bannerbannerbanner
полная версияПокемоны и иконы

Алан Смити
Покемоны и иконы

Полная версия

13. Допрос

«Соколов! – меня вдруг окликнул фээсбэшник, от неожиданности даже подкосились ноги. – Говоришь, в рай не веришь? Тогда добро пожаловать в ад!»

Я поднялся с бордюра, взял свой пакет и поплелся ко входу.

«Ну что, отпираться тебе смысла нет, ведь всё есть в ВКонтакте, на Ютубе, – следак с идеально ровным и лысым черепом поднял глаза от протокола и пристально посмотрел на меня, – поэтому просто скажи, кто тебя на это надоумил? Может быть, ты исламский экстремист? Или свидетель Иеговы? От того, как ты нам всё будешь рассказывать, будет зависеть, пойдешь ли ты завтра под домашний арест или откроешь для себя новый тёмный тюремный мир. Там, кстати, народ в основном набожный, так что общий язык тебе с ними найти будет непросто».

«Я могу позвонить своему адвокату?» – уже, наверно, в десятый раз я задал свой вопрос в ответ на очередной вопрос следователя.

«Мы же тебе сказали, что если по твою душу придёт адвокат, то ты не сможешь рассчитывать на наше хорошее отношение. Мы готовы помочь тебе, если ты пойдешь нам навстречу», – спокойно ответил мне следователь.

«Я готов, но мне нечего вам сказать из того, что вы хотите от меня услышать. Я записал ролик и выложил его у себя на канале. Мне нечего скрывать. Да, матерюсь там немного, но на Ютюбе это не запрещено пока, поэтому ничего не нарушаю», – ответил я.

«Кто помогал тебе снимать и кто монтировал?»

«Никто из друзей и знакомых в съёмках не участвовал, – ответил я, подумав об Ирке. – Они вообще не не разделяют моих взглядов».

«Кто снимал тебя в храме?» – настойчиво повторял следователь.

Я не знал, как мне отвечать. Ирку в это дело впутывать не хотелось, но и грубое вранье тоже выглядело бы по меньшей мере глупо.

«По пути к храму я знакомого своего встретил, его и попросил снять меня на телефон», – в отчаянии сказал я.

«Как фамилия?» – недоверчиво спросил следователь.

«Не знаю. Игорем звать», – ответил я, понимая, что чуть не выговорил Иркино имя.

«Зачем ты пошёл в храм?» – вновь задал вопрос следак.

«Затем же, зачем и все ходят – найти бога», – я чуть не засмеялся от собственной шутки.

«Видимо, ты не понимаешь, насколько серьёзно твое положение, раз продолжаешь хамить», – вмешался фээсбэшник.

«Я не хамлю. В храме я ловил покемонов. Просто. Молча ловил и всё», – у меня началась истерика.

«Тебе делали замечания прихожане или церковнослужители?» – опять спросил следователь.

«Нет. Я же тихо там ходил. Даже слова не сказал. От силы минут пять там пробыл и вышел. Никто меня не останавливал, замечания не делал. Я не мешал никому, – отвечал я, вконец измотавшись от идиотских вопросов. – Службу там никто не вел, а прихожан от силы два человека было, какие-то зеваки зашли поглазеть, что внутри».

Уже прошло, наверно, часов десять с того момента, как меня разбудили, тыкая дулом автомата в лицо. Кроме Иркиных бутербродов, я так ничего и не ел. В глазах летали бабочки, и я уже плохо соображал.

«А что ты скажешь про запрещённое техническое устройство для скрытой видеосъёмки? Ты в курсе, что разрешение на приобретение такой аппаратуры выдает ФСБ?» – вновь вмешался в допрос фээсбэшник.

«Вы про ручку, что ли? Так это… её мой знакомый оставил», – соврал я.

Подумал: «Какой же я был молодец, что содрал вчера эту чёртову бумажку со своей фамилией и адресом».

«Опять знакомый? Фамилия?» – не отступал фээсбэшник.

«Сергей Лазарев», – не моргнув глазом, выпалил я. Из радиоприемника, что стоял на сейфе, доносилось надрывное You’re the only one, you’re my only one, you’re my life every breath that I take… с прошедшего Евровидения.

«Адрес? Телефон?» – подхватил следователь.

«Не знаю, мы в компьютерном клубе познакомились. Я как-то говорил, что было бы неплохо поснимать что-нибудь очень маленькой камерой, незаметной, а Серёга сказал, что у него такая есть. А потом принёс. Я её даже из пакета не доставал».

