В одну из таких кошмарных ночей в бессвязных монологах ее мужа возник давно забытый всеми айлисский лисенок. Муж стонал во сне так, что часто скрывающая от отца недуги Садая Азада ханум не смогла на следующий день не поделиться с доктором Абасалиевым своей тревогой.
– Может, ты поговоришь с ним, папа? Выяснишь, что мучает его?
Доктор Абасалиев, прекрасно понимавший, что подобные психические состояния – проблема отнюдь не медицинская, постарался успокоить дочку:
– Это криптомнезия, – сказал он. – Наблюдается у всех эмоциональных людей: с возрастом они “впадают в детство”. Не тревожься. Так или иначе каждый проживает свою жизнь.
Но беда как раз была в том, что Садай Садыглы не жил сейчас своей жизнью. Это было странно: Садай Садыглы, в роду которого ни у кого не было ни капли армянской крови (один его дед совершил паломничество в Кербелу, другой – в Мекку), с некоторых пор будто носил внутри себя некоего безымянного армянина. Точнее, не носил, а скрывал. И вместе с каждым избиваемым, оскорбляемым, убитым в этом огромном городе армянином как будто сам бывал избит, оскорблен, убит. С самого начала осени он, похоже, ни разу не улыбнулся, ходил подавленный и мрачный. Напрочь забыл театр, куда раньше заходил хотя бы раза два в неделю. Даже митинги, которые он одно время охотно посещал, теперь утратили для него всякий интерес. Он не находил себе места в городе, не знал покоя дома.
В один из ветреных дождливых вечеров он пришел домой в таком состоянии, что Азада ханум чуть не вскрикнула от ужаса: словно кто-то окунул его в лужу – вся одежда была мокрой, по волосам, подбородку, из карманов плаща обильно стекала вода. Брюки были измазаны грязью, пуговицы пиджака и воротничок сорочки оторваны.
Азада ханум, плача, раздела мужа, усадила в ванну с теплой водой. Дала выпить рюмку коньяка, принесла чай. И лишь когда Садай пришел в себя, приступила к расспросам:
– Где ты подрался?
– Я не дрался.
– Кто же тогда тебя так отделал?
Садай ничего не ответил. А после долгого молчания так горько разрыдался, что Азада ханум пожалела о своем вопросе.
– Азя, на вокзале сожгли молодую женщину! Ее облили бензином и живую подожгли!
– Кто сжег? – спросила Азада ханум, утирая слезы.
– Женщины, Азя. Толпа уличных торговок. Будто это не люди были, а орава настоящих джиннов.
– Это женщины сделали с тобой такое?
Артист удивился, потому что действительно не сознавал, в каком виде пришел домой.
– Не знаю. Я ничего не смог понять. Когда эти дьяволицы сожгли ту армянку и тут же испарились, я увидел, что стою на вокзале один.
А потом он стал рассказывать такое, что Азаде ханум стало не по себе.
– Вчера я видел во сне, будто какому-то армянину дали денег, чтобы он убил меня.
– Кто? Кто собирается убить тебя?! – не своим голосом закричала Азада ханум, уже не владея собой.
– Тому армянину деньги дали наши: те, кто сейчас во власти.
– Очнись! Давно уже нет здесь никакой власти. А если и есть, то она как раз и сеет всюду семена вражды. По-твоему это народ устроил в Сумгаите тот адский кошмар? Нет, родной мой, нет! Это было устроено КГБ или, возможно, остатками власти, разделившимися теперь на разные мафиозные группировки. Я никогда не поверю, Садай, что без реально существующего организатора азербайджанцы могли пойти на такую безумную дикость.
– Как ты можешь говорить такое? Ты же была в Айлисе, – сказал артист, пронзительно печально взглянув на жену, и тут же по-детски печально опустил голову.
