесно связаны с этими трагическими событиями.
Лишь после знакомства с доктором Абасалиевым артист начал в полной мере понимать истинную ценность этого маленького географического пространства, именуемого Айлисом, который, быть может, благодаря своей благоустроенности, поражающей воображение чистоте и аккуратности улиц, некогда был прозван “малым Парижем” или “малым Стамбулом”. Только тогда постиг он значение беспримерной культуры, созданной здесь трудом и умом людей, глубоко веровавших в Бога. Доктор Абасалиев, по его собственному выражению, был не просто “фанатиком Айлиса”, он был и его историком, и психологом, и даже своего рода философом. Только от доктора Абасалиева Садай Садыглы услышал, что знаменитый монах Месроп Маштоц именно в Айлисе создал армянский алфавит, что известный писатель Раффи в свое время преподавал в здешней школе… “Айлис, юноша, это Божественное совершенство! – не раз восклицал доктор Абасалиев, обращаясь к Садаю. – И за то, что мы с ним сделали, нам придется отвечать перед Богом в Судный день”.
По словам доктора Абасалиева, некая армянская девушка, которой удалось спастись от резни 1919 года, вывела во Франции новый цветок, который назвала Агулис, то есть Айлис. А в Тбилиси живет художница Гаяне Хачатурян, которая с девяти-десяти лет всю жизнь рисует только айлисские церкви. Одним словом, из рассказов доктора Абасалиева выходило, что Айлис – и есть одно из 1001 имен Бога. И, возможно, его любовь к Айлису не имела никакого отношения ни к армянам, ни к мусульманам. Это было, скорее, еще одним своеобразным и поистине благородным проявлением верности человека Истине.
“Эта Нубар еще с девичества была очень умной. Она тогда еще ходила к учившемуся в Стамбуле Мирзе Вагабу, чтобы научиться читать и писать”. – Доктор Абасалиев произнес эти слова, когда они уже далеко отошли от дома Нубар. Он, кажется, был расстроен их визитом к ней – потрясен то ли ее бесконечной искренностью, то ли чем-то иным. И если б они чуть позже не встретились с Зохрой арвад, то, наверное, вернулся бы домой в плохом настроении.
Распахнув одну створку ворот, судя по всему, чтобы видеть проходящих по улице, Зохра арвад удобно устроилась на ступеньках, ведущих на веранду, и пила дымящийся чай. Весь двор от калитки до самых ступенек на веранду был чисто подметен и обрызган водой. Вдоль длинной аллеи, усаженной различными цветами, через весь двор тек узенький ручеек воды. Двор Зохры арвад во всех смыслах ласкал взор. Особую прелесть придавали двору выращенные в специальных крупных горшках лимонные деревца, стройно стоявшие у ручейка перед верандой.
Эти горшечные[18] лимоны раньше принадлежали Айкануш: Садай давно и хорошо знал их. Но самым странным было то, что и доктор Абасалиев с первого же взгляда узнал лимоны Айкануш.
– Слушай, ты зачем притащила сюда лимоны Айкануш? – еще не входя во двор, от самой калитки спросил он.
– Что? Увидел лимон, так сразу слюнки потекли? А такую красавицу, как я, опять не замечаешь?
– Да что осталось-то от твоей красоты? Вся расползлась, эх ты, душа моя Зохра!
Между ними, видно, были давние дружеские отношения, что позволяло им подшучивать друг над другом.
– А с тобой-то что? Вот ты – весь, как конфетка. – Зохра арвад принесла с веранды три старых табуретки и поставила их около ручейка, под лимонами. – Проходите, садитесь. Я сейчас подам вам хороший чай – индейиский. Откуда вы идете в такую жару? – Зохра арвад принесла два стакана, поставила их на один из табуретов, сорвала с ветки зрелый лимон и, нарезая его, спросила: – А почему ты жену свою не привез?
– Сама не захотела. – Доктор Абасалиев налил чай в блюдечко и, дуя на него, с удовольствием прихлебывал. – У нее сердце немного не в порядке, Зохра. Она уже боится далеко ехать.