Меня то допрашивали, то я сидел без дела в пустом кабинете. Уже потом задним числом я понял, что надо было отказаться от дачи показаний без адвоката, сославшись на статью 51 Конституции. Но что сделано, то сделано, как говорится. Оказалось, что моим делом занимаются по меньшей мере четыре следователя и вдвое больше оперов, включая того фээсбэшника. Неужели все убийства в городе были раскрыты, все воры пойманы, а все наркоторговцы отправлены за решётку? Видимо, в чистом от преступности славном городе N оставался на свободе только один блогер, который нёс злобу и ненависть честным православным людям. Поэтому на его поимку были брошены лучшие стражи правопорядка. Об успехах операции по обезвреживанию этого злодея и богоненавистника по всем каналам трубили победу пресс-секретари областной полиции, Следственного комитета, прокуратуры, а также журналисты многочисленных СМИ. А под сводами храмов святейшие бородачи строчили завтрашние проповеди во славу справедливого судилища над оступившимся богохульником. «Господи, если ты и вправду существуешь, разродись громом и пусти молнию в мой грешный череп, но освободи меня от этих нудных и дотошных оборотней!» – я закатывал глаза к потолку и готов был вслух прочитать любую молитву, лишь бы издевательство надо мной прекратилось. Адвоката мне не давали. Телефонного звонка лишили. Трясли перед лицом журналами, которые я с недавнего времени начал издавать самиздатом, майками с разными смешными надписями, какими-то рисунками, листочками и ещё всякой дрянью, которую я перестал идентифицировать. Осталось только ещё раз постучать мне по почкам, и пророческие слова фээсбэшника начали бы сбываться.

«Что же это происходит-то такое? – задавало вопросы моё помутненное сознание. – Одни бесы законы бесовские принимают, другие их исполняют. А третьи, сочувствующие, стучат на тех, кто в этом мире остается ещё со светлыми мыслями. Как же эта банда боится критики в свой адрес! Но без критики связь с реальностью теряется. Власть без критики забывает, кому она должна служить. Ведь в демократическом обществе монополией на власть обладает только народ. Он же вправе и ругать власть, быть ею недовольным. Ну, так это же в демократическом… У нас-то народ никогда голоса не имел. Народ у нас никогда не снимал своих рабских оков, поэтому рабство у нас в мозгах, в генах наших. Отсюда и ничем не объяснимое преклонение пред господином, заискивание, подхалимство, лизоблюдство. Отсюда и страх. А страх – основа веры».

Иногда я выходил в туалет. Странно, но меня никто не сопровождал. Туалет находился в конце длинного коридора, там же, где была пожарная лестница. Каждый раз, когда я направлялся туда, меня вновь и вновь посещала мысль о побеге. Убежать было легко: выход на пожарную лестницу был открыт – не во всех кабинетах стояли кондиционеры, и внезапную духоту, которую принесла золотая осень, пытались прогнать сквозняком. Но бежать мне было некуда. Оказалось, что всех моих друзей уже допросили, везде уже провели обыски, изъяли, казалось, всё, кроме моих трусов и грязных носков. Даже Ирка созналась, как снимала меня на свой телефон. Так что побег был бы для ментов только дополнительным поводом меня закрыть и изолировать. Поэтому, каждый раз сливая воду в пожелтевший от ржавчины унитаз, я сливал в него свою надежду на скорое возвращение домой.

14. Изолятор

Было около девяти вечера, когда наконец допросы закончились и меня отвели в камеру изолятора временного содержания. Мое единственное желание было принять душ, смыть с себя всё говно, которое мне пришлось выслушать за этот кошмарный день, а потом просто упасть лицом в чистую, мягкую, пахнущую Иркиными волосами подушку и уснуть. Я это себе так четко представил, пока меня вели по каким-то коридорам и лестницам, что в какой-то момент на доли секунды провалился в сон. Ноги передвигались на автомате, а веки медленно закрылись, и вместо темноты коридоров глаза мои увидели яркий свет залитой солнцем комнаты.

Ирка стояла спиной к окну, поэтому из-за слепящих лучей лицо её было разглядеть тяжело. Но зато, как при солнечном затмении светятся края луны, так и очертания её обнаженного тела были залиты авророй, подчеркивая стройную фигуру. Особенно выделялся маленький треугольник, что образовался с между упругими бёдрами в их основании. Лучики солнца, как перышками, нежно касались её молодой кожи, возбуждая светлые волоски, отчего свет переливался, наполняя всё вокруг игрой чуть уловимых глазу солнечных зайчиков.