– Да, я была в Айлисе и знаю, что турки зверски жестоко обошлись там с невинными людьми. А ты был в тех местах, откуда армяне выгнали тысячи несчастных азербайджанцев. Хоть раз ты подумал, каково этим несчастным, оставшимся теперь без крова и без малейшей надежды на будущее? Разве о них думают заварившие эту кровавую кашу их собственные подстрекатели, которых проклинают теперь сами несчастные армяне – и карабахские, и здешние, бакинские, и которым наплевать на нас только потому, что, по их мнению, мы тоже турки. Если турки вас резали, идите, разбирайтесь с ними, при чем здесь мы? Чем эти армянские крикуны лучше наших доморощенных? Почему ты об этом не думаешь, родной мой? Ты, как началось все это, стал сам не свой. Знаешь, как ты исхудал, милый? Если себя не жалеешь, пожалей хотя бы меня. Пойми, Садай, так нельзя. Ты в этом мире ничего не изменишь, только окончательно погубишь себя. Говоришь, ходил на вокзал? Да что ты там делал, милый?
– Я хотел… Я хотел… Я хочу умереть, Азя, – с трудом вымолвил он.
Азада ханум, поняв, что муж на грани помешательства, замолчала.
Садай Садыглы, окончательно замкнувшийся в себе, теперь был полностью отрешен и от жены, и вообще от всего земного. Азада ханум поняла, почему муж ходил на вокзал. Садай целыми днями торчал там лишь для того, чтобы встречать и провожать знакомый ему с детства поезд “Баку – Ереван”. В этом поезде, проходящем через его родной Ордубад, он каждый день мысленно путешествовал, лелея новую бредовую мечту об Эчмиадзине, где он собирался принять христианскую веру.
МОЛОДОЙ АВТОР ПЬЕСЫ, В КОТОРОЙ НИКОГДА НЕ СЫГРАЕТ САДАЙ САДЫГЛЫ, ОБВИНЯЕТ БЫВШЕГО ХОЗЯИНА СТРАНЫ В МОРАЛЬНО-НРАВСТВЕННОМ ГЕНОЦИДЕ ПРОТИВ СОБСТВЕННОГО НАРОДА
Быть может, Садаю Садыглы опять снился один из тех прекрасных летних дней, проведенных в Айлисе с доктором Абасалиевым. А может, в ушах артиста до сих пор стоял голос тестя, звучавший вчера по телефону из Мардакян. Во всяком случае, этим утром, как только Садай проснулся, ему показалось, что весь мир заполнен звонким и бодрым голосом профессора Абасалиева. И продолжая слышать этот бодрый и звонкий голос, Садай чувствовал себя как никогда бодрым и спокойным: казалось, в мире, где еще слышен голос доктора Абасалиева, ему легче переносить свою боль.
Была предпоследняя суббота 1989 года. Прошел примерно час, как Азада ханум ушла на работу, и едва она вышла из дома, как начал звонить телефон. Он звонил уже больше часа с пяти – десятиминутными перерывами, но Садай трубку не брал.
В паузах между звонками в ушах артиста звучал приторно-сладкий голос, а перед глазами стоял хорошо знакомый облик Мопассана Мираламова, директора театра, из уст которого неслись строки известного народного поэта:
“Приветствуем великого мастера,
Вечности равен он!”[24]
Уже больше недели директор ежедневно звонил Садаю Садыглы и вместо приветствия каждый раз повторял эти вызывавшие у него почти физическую тошноту пошлые до омерзительности стихи.
В конце концов Садай вынужден был снять трубку.
На этот раз звонил не Мопассан Мираламов, а Нувариш Карабахлы.
– Брат, что ты к телефону не подходишь? – спросил он своим тихим хриплым голосом. – Я тебе уже раз пятьдесят звонил. Весь извелся – все думаю, не случилось ли чего. Тут земляк твой приехал, односельчанин… Твой друг детства – Джамал!
– Куда приехал? – Садай спросил это с таким изумлением, что сам испугался своего голоса.
– Он здесь, в театре. Приходи скорей, он ждет тебя. – Нувариш Карабахлы сделал короткую паузу и добавил: – Он в кабинете Мопассан муаллима.
Если уж Нувариш Карабахлы говорит “Мопассан муаллим”, значит, он действительно звонит из кабинета директора. В противном случае он назвал бы его как-нибудь иначе: за глаза директора все называли “дядя Мопош”.
– Сейчас приду, – ответил Садай Садыглы. Однако сил двинуться с места у него не хватило.