– А дочка твоя, говорят, будет зубным врачом? Пусть будет, дай ей Бог. Какая мне польза от такого доктора, как ты? Может, хоть дочка твоя поставит мне новые зубы, – сказала Зохра арвад, поглаживая свои беззубые десны.
Настроение доктора Абасалиева постепенно улучшалось.
– А что ты сделала с несчастным Ханкиши? На тот свет, что ли, отправила?
– Да чтоб этого Ханкиши несчастная змея ужалила, Зульфи! Он разве жил со мной, сукин сын? Три года мной наслаждался, кейфовал денно и нощно. А потом удрал от меня, как блудливый кот. Ему, видите ли, не нужна была бесплодная жена. После меня этот шакал еще раза два женился, но остался по-прежнему бездетным. И понял наконец, что не мое, а его семя бесплодно. – Зохра арвад ласково погладила доктора Абасалиева по спине. – Ну что мне делать, ты же на мне не женился. Уехал, нашел себе городскую.
И тут обычно известный своим остроумием доктор Абасалиев не нашелся, он вдруг густо покраснел и, чтобы как-то выйти из положения, быстро переменил разговор:
– Так ведь и подруга тебя бросила, прекраснейшая? Что-то эти лимоны уж больно знакомы мне.
– Конечно, это ее лимоны. У кого еще в деревне были такие лимоны, как у Айкануш? – сказала Зохра арвад, разливая чай по стаканам. – Да, дохтур, уехала Айкануш. Еще прошлой осенью собралась и уехала в Ереван к своему сыну Жоре. Да она бы по собственной воле вряд ли уехала отсюда. Жора очень настаивал. Если бы ты видел, какая она была, когда уезжала! Все никак не могла расстаться с домом, двором. Как сумасшедшая кружила вокруг своих деревьев. Целовала, обнимала даже сгнившие балки у себя на веранде. И уже перед самым отъездом пришла, стояла здесь и рыдала перед этими лимонами, будто она не лимоны оставляет здесь, а семерых родных детишек. Вот с тех пор я и приглядываю за ее домом. В этом году лимоны хорошо уродились: я собрала целое большое ведро и послала ей. Отсюда круглый год наши везут товар в Ереван, я их попросила, они передали. – Зохра арвад сорвала два лимона, ярко желтевших среди зеленой листвы, и положила на табурет.
– Вот и вам по одному. Дома попьете чай. Я на каждом дереве оставила по три-четыре штуки – как раз для таких дорогих гостей, как вы.
Расслабившийся после чая доктор Абасалиев сидел и грустно улыбался, глядя на лимоны. А потом спросил, просто чтобы поддержать разговор:
– А что же Айкануш не приглашает тебя в Ереван?
– Приглашает. Сколько раз через наших айлисцев, торгующих на ереванских базарах, просила: передайте моей сестре, пусть приедет, поживет тут со мной дней десять-пятнадцать. – Зохра арвад засмеялась и подмигнула доктору. – Ну, что скажешь? Может, поехать мне, чтобы на старости лет там, в армянском доме, растерять остатки мусульманства?
– Можно подумать, что и этот твой дом не армянский?
– Ты посмотри на этого старого шалуна! – воскликнула Зохра арвад, обращаясь к Садаю. – Да и откуда взяться уму у дохтура для сумасшедших? – Потом полушутя-полусерьезно погрозила доктору пальцем. – Этот дом мой отец Мешдали купил за пятнадцать туманов золотом у дяди Арутюна – Самвела. Как будто ты этого не знаешь!
– Знаю. Я не в том смысле сказал.
Зохра арвад помолчала, что-то обдумывая про себя, потом серьезно и взволнованно прошептала:
– Я не обижусь, если ты даже отца моего помянешь плохим словом. Только ради Бога, Зульфи, нигде больше не упоминай имени этого палача Мамедаги. Его мерзкое отродье хуже него самого. Я имею в виду Джингеза[19] Шабана, Зульфи. Говорят, он и тебе сделал гадость. Не связывайся с ними, от этого племени можно ждать всего, что угодно.
– А ты откуда узнала об этом? – с бесконечным удивлением спросил он, заметно нервничая.