«Лицом к стене!» – голос охранника отозвался ударом молота, расплющивая моё видение словно консервную банку. Он перебирал ключи, а каждое побрякивание отдавалось в барабанных перепонках: будто я сидел в колоколе, а кто-то изо всей силы по нему колотил. Поворот механизма – и ригель замка с лязгом открыл тяжелую дверь.

В нос ударило запахом сырости, плесени, человеческими испражнениями, потными телами и грязной одежды. Я неуверенно перешагнул через порог и тут же в испуге оглянулся назад: тяжелая дверь с грохотом закрылась за моей спиной, засов с лязгом перекрыл мне путь назад.

Камера представляла собой небольшое помещение, в котором кое-как умещались четыре двухъярусные кровати. Стены были окрашены в ядовито-синий цвет. В стене, что напротив входа, у потолка виднелось окно. Оно было закрыто мелкой решёткой, из-за которой поблескивало рифленое стекло, каким застеклены межкомнатные двери в хрущёвках. Справа от входа был установлен умывальник и нечто напоминающее унитаз – такая дыра в полу. На нижней кровати слева лежал человек. Так лежат вконец отчаявшиеся люди, без эмоций, без движений, сложив руки на животе и не мигая глядя в потолок.

Я прошёл к соседней кровати и положил на неё свой синий пакет.

«Не занято?» – спросил я.

Человек повернулся ко мне, медленно сел на кровати. По виду ему было лет пятьдесят, а может, и больше. Взгляд его был пустым. Он даже не на меня смотрел, а сквозь меня и сквозь стену за мной. Он ничего не ответил. Я сел на не заправленный бельем матрас. Хотелось качнуться, чтобы проверить, насколько кровать мягкая, но это мне показалось неуместным, поэтому я только осторожно вдавил пальцы в старую сырую ткань.

 

«Да, – сидящий напротив меня с хриплым выдохом вдруг начал говорить, – кто-то и о такой перине мечтает. Не брезгуй, ложись».

«Спасибо, я пока спать не хочу», – соврал я. Больше всего на свете мне хотелось уснуть. Но мысль о том, что на этом тюфяке провели не одну тысячу ночей сотни наркоманов, убийц и бомжей, останавливала меня принять горизонтальное положение. Я решил, что буду спать сидя, облокотившись о стену.

«За наркоту?» – снова спросил меня мужик напротив.

«Не знаю, может, ещё и наркоту впаяют, – вдруг вспомнил я о таблетке, что изъяли при обыске. – А так – за экстремизм».

«Типа террорист?» – впервые за всё время у мужика на лице возникла хоть какая-то эмоция.

«В церкви покемонов ловил», – уже безучастно ответил я.

Мужик некоторое время помолчал. Потом встал. Мне показалось, что он подойдёт ко мне и начнет пинать ногами. «Вот, – подумал я, – и пришло время расплаты». И зажмурил глаза.

Мужик прошёл в угол камеры, пожурчал над парашей и, помыв руки, вернулся на свою кровать. Глаза мои были полузакрыты, тяжелая голова уперлась в стену, плечи и руки обвисли. Но я не засыпал.

«У меня уже не одна ходка, – так же неожиданно начал мужик, – разного брата я повидал. Были те, что иконы из церквей выносили и что попов резали, а вот тех, что играли в церкви, вижу впервые. Но, знаешь, что хочу сказать тебе? Здесь люди совсем по-иному к церкви относятся, не так, как на воле. Положим, барыга зачем в церковь ходит? Думаешь, в бога верит он? В Христа? Бог у него – лавэ. В этого бога он и верит. Стоит вот он, крестится, башкой об икону бьёт, а сам нашептывает просьбу богу, чтоб тот дела его поправил. Получается, что верит он в одно, а просит у того, в кого не верит. И за лавэ свое готов молиться кому угодно. Или, к примеру, баба какая о своём больном отпрыске молится. Она тоже боится его потерять, потому готова хоть богу, хоть чёрту душу отдать. На воле в церковь ходят, чтоб просить. Одни – за здравие, другие – за упокой, третьи – за пайку на ступеньках у входа. Побирушничают перед богом. На зоне же всё по-другому. Знаешь, с кем Иисус на кресте висел? Убийцы там были какие-то. А Иисус не убивал никого. Но всё равно всех распяли. Получается, что Иисус был ближе к тем убийцам, чем к их жертвам. Здесь мы от бога не ждем ничего, не попрошайничаем. Здесь мы с ним вместе срок мотаем».