С тех пор как Джамал после седьмого класса подался в пастухи, Садай ни разу не видел его. Но всегда помнил. Более того, в последнее время его преследовала навязчивая идея поехать в деревню, во что бы то ни стало там, в горах, разыскать Джамала и наконец-то спросить у него: в тот день, после того как Айкануш во дворе церкви вымыла ему голову, действительно ли весь мир озарился каким-то бархатно-мягким желтовато-розовым светом или так показалось одному Садаю? Но сейчас, когда появилась реальная возможность повидаться с Джамалом, это превратилось в тяжелейшую обузу.
Когда он наконец вышел из дома и уже садился в такси, вдруг пришла в голову мысль, что приезд Джамала, может быть, и не правда, а хитрая уловка шустрого Мопассана Мираламова. Ведь директор давно хотел любыми путями заманить его в театр и непременно заставить прочесть пьесу, которую он уже много дней расхваливал ему по телефону. Возможно, Мопош и не сочинял вовсе, что главная роль там написана специально для него, Садая. И вполне возможно, что вечный оптимист, деловой, сообразительный Мопассан, надеялся, будто исполнение главной роли Садаем Садыглы сможет поднять на ноги умирающий театр. Таков уж был его характер: если брался за что-то, обязательно должен был довести дело до конца. А узнать, что у Садая когда-то был друг детства Джамал, особых сложностей для Мопоша не представляло – об этом когда-то директор мог услышать от самого Садая и запо-мнить. Во всяком случае, истина была такова: едущий сейчас в такси артист особой охоты видеться с Джамалом не имел.
Однако оказалось, что Джамал действительно приехал.
Он с серьезным видом расположился в теплом и уютном кабинете Мопассана Мираламова, одетый в новенький дешевый костюм, на голове – дорогая бухарская папаха. Загоревшее в горах до медного оттенка лицо его и большие карие глаза сияли от волнения и возбуждения, вызванных непривычной обстановкой.
Нувариша Карабахлы Садай в кабинете не заметил. Наверное, на репетиции, решил он, или на съемках где-то на телевидении. (Садай не был в курсе того, что Нувариш давно уже напрасно просиживает в разных приемных важных людей, будучи занят поисками пистолета.)
Увидев Садая, Мопассан Мираламов с неожиданным для своего возраста проворством вскочил с кресла, бросился к артисту, прямо у дверей обнял его и крепко прижал к груди. Он смог даже выжать из глаз слезу в стремлении продемонстрировать, как он счастлив видеть его.
Джамал, по-детски наивно вытянув губы трубочкой, явно готовился горячо поцеловаться со своим одноклассником. Садай прижал к груди голову друга вместе с его шикарной папахой. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. И этих коротких секунд хватило Джамалу, чтобы собраться с мыслями, решить, с чего начать разговор, и даже сначала маленько растрогаться, а потом и расплакаться – громко, со всхлипами.
– Я здорово влип, брат! – проговорил он. – Приехал просить твоей помощи. Моего сына арестовали и посадили в тюрьму. В районе не осталось кабинета, куда бы я не стучался. Никто меня и слушать не хочет. Вот, приехал сюда, может, здесь смогу найти помощь.
– А за что арестовали твоего сына? – раздраженно спросил артист, которому явно не понравилось, как Джамал по-бабьи плачет.
Джамал не ответил. Достав из кармана платок, он тщательно утер лицо от слез и пота, выступившего на лбу. Потом, окончательно придя в себя, стал рассказывать уже тихим и спокойным голосом.
– Это мне Божье наказание за мою глупость, Сары. Каким надо быть дураком, чтобы взять себе в невестки внучку этого мясника Мамедаги, смешать свою кровь с кровью этой собачьей породы. Вот и мучаюсь теперь. Она меня просто за человека не считает, а на свекровь свою бросается, как бешеная собака. Только и знает, что ворчать, ругаться и проклинать. Опозорила нас на всю деревню. А тут схватила острый секач и ударила по собственной голове: вот какая стерва! А потом, по наущению отца своего, Джингеза Шабана бросилась в город, в больницу: мол, смотрите люди, муж меня убить хотел!.. Оклеветала парня и посадила. А я уже двадцать дней обиваю чужие пороги. У кого только в районе я не был, никто и слушать не хочет. Всякую надежду потерял. Вся надежда на тебя, Садай. Ты можешь помочь мне. Ты как-никак человек известный. – Джамал замолчал, устремив на Садая полный кротости взгляд.