– Как будто в этой деревне можно что-то утаить. На днях женщины болтали об этом у родника. Говорят, он откопал где-то старый череп и через забор бросил в твой двор, а в череп подложил записку: “Это я – поп Мкртыч, родной брат армянского шпиона Зульфи Абасалиева”.
Увидев, что доктор расстроился, Зохра арвад замолчала.
Об этой истории с черепом Садай услышал впервые, хотя давно знал, что вряд ли можно найти человека подлее и злобнее Джингеза Шабана – сына мясника Мамедаги, убившего дочку священника Мкртыча. Этот Джингез Шабан, лет на пять-шесть старше Садая, и был тот самый Шабан, который лет с десяти-одиннадцати носил в кармане мясницкий нож, а на плече – охотничье ружье, и именно из этого ружья Шабан застрелил когда-то на заборе Каменной церкви совсем маленького черного и красивого лисенка, неизвестно каким образом оказавшегося той весной в Айлисе. И хотя Садаю было тогда года четыре или пять, он никогда не забывал тот случай и по ночам не раз вскакивал от звука того рокового выстрела. Дожди и снега давно смыли с забора кровь убитого лисенка, однако в сознании Садая алое пятно крови навечно осталось на стене забора.
Теперь, наверное, сам же дебошир Шабан и распустил по Айлису слухи о переброшенном через забор черепе и написанных в той записке словах. Впрочем, доктор Абасалиев и впоследствии никогда не упоминал о мерзкой выходке этого отродья Мамедаги.
Айкануш была одной из двух армянок, которых Садай часто видел и более-менее близко знал в детстве. В Айлисе было еще несколько армянок. Однако они ничем не отличались от азербайджанок, поэтому и не сохранились в детской памяти Садая.
В первое лето, когда учившийся в Баку Садай приехал на каникулы, Айкануш была еще в Айлисе. Она уже сгорбилась от старости и вечной работы на земле, но была еще в состоянии вести свое хозяйство. Собственноручно вспахивала мотыгой землю в маленьком дворике у самой реки, выращивала там для себя фасоль, картошку, огурцы, помидоры, зелень. Сама ухаживала за своими лимонными деревьями, слава о которых ходила по всему Айлису. Она и в Ереван, своему Жоре посылала груши, персики, сушеные фрукты, суджуг – фруктовые колбаски с ореховой начинкой. В священные для армян дни обходила Вангскую церковь, часами молилась, осеняя себя крестом. Утомившись от работы, садилась у своих ворот и беседовала со своей ближайшей соседкой и давней подругой Зохрой арвад.
Дом Айкануш стоял на изрядном удалении от Вангской церкви, в низине на берегу реки, ближе к мусульманской части села. Несмотря на это, церковь стала для старой Айкануш вторым домом. Входя через крепкие, никакой пушкой не пробить, высокие ворота, она каждый раз при виде самой церкви словно теряла рассудок. Как сумасшедшая начинала совершать круги по церкви. Потом чуть ли не по камешку целовала ее каменные стены, осеняя себя крестом. Наконец старая Айкануш подходила к дверям и останавливалась перед ними. Там она несколько раз крестилась перед каменным изображением женщины с ребенком на руках, которую айлисские мусульмане так и прозвали – “Женщина в чалме с ребенком на руках”. На этом заканчивалось ее паломничество, издали похожее на забавный спектакль.
Еще в детстве Садай несколько раз видел в Айлисе сына Айкануш – Жору, который жил в Ереване. А когда из Еревана в Айлис приехала дочка Жоры Люсик, Садаю было уже лет одиннадцать-двенадцать, и их было трое неразлучных друзей-одноклассников: Сары Садай[20], Бомба Бабаш и Джамбул Джамал. Они всегда были вместе, когда шли собирать колоски с полей после уборки хлеба. Вместе карабкались по горам и скалам в поисках яиц куропаток. А когда не было ни уроков в школе, ни работы на гумне и им надоедало играть на улице в бабки, они брались за церкви. Пытались тяжелыми от влаги речными камешками отбить нос или ухо мраморным статуям во дворе Каменной церкви. Сломать каменные кресты, выбитые на стенах вангской. Забирались на высокую крышу вугарыдской и сверху громко освистывали село. Безжалостно расправлялись с посеянными Мирали киши во дворе Вангской церкви горохом, фасолью, кукурузой, с яркими цветами, посаженными Аных-Анико. Или же найденными на дне реки камешками с острыми краями, которые они вечно таскали в карманах, запечатлевали на стенах церквей свои имена: “Сары Садай! Бомба Бабаш! Джамбул Джамал!”