15. Арест

Утром меня повезли в суд для решения вопроса о моём аресте. Я считался ещё задержанным, обвинения мне не предъявили, адвокату мне позвонить так и не разрешили, никто, кроме Ирки, по сути, и не знал, где я мог находиться. Меня можно было вот так запросто увезти куда-нибудь на стройку, выпустить арматуриной кишки и сбросить в котлован – и никто бы никогда не узнал, что со мной случилось и где я. Всё происходящее со мной казалось каким-то бредом. В голове никак не укладывалась мысль, что за отрицание бога могут вот так запросто бросить во вшивую камеру. Если это и был чей-то розыгрыш, то он, несомненно, удался, но уж слишком затянулся.

Судьей оказалась женщина лет шестидесяти с бочкообразной фигурой. Раньше я судей видел только по телевизору. В кино они наделялись каким-то смыслом, были честными или продажными. Оказалось, что в жизни они просто бездушные.

«Соколов, вас подозревают в распространении видеоролика экстремистского содержания, – судья обратилась ко мне, перелистывая протоколы, не глядя на меня. – Вы признаёте это?»

«Уважаемый судья, я бы для начала хотел пообщаться с моим адвокатом, а потом уже делать какие-то признания», – я старался быть предельно вежливым и всем своим поведением вызвать адекватную реакцию. Но ошибся.

Реакция была прямо противоположная. Судья подняла от бумаг свои маленькие неопределенного цвета глазки, прищурила их так, что их не стало видно вовсе, и громко, чётко произнося каждое слово, сказала:

«Молодой человек, вы, судя по всему, не осознаёте всей остроты положения, в которое сами себя загнали. Адвоката вам предоставят, но не в его власти решать, останетесь вы на свободе или пойдёте назад в камеру. Поэтому не рекомендую мне хамить».

Я было хотел возразить, что хамить вовсе не собирался, но судья вдруг испустила сквозь прищуренные веки молнию, что я вмиг замолк, а она продолжила:

«Преступления, в совершении которых вас подозревают, очень серьёзные. Вы заигрались и уже несёте межнациональную и религиозную вражду, раскачиваете лодку, в которой мы все спокойно плывем. Кто вам позволил входить в храмы и оскорблять святыни своим присутствием? Кто вам там дал право в телефон играть?»

Я стоял, опустив голову, ничего не отвечал и понимал, что судья уловила суть дела только с чьих-то слов, не прочитав ни одного документа и, возможно, не посмотрев даже видео. Спорить с ней и взывать к её разуму было бессмысленно. Да и кто я был для неё, чтобы она удостоила меня своим вниманием? Очередной уголовник. Сколько таких падших персонажей ей приходится видеть за день? А за неделю? Десятки. Сотни. Неужели она будет вникать в каждое дело?

Для моего ареста формальных оснований было предостаточно: три статьи, включая хранение наркотиков, по которым я подозревался, (по которым я подозревался, включая хранение наркотиков) предусматривают лишение свободы; места жительства постоянного в городе у меня не было; места работы тоже не было – ведь официально свой рекламный бизнес я так и не оформил; плюс к этому общественный резонанс дела. Последний фактор мог перевесить как в сторону моего ареста, так и, напротив, излишнее внимание со стороны общественности и прессы могло испугать. «А если это заказ власти на громкое и показательное дело? – думал я. – Тогда меня посадят надолго и будут запугивать таких же блогеров, как и я, чтобы молчали и не высовывались. И лодку не раскачивали».

«Избрать меру пресечения – заключение под стражу», – слова судьи вернули меня в реальность. Она отложила бумаги и ещё раз посмотрела на меня. Взгляд у неё был холодный, не надменный, но выражающий свое превосходство над таким ничтожеством, каким я был для неё.