Садаю стало жаль Джамала. Он ощутил одновременно огромное сострадание и к себе, и к Айлису, даже к этой сумасшедшей скандальной дочери Джингеза Шабана. Серый в эту пору Айлис, серые горы… Мерзнущие, едва дышащие от холода в ожидании прихода весны камни, улицы, дома. Каменная церковь. Тот самый вытекающий из-под ее каменных стен самый мощный в Айлисе кяризовый родник и его растекающаяся сейчас по ледяным арыкам чуть почерневшая, смешанная с каким-то безымянным страхом вода, тот самый чудный черный лисенок – маленькое Божье создание. И еще – то алое кровавое пятно, навеки застывшее на каменном заборе у родника – там, где Джингез Шабан подстрелил его. Вглядываясь в серый и жалкий лик Айлиса, артист вдруг всем сердцем устыдился, что когда-то хотел спросить у Джамала о том желтовато-розовом свете.
– Посмотрим. Что-нибудь придумаем, – неуверенно, безо всякой надежды ответил Садай Садыглы и чуть громче добавил: – Ну давай рассказывай, что нового в Айлисе?
– Да что может быть нового в Айлисе? Все тот же, каким ты его видел, – с крайней неохотой отозвался Джамал.
– А ты знаешь, сколько лет я не был в Айлисе?
– Да хоть сто. Не будь ты там сто лет, в Айлисе ничего не изменится, – ответил Джамал и жалко улыбнулся почему-то только Мопассану. Потом, решив, видимо, что должен хоть что-нибудь рассказать Садаю про Айлис, нехотя заговорил: – В этом году перед самой весной скончался Мирали киши, наверное, ты слышал об этом. На днях и Аных отдала свою поганую душу Азраилу[25]. И сколько злобы в старухе: даже на пороге смерти так и осталась армянкой. Когда пошли наши женщины попрощаться с ней, она им всем заявила: мол, я и не думала менять свою веру и никогда от своего Бога не отрекалась. То есть я до сих пор вас, если выражаться культурным языком, вообще-то водила за нос… До чего же подлые эти армяне! – Джамал забавно сморщил лицо и опять кротко и осторожно посмотрел на Мопассана Мираламова. Потом перевел взгляд на Садая и в какой-то странной растерянности опустил голову.
– Что, теперь и в Айлисе вошло в моду нести бредни про армян? – еле слышным сдавленным голосом спросил Садай и попытался представить себе на смертном ложе последнюю армянку Айлиса Анико, окруженную в смертный час айлисскими мусульманками.
Но сцену ее смерти он представить себе не мог. А представился ему лучший в Айлисе, большой двухэтажный дом. Уставленная всевозможными цветами высокая веранда. Ведущие к ней прочные каменные ступеньки, ласкающие взгляд своей безупречной чистотой и аккуратностью. Мир в глазах Садая сделался намного светлее от пестрых цветов Анико, выращенных ею во дворе Вангской церкви и ею же круглый год обихаживаемых. Глядя на дорогую папаху Джамала, артист вспомнил его грязную, завшивевшую кепку, которую некогда сняла со страхом с его головы Айкануш:
– Если б у тебя был Бог, ты бы тоже ему изменять не стал! – громко и безжалостно сказал артист. И тут же (то ли сожалея о сказанном, то ли по какой-то иной причине) почувствовал в душе страшную пустоту – какую-то не имеющую конца и края беспросветную развалину – без жизни и без воздуха. В краткое мгновение молчания, возникшее после его слов, он успел увидеть в глазах Мопассана Мираламова подозрительно-укоризненную холодную улыбку, чисто выбритое сытое лицо директора вдруг посерело. Однако – подумать только! – гневные слова Садая Джамала нисколько не обидели.
– Это ты верно сказал, – ответил он. – Армяне со своим Богом всегда в ладу.