Светлые волосы достались Садаю в наследство от предков – в их роду все были блондинами. Бабаш получил прозвище Бомба за свой гордый нрав, бесконечную ловкость, железное здоровье и силу. А вот прозвище Джамбул, которое носил Джамал, имело особую и очень печальную историю.
Они принадлежали к довоенному поколению, родились за пару лет до начала войны, отнявшей у них отцов. Однако спустя три-четыре года после окончания войны вдруг пришло известие о том, что отец Джамала – Сюмюк[21] Сафи жив. Жена его Дильруба получила от Сафи письмо, в котором он как раз и сообщал о том, что не погиб на войне, жив-здоров и живет теперь в крае, называющемся Казахстан, в городе Джамбул. Писал, что опять женат и новая жена родила ему сына. Сообщал, что больше никогда в Айлис не приедет, а если его сын Джамал захочет, то пусть переезжает к нему в город Джамбул.
После этого злополучного письма, глубокой ночью вопли бабушки Джамала, Азры, подняли на ноги всю деревню: ее дочь Дильруба, вылив на голову банку керосина, хотела сжечь себя.
После того случая мать Джамала так и не смогла оправиться. Она не ела и не пила, не спала ночами, перестала заниматься каким бы то ни было делом, совершенно забросила дом. Окончательно выжившая из ума, она ночами бродила по горам, как дикий зверь: искала мужа, чтобы наказать его, но дорогу в Джамбул не знала. Тело матери Джамала нашли на обочине шоссе, километрах в тридцати-сорока от Айлиса. Так и прилипло к Джамалу это дурацкое прозвище – Джамбул.
Уже живя в Баку, Садай чуть ли не каждый день вспоминал Джамала. И всякий раз при этом вспоминалась ему Вангская церковь, ее двор, высокая стройная черешня и старая Айкануш с неизменной шалью на пояснице: засучив рукава выше локтя, чуть не плача от изумления, она старательно мыла завшивевшую голову Джамала.
В то утро они втроем залезли на высокую черешню во дворе церкви. Давно уже стояла жара, а Джамал все не снимал с головы грязную кепку, из-за которой всю зиму вынужден был сидеть в классе на последней парте. До самых летних каникул их классная руководительница Мулейли муаллима большую часть уроков посвящала обсуждению этой кепки. Будто не знала, что после того, как зимой ослепла бабушка Азра, никто ни разу не помыл голову Джамала, а сам Джамал, подавленный внезапной смертью матери, не мог найти в себе силы хоть раз помыться самому.
Оказывается, лучше остальных это знала старая Айкануш. К тому же старой Айкануш откуда-то было известно, что в то утро Джамбул Джамал окажется именно в церковном дворе. Пока мальчишки сидели на дереве, она прямо под черешней развела костер, согрела воду в большом медном казане, принесла из дома мыло, полотенце, кувшин и какую-то черную, как смола, грязеподобную массу в пол-литровой банке, ею она собиралась позже смазать голову Джамала.
Едва старая Айкануш сняла кепку с головы Джамала, как Бабаша стошнило черешней, которой были набиты их животы. Садай же просто закрыл глаза и отвернулся. Айкануш, как ужаленная, вскрикнула “Вай!” и обеими руками схватилась за голову. Вшей на голове Джамала было не меньше, чем муравьев в муравейнике.
Старая Айкануш усадила Джамала у костра на плоский речной камень. Садай наполнял кувшин теплой водой и лил на голову Джамала, а Айкануш терла мылом эту вшивую голову, до крови расчесывая ее ногтями, потом опять мылила и опять мыла, приговаривая тихим жалобным голосом:
– Родненький. Бедный мальчик. Сиротинушка!