Меня везли в машине, надевали и снимали наручники, вели по коридорам, ставили к стене, обыскивали, заводили в какие-то двери, а я всё думал о том, как огромная государственная машина всю свою мощь направила на обезвреживание одного единственного видеоблогера, который только и сделал, что рассказал на камеру о своём отношении к религии. Да, согласен, сделал я это явно в непристойной форме, назвав верующих умственно отсталыми, недалекими людьми. Но я ж не просто на заборе слово «хуй» написал, я же объяснил, почему именно «хуй». Да, согласен, с матом я переборщил немного. Но ведь без него совсем другой накал страстей! Без мата вроде как не от души. Это стиль. Вон, Шнур без мата ни одного куплета ещё на спел. И что? Кого он этим оскорбил? Те, кто мог бы оскорбиться, его песни не слушают. А про меня, уверен, ни одна живая верующая душа, как бы это смешно ни звучало, не знала и не узнала бы обо мне никогда. Если бы…

«Как же так могло случиться, что про меня вдруг стало известно ФСБ?» – вдруг меня осенил вопрос, который повис в спертом воздухе. Я стоял посреди пустой комнаты, откуда для меня начиналась новая жизнь.

16. Карантин

Новая жизнь началась с глубокого унижения. Человеком ведь проще управлять, когда он унижен. Когда он облик свой потерял, лишившись свободы, защиты, уважения, имущества, здоровья. Так делали всегда, чтобы подчинить людей, вырезать из каждого личность, сделать людей податливой пластилиновой массой. А в пенитенциарной системе это, видимо, такой своеобразный метод перевоспитания. А перевоспитывать меня начали с первых минут в СИЗО, куда меня привезли прямиком из суда.

После долгого держания в каких-то комнатах, коридорах и отстойниках я наконец попал в более-менее светлое помещение, покрытое кафелем, по которому угадывалось, что это была душевая.

В дальнем углу стоял паренек в чёрной робе. Он был коротко острижен. На его потухшем лице я не смог разглядеть и пары мыслей. Он был словно робот. Уже потом в камере я узнал, что есть такая категория арестантов, обвиняемых в нетяжких преступлениях, которых администрация СИЗО выводит из камер на различные работы: на кухню, уборку или, как в моём случае, на стрижку. По сути, таких людей, ещё не приговоренных к лишению свободы, держат за рабов, заставляя делать работу, которая вообще-то должна оплачиваться. И в бюджете СИЗО наверняка деньги на питание и обслуживание предусмотрены и выделены, но зачем кому-то платить, если можно не платить? Кажется, именно так использовался рабский труд заключённых в лагерях ГУЛАГа?

У этого паренька в руке блестела ручная машинка для стрижки, своим строением напоминающая приспособление для выдавливания чеснока. Конвоир приказал мне раздеться догола, встать на лавочку, поставить ноги на ширину плеч, нагнуться и раздвинуть ягодицы. Паренек спокойно и без каких-либо эмоций наблюдал за мной и охранником, который с интересом рассматривал мой анус. Я подумал, что этот паренек сейчас подойдёт ко мне сзади и своей адской машинкой ловким, отработанным до автоматизма движением отчикает мне мошонку. Ничего запрещённого у меня в заднице обнаружено не было. Мне сказали сесть на табурет. Тем временем другой охранник перетряхивал мои вещи. После того как это унижение закончилось, началось другое.

Охранник кивнул пареньку, и тот стал меня стричь. Машинка была тупая и стригла плохо. Зубцы машинки цеплялись за волосы, выдирая их из моего черепа с корнями. Сколько этой машинкой до меня было острижено вшивых и чёрт знает чем больных голов? Думать об этом не хотелось, но от таких мыслей всего аж передергивало.

Для здешних мест шевелюра моя была, мягко сказать, неподходящей. К тому же за длинными волосами требовался постоянный уход, что в условиях СИЗО стало бы весьма затруднительным. Да и окружающие меня бритые сидельцы вряд ли бы снисходительно отнеслись к моей прическе. Так что я не особо расстраивался по поводу своей новой стрижки. Но мои длинные волосы были своего рода верёвочкой, связывающей меня со свободной жизнью. Состригая локон за локоном, паренек отрезал от этой верёвочки нитку за ниткой. И с каждым падающим на кафель волоском сбрасывалась, как с обрыва, надежда на моё скорое освобождение.

Наконец, эта унизительная антисанитарная процедура закончилась, и мне велели принять душ. Горячей воды в нём не было, но радовало уже то, что хотя бы была холодная. Быстро намылившись маленьким, видимо, кем-то оставленным куском хозяйственного мыла, я старательно пытался смыть волосы, микробов, стыд, обиду и горечь, что подступала к горлу. Холодный душ как бы вернул меня к реальности, в которой я вдруг оказался. То неуютное состояние, в каком пребывало моё тело, каждым волоском на коже ощутило на себе агрессивную среду. Я враз стал настолько беспомощным, что даже перестал дрожать от холода. Это было похоже на то, как будто я тонул в холодной реке: пальто пропиталось водой настолько, что булыжником тянуло ко дну, сил шевелить руками и ногами не осталось, а воздух в легких уже давно вытеснила жидкость, и лишь выпученные глаза и угасающий мозг продолжали фиксировать где-то над головой свет, размытый водной рябью.