Слова показались Садаю до боли знакомыми. Артист воспринял их не только как слова, но и как некий позабытый звук, как ласковый добрый свет, когда-то существовавший в этом мире и потом бесследно исчезнувший. Каким-то чудесным образом Садай Садыглы нашел в этих словах покой и утешение для себя. Он готов был распотрошить всю свою память, чтобы вспомнить, от кого, когда и где впервые услышал эти слова. Ему захотелось обнять, прижать к груди весь Айлис как один общий дом, потрясти его, как небольшое деревце, набрать в горсть и выпить, как глоток воды, чтобы вспомнить – кому в Айлисе могла принадлежать изначально только что произнесенная Джамалом простейшая и в то же время до невероятности содержательная фраза.
Непостижимы тайны твои, Господи – разве эти слова не могли быть произнесены когда-то Его Истинным Величеством, самим непостижимым Айлисом: “Армяне со своим Богом всегда в ладу”.
Искренне обрадованный, Садай обнял Джамала за шею.
– Эх, Джамбул ты и есть – Джамбул! Вот каким ты оказался честным. Не обиделся. Я же обидел тебя.
– Честному человеку незачем обижаться на честные слова! – солидно выделяя каждое слово, проговорил Джамал. – Говорят же: лучше быть слугой у честного слова, чем господином лжи.
– Ты в первый раз в Баку?
– Нет, приезжал пару раз. А одна из моих дочерей здесь замужем.
– Кому же, уезжая, ты оставляешь горы? – шутя, спросил Садай.
– Да кто же замахнется на хозяина гор? – разумеется, имея в виду Бога, серьезно ответил Джамал.
– Ты уже не пасешь овец?
– Пасу, отчего же не пасти? У меня в Айлисе куча внуков. Они и без меня справляются с хозяйством.
Садай встал и начал прохаживаться по кабинету.
– Так что же нам делать?
– Ты насчет чего?
– Да насчет тюрьмы, как быть с ней?
Мопассан Мираламов, словно дожидавшийся именно этого момента, встал с места.
– Что же тут сложного? Ты напишешь на имя районного прокурора хорошее письмецо, а наш брат отдаст ему. Прокурор тебе не откажет. Освободят парня, и все дела. – Директор тайком подмигнул Садаю Садыглы и протянул ему заготовленные заранее бумагу и ручку. – Какое право имеет прокурор не прислушаться к словам известного народного артиста? (В неофициальной обстановке он всегда называл Садая Садыглы “народным”.) К тому же никто ведь никого не убил. Ну случилось, подрались, поссорились. Так помирятся, и все. – Директор втихомолку опять хитро подмигнул Садаю, и только теперь артист понял, что Мопош просто хочет поскорее отделаться от Джамала.
– Нет, так не годится. Что прокурору от моего письма, если у него есть возможность отхапать у кого-то деньги? – Артист решительно смял протянутую ему бумагу, давая директору понять, что не согласен с его мошенническим фокусом. И взглянув на грустное озабоченное лицо Джамала, вновь увидел в глубинах своего сердца темный, бессолнечный, безрадостный, мертвый, тоскливый Айлис. Айлис, утративший величие своих гор и церквей своих, таких же величественных… Серые безлюдные улицы. Мертвецки оголившиеся после осени дворы. Оставшиеся без единого листочка бездыханные деревья, опустошенные горы – без чабанов и без овец. Лишь серые вороны летали в сером мертвом небе над серым мусульманским кладбищем. Ощутив жуткую безысходность, Садай после долгих раздумий сказал:
– Может, отыщем Бабаша?!
Джамал обрадовался и моментально ожил.
– Да! – воскликнул он взволнованно. – Давай найдем его! Он мне обязательно поможет. У него большая должность, почет, уважение – все есть у Бабаша. – Он вскочил из-за стола. – Ты только проводи меня к нему. А остальное уже мое дело.
Садай Садыглы был достаточно наслышан о больших карьерных успехах Бабаша. После недолгой работы в ЦК комсомола он сразу же занял должность председателя райисполкома одного из крупных районов Баку. Был первым секретарем райкома, довольно долгое время занимал даже министерское кресло. В последнее время Бабаш был заведующим отделом Центрального Комитета, а всего месяца два назад была создана новая организация – “Общество преданных народу”, председателем которой стал Бабаш Зиядов.