И сейчас, лежа без сознания на койке бакинской больницы, Садай Садыглы так отчетливо, так близко слышал этот голос, что, окажись даже старая Айкануш в этой палате рядом с ним, этот жалобный голос не звучал бы так явственно.
И так же ясно слышал Садай Садыглы крики женщин, прибежавших из своих домов в церковный двор, когда старая Айкануш, уже вымыв и смазав лекарством голову Джамала, перевязывала ее марлей.
– Себя мусульманками называем, а вот не хватило ума мальчику голову помыть.
– Вот она и вымыла, ну и что же, что не мусульманка. Айкануш ведь не с неба свалилась! Она тоже из нашей деревни.
– Да пребудет с тобой Бог в трудную минуту, Айкануш баджи[22]! Ты всегда отличалась добротой своей к нам – мусульманам.
– Кто б отказался вымыть голову сироте? Откуда нам было знать, что бедный мальчик завшивел?
– А ты что, не видела, что он никогда не снимает кепку с головы? Если б не вши, стал бы он в такую жару в кепке разгуливать?
– Да хранит Аллах твоего единственного сына в Ереване, Айкануш. Ты самая милосердная из наших айлисских женщин.
– Ты, Айкануш, Аллаха любишь, ну и что же, что армянка…
Айкануш же, как следует вымыв руки с мылом и потирая обмотанную шалью поясницу, едва смогла кое-как выпрямиться. Женщины постепенно разошлись. И как только смолкли их голоса, Айкануш распростерла руки и с такой страстью двинулась в сторону церкви, что, казалось, сейчас эта маленькая щуплая женщина, как ребеночка, прижмет к груди всю эту каменную громадину.
Когда старая Айкануш осеняла себя крестом перед “Женщиной в чалме”, Джамал, с белой марлей на голове, молча сидел у стены перед входом в церковь. А Люсик, которая до сих пор, сжавшись в углу ворот, со страхом и ужасом наблюдала, как ее бабушка моет Джамалу голову, теперь стояла, прислоняясь к стволу черешни, и, кажется, тихо плакала. И у Джамала тоже блестели в глазах слезы. Он с удивлением взирал на мир, который словно видел в первый раз. Бабаш стоял рядом, низко опустив голову, ему было стыдно, что давеча он не смог сдержаться и его так позорно рвало.
А Айкануш, как обычно, стояла у входа в церковь и неистово молилась. И какое же чудо случилось в тот день на земле, что Садай, до тех пор ничего не понимавший на армянском, стал вдруг понимать каждое слово из тех, что очень тихо, чуть не про себя шептала Айкануш? Быть может, это снилось ему? Или на Садая снизошел тот мистический духовно-небесный дар великого Создателя, который хотя бы раз в жизни являет чудо каждому из своих созданий, коих он нарек людьми? И интересно, действительно ли та каменная “женщина в чалме”, всегда взиравшая на мир мертвыми каменными глазами, забыла, что высечена из камня, и вдруг ласково улыбнулась Садаю?.. И ребенок, которого она держала на руках, вдруг ожил, завертел шеей, задвигал ручками, ножками. Садай своими глазами видел, как младенец, раскрыв глаза, кому-то весело подмигнул. И – что это, о Создатель, – отчего глаза младенца были в то же время глазами Джамала? Предположим, все это было галлюцинацией – сном или видением, но откуда тогда звучал тот голос – голос живущей рядом с церковью Хромой Чимназ, уродливой средней дочки Джинни Сакины: “Смотрите, люди! Сары Садай крестится, как армянин!”
И тот мерзкий “образчик фольклора”, который затем громко пропела дурочка Чимназ своим мерзким голосом:
Армянин, эй, армянин
В горах молотит зерно.
Есть у него сын и дочь,
В зад ему буйволиный рог[23].
И еще тот неземной свет!