Садай, многие годы избегавший общения с Бабашем, сейчас ради Джамала был готов на все. Однако он точно не знал, где находится организация, которой руководит Бабаш. Несмотря на это, он без колебаний решил отправиться на поиски. Обеспокоенный этой решимостью директор засуетился, выбежал из-за стола, не давая им уйти из кабинета.
– Куда вы?! – воскликнул Мопош, загораживая выход. – Вы имеете в виду своего земляка Бабаша Зиядова? Так потерпите немного. Давайте позвоним, спросим. Может, его и нет на месте.
На столе директора стояло три телефонных аппарата, внешне ничем друг от друга не отличавшихся: внутренний, городской и трехзначный – правительственный. То, что Мопош снял трубку именно этого аппарата, отразилось на его лице, внезапно ставшем отстраненно серьезным. Явно демонстрируя собственную значимость, он набрал три цифры. Однако, услышав голос Бабаша Зиядова, скрыть своей растерянности не смог.
– Здравствуйте, Бабаш Билалович! Это Мираламов… Да, из театра… Дай и вам Бог… Бесконечно благодарен… Будет. У нас есть прекрасная пьеса… Сам?.. Конечно, знает. Да, да, он в курсе… Лично ознакомился с пьесой… Понравилась. Очень понравилась… Да, тема очень актуальна… Его образ?.. Есть, есть. Да вся пьеса о бесчинствах, которые он, бессовестный, тринадцать лет творил здесь… В главной роли?.. Да, да, он и есть. Ваш односельчанин, наша гордость. Собственно, автор писал эту роль специально в расчете на Садай муаллима. И Сам сказал, что хотел бы видеть в этой роли Садая Садыглы. Да, да, Сам.
Садай Садыглы знал, что с приходом во власть нового Первого повсюду развернулась кампания по разоблачению бывшего, теперь уже опального. По тому, как директор вдруг вскочил с места и стал благодарить Бабаша, артист понял, что Бабаш Зиядов что-то пообещал театру. Несомненно, Бабаш догадывался, что Садай сейчас в кабинете директора. Однако верный чиновничьей этике Мопассан ждал, пока Зиядов сам выразит желание поговорить с артистом. И наконец эта долгожданная минута настала:
– Да, он здесь, рядом со мной, хочет поклониться вам. – И Мопош, чуть ли не танцуя от радости, передал трубку Садаю.
Поздоровавшись с Бабашем, артист сразу перешел к делу.
– Джамал приехал, – сухо сообщил он. – У него дело к тебе.
– Неужели такое трудное? – попробовал пошутить Бабаш.
– Для тебя это будет нетрудно.
– Почему же тогда оно для тебя трудное, великий артист? Неужели люди уважают тебя меньше, чем нас?
– Если б я мог помочь, то не стал бы звонить тебе. – Садай старался быть насколько возможно приветливым. – Ну как, примешь его?
Видно, Бабаш Зиядов быстро понял, что шутки с артистом ни к чему хорошему не приведут, и после недолгого молчания ответил уже серьезным тоном:
– Ладно, пусть приходит, я приму его. – Потом опять помолчал и с плохо скрываемой обидой в голосе добавил: – Я думал, ты позвонил, чтобы поздравить меня…
С этими словами Бабаш повесил трубку, а артист так и остался с трубкой в руке, непонимающе глядя на Мопассана Мираламова.
– Слышал? Говорит “не поздравил меня”. С чем это я его должен был поздравлять?
– Не знаю… – задумчиво пробормотал директор, не отрывая глаз от телефонного аппарата. – Во вчерашнем “Коммунисте” вышла его большая статья. Наверное, он это имеет в виду.
– Он тоже писателем стал?! – буркнул артист и направился к двери вслед за выходящим из кабинета Джамалом.
– Куда ты?! – неожиданно грубо заорал Мопассан.
– Провожу его, сам он не найдет дорогу.
– Сиди. Мой шофер отвезет его. – Мираламов чуть ли не вытолкал Джамала из кабинета, вцепился в руку Садая, подвел и усадил его в кресло. – Слушай, что с тобой происходит? – явно жалея артиста, проговорил Мопассан опечаленным голосом.
– А в чем дело?
– Я целый месяц не могу вытащить тебя из дома.