Как же случилось, что в день, когда Садай понял вдруг молитву старой Айкануш и впервые в жизни неосознанно перекрестился, желтовато-розовый свет глаз Всевышнего, который обычно нежно сиял лишь на куполе церкви и на вершине горы, вдруг разлился повсюду? Никогда более не видел Садай Садыглы, чтобы мир был озарен столь невообразимо ярким светом, но никогда не переставал верить, что в Айлисе существует какой-то другой свет, принадлежащий только Айлису. По глубокому убеждению Садая, его просто не могло не быть: ведь и в длину, и в ширину Верхний Айлис составлял, наверное, не более шести-семи километров. И если бы люди, воздвигшие когда-то на этом крохотном клочке земли двенадцать церквей и создавшие райский уголок возле каждой из них, не оставили после себя хоть немножко своего света, то зачем тогда нужен человеку Бог?
Да и видел ли кто-нибудь, кроме Садая, как в тот день разлилось по всему Айлису это желтовато-розовое сияние? И почему не решился он кого-нибудь спросить об этом в тот же день, там, в церковном дворе?.. Сейчас, в Баку, об этом можно было спросить только у Бабаша. Но как? У какого Бабаша?.. Спрашивать у нынешнего Бабаша Зиядова о том дне и о том сиянии было бы так же смешно, как спрашивать у начальника ЖЭКа адрес Господа Бога.
Тем летом Бомба Бабаш, уподобившись Меджнуну, все крутился вокруг приехавшей из Еревана внучки Айкануш – Люсик, выкидывая всякие жалкие фокусы. Он то взбирался на верхушки самых высоких деревьев, кукарекая по-петушиному и каркая по-вороньи, то, прячась в кустах, издавал оттуда крики куропаток. Он блеял по-бараньи, выл по-волчьи… Бывало, по несколько раз в день на руках, болтая в воздухе ногами, обходил вокруг церкви. “Ес кес сурумем! Ес кес сурумем!” – кричал он то из-за забора, то с крыши церкви, полагая, что объясняется Люсик в любви на армянском.
Однако худенькая и смуглая, как и ее бабка, Люсик терпеливо выдерживала все эти фокусы: она не обращала на Бабаша никакого внимания, вообще не замечала его. Не видя ничего и никого вокруг, Люсик целыми днями возилась во дворе церкви со своими кистями да красками.
Естественно, старая Айкануш, которая была в ответе за каждый день, проведенный в деревне ее двенадцатилетней внучкой, раз в день обязательно заглядывала в церковь, приносила ей чай в термосе, горячий обед в кастрюле. Но Люсик никогда не говорила ей о выходках Бабаша. Со временем Айкануш сама каким-то образом узнала о его проделках и пошла в дом Зиядовых, пожаловалась дедушке Бабаша на шалости внука. После этого Бабаш вроде бы отстал от Люсик. Однако оказалось, что главный скандал был еще впереди.
Произошло это во время тех же летних каникул. Однажды по деревне прошел слух, что кто-то ночью залез во двор Айкануш и сорвал по одному лимону с каждого ее деревца. Конечно, это не было серьезной кражей, просто кто-то хотел задеть хозяйку. Айкануш, которая больше всех подозревала Бабаша, все же никому жаловаться не стала. А дня через два кто-то ночью снова забрался во двор Айкануш и в этот раз стащил висевшие на веревке трусики Люсик. Утро следующего дня стало последним в их многолетней неразрывной дружбе, а может быть, и концом всего их светлого солнечного детства.
В то утро на небольшой площади перед мечетью, где обычно играли айлисские ребята, Садай и сам не понял как врезал Бабашу, считавшемуся самым сильным среди мальчишек, и крайне удивился, что от его удара Бабаш повалился на землю. Потом выхватил из рук Бабаша трусики, которыми тот размахивал, демонстрируя ребятам, и заорал во весь голос:
– Это трусики не Люсик, это трусики сестры Бабаша – Расимы! Эй, кто хочет, трусики Расимы? Продаю, подходи, покупай!
После этого случая они, хоть и сидели в одном классе, но год-полтора не разговаривали друг с другом, даже не здоровались. Потом вроде бы помирились. Однако холодок между ними остался навсегда. Даже приехав учиться в Баку, они ни разу не делали попыток найти друг друга. Потом Садай узнал от кого-то, что Бабаш, еще будучи студентом, устроился работать в ЦК комсомола и успешно делает карьеру. И каждый раз, слыша о его назначении на очередную ответственную должность, Садай невольно вспомнил церковь, Люсик, лимоны Айкануш, площадь перед мечетью и Бабаша, размахивающего трусиками Люсик.
На следующий же день на ордубадском вокзале Айкануш посадила внучку на поезд и отправила в Ереван. После этого Люсик ни разу в Айлис не приезжала.
Второй заметной и яркой армянкой в Айлисе была Анико, которую все звали Аных. Это была отважная женщина: гордая и волевая. Она все умела, все знала, могла дать полезные советы по пчеловодству бортникам, по разведению шелковичных червей – шелководам, не имея медицинского образования, лечила в деревне болящих и хворых, и один Аллах знает, откуда в этой женщине было столько страсти и силы! Анико была свидетельницей того, как в черный осенний день 1919 года турецкие солдаты, истребив пулями, искрошив саблями, утопили в кровавом озере всех от мала до велика, и среди тех жертв были и ее родители, братья, сестры. Весь Айлис знал, что десятилетняя Анико спряталась тогда в тендире и выжила лишь случайно: три-четыре дня просидела там без еды и питья, пока ее не обнаружила мать Мирзы Вагаба – Зохра арвад. Мирзе Вагабу, получившему образование в Стамбуле и считавшемуся самым грамотным мусульманином в Айлисе, по словам доктора Абасалиева, тогда было около тридцати лет. Он спрятал Анико в своем доме, вырастил ее и, конечно насильно, сделал своей женой. Но чем же тогда, если не величайшим на свете чудом, следует считать ту заботу и нежность, которую выказывала Анико своему мужу, бывшему старше нее на двадцать лет! Она всегда говорила о нем с гордостью, хвастала его ученостью, знаниями и благородством. Анико родила Мирзе Вагабу двух сыновей и дочь, имя мужа не сходило с ее уст.
Везде и всюду громко говорила она о том, что приняла мусульманскую веру.
И так же страстно, никого не страшась, – о том, что обязательно настанет время, когда в Айлис вернутся армяне и он опять превратится в райское место.
Называющая себя мусульманкой Анико не забывала в дни траура по имамам вместе с другими женщинами в чадрах посидеть в чьем-нибудь доме и горько оплакать жестоко убиенных внуков пророка Мухаммеда, тем не менее чуть ли не ежедневно с утра пораньше ходила она в Вангскую церковь. Там она подметала церковный двор, ухаживала за красивыми яркими цветами, которые сама же и посадила, и не упускала случая бесстрашно обрушить потоки брани на голову всех предков Мирали киши, который, превратив церковь в свой склад, повесил на ее дверях замок.
И сам дом Анико со всех сторон напоминал праздничную выставку никогда не вянущих цветов, каких ни у кого в Айлисе не водилось. В этом доме Мирза Вагаб обосновался после армянской резни 1919 года. Поговаривали даже, что этот, один из самых красивых в Айлисе, домов получившему образование в Стамбуле Мирзе Вагабу лично подарил предводитель турок Адиф-бей. Как же не поверить после этого, что только чудо правило всеми деяниями Анико, если именно в этом дворе, превращенном ею в настоящий цветник, произошло то самое кровавое побоище, учиненное Адиф-беем? Анико конечно же не могла не знать этого. Быть может, разводя свои цветы, она преследовала определенную цель – хотела увековечить память каждого из убиенных соплеменников? Доказать, что после каждого убитого армянина остался на земле цветок? И хотела, чтобы это понял каждый мусульманин Айлиса? Возможно, кровь, пролитая некогда в том дворе, до сих пор бурлила в памяти Анико, и единственным средством унять кровоточащую память стало для нее украсить цветами свой двор и все аллеи Вангской церкви.
В памяти Садая Анико оставалась не только как прекрасный человек и женщина, но и как какой-то особый – веселый и звонкий – голос. Голос, вобравший в себя весь Айлис – с его домами, церквями, горами, дорогами, деревьями, ручьями и родниками, – звонкий вестник наступающего утра. Потому что просыпалась Анико всегда на рассвете и громко распевала на своей высокой веранде, словно хотела возвестить всем айлисским мусульманам, что в Айлисе еще живет и звучит армянский голос.