– Не преувеличивай, месяца еще нет, – отозвался Садай Садыглы.
– Когда ты был здесь в последний раз? Если вспомнишь, с меня хороший хаш.
– Честное слово, Мопош, устал я, все опротивело, – искренне признался артист.
– От чего ты устал? Кто тебе опротивел? Когда к тебе здесь плохо относились? А ты заперся и сидишь дома. Не понимаю, что можно целыми днями делать дома?
Мираламов достал из кармана пиджака ключ, не спеша стал открывать дверцу замаскированного под сейф старинного шкафчика – в театре его называли “тайником Мопоша”. Он извлек оттуда хранимую для самых уважаемых гостей бутылку французского коньяка, коробку московских конфет, две хрустальные рюмки и поставил все это на стол.
– Ну давай посидим, – сказал он, разливая коньяк по рюмкам. – Посидим немного, развеемся.
Уже много месяцев Садай Садыглы совсем не пил спиртного. Он почему-то убедил себя, что, если выпьет, обязательно что-нибудь натворит. Причем что-то очень страшное. Однако выпитый сейчас коньяк тут же освободил его от этого страха. Приятное ароматное тепло разлилось по телу, проникло в душу, впиталось в кровь. И все вокруг неожиданно сделалось шире, свободней, добрее.
И отчего же, Бог мой, в давно забытом тобой Айлисе опять ожили все горы и камни Твои? И каким образом, Господи, голос ушедшей в небытие Анико мог сотворить из ничего еще одно яркое, живое и звонкое айлисское утро? И почему, Создатель, Садаю так сильно захотелось вдруг хвалить и прославлять перед Мопассаном Анико – сказать о трудолюбии и чистоплотности этой последней жительницы Айлиса – армянки по национальности?
У артиста возникло страстное желание сказать директору театра какие-то возвышенные слова вообще об айлисских армянах, об их чудотворно-созидательном трудолюбии и нескончаемой вере в Бога. Однако он не стал этого делать. Понял, что нет никакого смысла рассказывать о ком-то из айлисских армян человеку, не рожденному в Айлисе, не имеющему представления о перезвоне колоколов, когда он разом доносится из двенадцати айлисских церквей; ничего не слышавшему о черном коне Адиф-бея и остром кинжале мясника Мамедаги; ни разу не видевшему того желтовато-розового света, который, таинственно сияя на высоком куполе церкви, быть может, и по сей день завораживает душу какого-нибудь айлисского мальчишки.
Нет, Мопассану Мираламову он не сказал ни единого слова об Айлисе. Вместо этого похвалил коньяк Мопоша, сказал добрые слова о конфетах. А в душе подумал, что зря он так настойчиво избегает людей. Одиночество, подумал он, и есть смерть, а возможно, и хуже смерти. И еще он подумал, что хорошо все-таки хоть изредка выпивать, иначе можно уйти из жизни, так и не выбравшись из липучей тоски.
После рюмки французского коньяка и у Мопассана Мираламова явно улучшилось настроение. Лицо его прояснилось, глаза засияли. Но “дядя Мопош”, которому не терпелось поговорить о новой пьесе, вовсе не спешил перейти к делу. Может быть, он хотел сначала (согласно плану) поднять настроение артисту, чтобы потом легче было уговорить его. А может, тянул время, боясь услышать отказ Садая Садыглы, характер которого он хорошо знал. Или и сам директор не был уверен в художественных достоинствах пьесы, присланной в театр из Центрального Комитета, и потому сейчас, в дружеской обстановке, ему было трудно расхваливать ее так же убедительно, как он не раз это делал в телефонных разговорах с артистом.
Мопассан Мираламов опять разлил коньяк по рюмкам. Отхлебывая его маленькими глоточками, он улыбнулся, весь сияя от счастья.
– Смотри, мастер, как все здорово вышло! Оказывается, Бог и ко мне благосклонен, хоть я вовсе не такой святой, как мой лучший друг Садай Садыглы. Все это сам Бог устроил. И пастуха твоего сегодня послал сюда именно Аллах. Если бы не он, я бы тебя, может, еще месяц не смог выманить из дома. А как замечательно вышло с Зиядовым. По какому поводу я стал бы звонить Зиядову, если бы твой друг детства не явился сюда собственной персоной? Ты слышал, как я обворожил его именем нового Первого? Зиядов уже готов профинансировать три-четыре просмотра нашего будущего спектакля. И профинансирует – я в этом уверен стопроцентно. Он сейчас опять на коне. Они дружили с нынешним Первым еще на комсомольской работе.