В отличие от Айкануш она и в вангскую церковь всегда шла шумно, шагала по старой горной фаэтонной дороге и громко разговаривала. Во всеуслышание вспоминала бросившуюся со скалы Эсхи, проклинала Адиф-бея, издали начинала ругать Мирали киши, превратившего самую красивую айлисскую церковь в свою жалкую кладовую. Голос Анико, никогда не забывавшей упомянуть, что она приняла мусульманство и стала женой столь благородного и ученого человека как Мирза Вагаб, казалось, не имел ничего общего с голосом армянской девочки-сироты, чудом спасшейся от турецкого штыка. Это, вне всякого сомнения, был доносящийся из глубины веков голос истинной хозяйки Айлиса. Одним словом, это был утренний голос Айлиса!..
Живя в Баку, Садай Садыглы часто слышал его в своих айлисских снах, и сколько бакинских утр для артиста начиналось именно с этого голоса.
В ту самую пору, когда на похабно-продажной, как у старой шлюхи, роже старого мира только начинали проявляться признаки подло-неизбежного столкновения мусульман с армянами, Садаю Садыглы приснилась странная церковь. Странным было то, что она не походила ни на одну из айлисских церквей. И в то же время в ее устрашающем, мистическом облике было что-то от каждой из них.
В том сне нельзя было определить время года. В Айлисе было раннее утро, рассвет только занимался, село с трудом вырывалось из ночного мрака. В горах, на теневой стороне, еще островками лежал снег. Над ними барашками стояли редкие белые облака. И еще – космический, мистический свет: и чужой, и в высшей степени родной, знакомый!..
Высокие белые стены церкви, привидевшейся Садаю во сне, с внутренней стороны потрескались, сквозь образовавшиеся щели и просачивался в церковь этот свет, и непрерывно лился наводящий ужас звук, похожий на жужжание пчелиного роя, словно откуда-то из совершенно иного мира вливался он прямо в церковь, а оттуда – сквозь потрескавшиеся стены – с дьявольской страстью спешил разнести по миру какую-то принесенную им страшную весть.
И с тех пор тот неземной странный шум беспрерывно преследовал Садая. Из радиоприемника, с экрана телевизора, из революционных, религиозных и разных патриотических листовок, расклеенных тут и там на стенах подъездов и уличных столбах, с заголовков статей, чернеющих крупными буквами на первых страницах газет и журналов, – отовсюду слышался артисту тот светозвук, сеющий по миру небывалый ужас. Для него было непостижимо, почему в пору, когда, казалось бы, никто ничего не боится, он должен жить с постоянным ощущением страха. Почему в каждом слове, прочитанном в газетах, услышанном по радио, телевизору, из уст ораторов на площадях, женщин на улицах, ему слышалось предвестье трагедии. Почему мрачно становилось у него на сердце при виде беременных женщин или юных пар, гуляющих в парках, на бульваре: неужели одному ему выпал на долю страх за будущее всех людей? Что так напугало его в свое время, что теперь он приходил в ужас при одной лишь мысли о том, что этот рев улиц и площадей рано или поздно приведет к власти нового Хозяина? Почему именно ему, Садаю Садыглы, суждено уже сейчас испытывать боль и страдания от неминуемого кровопролития?
Не находя ответов на мучающие его вопросы, Садай Садыглы каждую ночь видел во сне Айлис. Потому что Айлис и был незаживающей раной его сердца. И без того склонный время от времени впадать в депрессивно-меланхолическое состояние, Садай стал с каждый днем все больше сторониться мира и людей. Часто бредил во сне, стонал. В своих бессвязных монологах упоминал имена Айкануш, Анико, Джамала, Люсик, Бабаша и многих других людей, знакомых и неизвестных Азаде ханум. Когда же Азада ханум увидела, что как-то среди ночи Садай, проснувшись, перекрестился, она долго не могла прийти в себя.