– А разве Бабаш не был человеком Бывшего? – простодушно спросил Садай Садыглы, все мысли которого были заняты Джамалом.
– Выпей, – предложил директор, кивая на рюмку, стоявшую перед Садаем. – Это же настоящий бальзам. У меня есть отличный чай, сейчас заварим. – Он поднялся, наполнил водой электрический самовар, включил в розетку. – Брось ты, ради Бога! Разве бывший Первый когда-нибудь хотел видеть рядом с собой живого человека? Да кто при нем посмел бы сказать: я тоже человек, сын такого-то мужчины или такой-то женщины? Если в ком и было что-то человеческое, он своими жандармскими методами мог любого превратить в какую угодно тварь, лишь бы тот покорно служил ему. Он всех без исключения вынудил надеть на морды маски. Как теперь мы можем сказать, кто из них был его человеком, а кто не был?
Садай Садыглы вспомнил, как извивался и кланялся перед бывшим Первым сам Мопош каких-нибудь десять лет назад в этом кабинете, и еле сдержался от смачной матерщины. Он залпом выпил коньяк и поставил рюмку на стол.
– Постой, постой, имей совесть! – воскликнул он. – Это ты мне говоришь?!
Внезапная вспышка артиста повергла Мопассана в растерянность, сбила с него спесь.
– Если не с тобой, то с кем же теперь мне, брат мой, делиться? – жалобным голосом произнес он. – Я же правду говорю, разве не так? Если б все эти, действительно были его людьми, то хотя бы кто-нибудь из них хоть раз поехал бы сейчас навестить его. Ведь говорят, никто к нему и близко не подходит. Сидит себе на даче и волком воет от одиночества.
– Конечно, воет, а ты бы не взвыл? – Артист, встав с места, принялся прохаживаться по комнате. – У людей, которым он плевал в лицо, еще и слюна не высохла, а они уже выстроились в очередь, чтобы лизать зад новому Первому, как ты его помпезно именуешь, то ли от “любви”, то ли из страха.
Мопассан не смог скрыть своего смущения, тем не менее взял себя в руки и нашел что ответить.
– Да, это так. Ты совершенно прав. И мы такие же: и я, и этот Бабаш Зиядов. Но ведь и это, брат мой, его наследство. Ведь он за тринадцать лет у нас на глазах превратил раболепие в образ жизни целой страны. Разве может Новый за пару лет что-то изменить? – Мопассан от волнения даже покраснел. – Но все исправится, вот увидишь, постепенно все изменится.
– Нет, ничего не изменится, – лихорадочно-взволнованно сказал Садай Садыглы. – И ничего вы не сделаете с бывшим Хозяином, как его до сих пор величают в народе, даже если будете еще громче поносить его. Теперь вы собираетесь взвалить на него всю вину за собственную рабскую покорность, чтобы выйти из этого дерьма чистенькими. Жаждете кровопускания и при этом страшно торопитесь, потому что хотите всего сразу и побольше и главное – без затрат энергии и ума. А вот он достиг своей вершины благодаря собственному уму. И врожденная страсть к власти питала его энергию. Да, он слагал рабские гимны, но разве не вы хором пели их? Теперь же, в самый разгар продажности, когда в людях не осталось ни капли совести и стыда, когда обида и злость душат всех, когда лжи стало так много, что трудно не потерять ориентиры, вы нашли в себе “смелость” предъявлять счет опальному Хозяину. – Отрешенно помолчав, он продолжил, по-прежнему сурово и непреклонно: – А он заслуживает уважения хотя бы за то, что имел ясную жизненную задачу, пусть даже полицейско-насильственную. Он был человеком живого гибкого ума и сообразительности невероятной. Этот человек всегда четко знал, что ему надо. И вдобавок был силен чертовски. – Артист говорил громко и уже почти не сердился, напротив, сдержанно ликовал.