Вероятно, каждый, впервые попадая за решётку, испытывает подобные ощущения, что всё кончено. Не в смысле, что на этом заканчивается жизнь. А в том смысле, что если тебя взяли под стражу, то шансы быть оправданным и освобожденным стремятся к нулю. На тебя как бы ставят клеймо «ВИНОВЕН», и доказывать виновность уже не требуется. А попытки оправдаться выглядят неубедительными, ведь «просто так у нас не сажают». Как только ты переступил порог камеры, ты считаешься преступником. Для всех: для охраны, для следователей и адвокатов, для судьи, для друзей и знакомых. Кто-то не хочет в это верить, но всё равно ты преступник. Это уже факт, который не скрыть. Никакие оправдания, доказательства и экспертизы не изменят мнения о тебе. Даже если ты и вправду не виновен совсем. Это как в анекдоте: «Ложечка нашлась, а осадочек остался». И вот когда клеймо уже не смыть, когда от наручников на запястьях ещё долго будут видны глубокие следы, когда тюремный запах, напоминающий трупный, пропитает одежду, волосы, проникнет в поры и будет выходить из тебя с каждым выдохом, тогда придёт время покаяться. Они этого ждут. Они для этого сделали всё, и, если надо, сделают больше – всё для того, чтобы сломить.

Мне всегда было странно слышать, когда за убийство и за кражу, например, дают одинаковые сроки. Вот, положим, за убийство, совершенное без всяких отягчающих обстоятельств, могут дать от шести до пятнадцати лет. И, например, ты решил кого-то удавить. Без причины. Просто потому, что тебе чья-то морда не понравилась. Или чтобы проверить, «тварь ты дрожащая или право имеешь». Ты просто хладнокровно убиваешь ни в чем не повинного человека. Не старушку, не женщину, не ребенка, не полицейского, не из мести или ещё какой вражды, не для того, чтобы здоровую почку себе вырезать, а обычного прохожего. В синем костюме, с красным шелковым галстуком, в начищенных чёрных ботинках, с кожаным портфелем. Ты даже портмоне у него не вытащишь потом, часы с руки не снимешь, в портфель не заглянешь. Ты просто подойдешь к нему, держа отточенный кухонный нож в рукаве, не отрывая от туловища, и, когда между вами не останется и метра, ловким движением кисти развернешь нож клинком вперед и, улыбнувшись ему словно доброму соседу, что есть мочи, снизу вверх вонзишь острый кусок нержавеющей стали аккурат под рёбра, распарывая дорогую ткань из камвольной овечьей шерсти, белоснежную приталенную рубашку, прорезая загорелую кожу, протыкая эпидермис, жир, что предательски начал собираться на талии от сидячей работы, постепенно слабеющие мышцы, достигая диафрагмы и легкого. Потом ты с силой, с небольшим проворотом рывком вытащишь нож, чтобы не мучить его и дать крови быстро выбежать, ускорив её отток от мозга. Он выронит телефон, в который только что был погружен, грохнется на колени, зажмет руками рану, но не сможет так устоять и, скорчившись креветкой, замрёт на асфальте. Ты постоишь мгновение, дождавшись, как лужица крови, медленно расплываясь под ещё живым телом, достигнет кончика лежащего на земле галстука, образовав композицию в едином тёмно-красном цвете, и поспешно скроешься. А прохожий, издав свой последний беззвучный хрип, так и останется лежать на прохладном вечернем ветру, быстро остывая. Тебя рано или поздно поймают, будет долгое следствие, а потом суд. Тебе повезет, и твой адвокат сможет наплести судье что-нибудь про случайное помутнение сознания или необходимую оборону, а суд, принимая во внимание твое безупречное прошлое, приговорит тебя к семи годам колонии. А спустя три года за хорошее поведение, доблестный труд и участие в общественной жизни лагеря, учитывая глубокое раскаяние в содеянном, тебя условно-досрочно освободят. Пусть с учетом СИЗО ты и отсидишь три с половиной, но это всё же не семь.

 

А теперь представь, что нет у тебя никакого ножа. И убивать ты никого не хотел. Ты – доведенный до отчаяния голодный бомж. Тебе просто нужны деньги, чтобы купить еды. Ты видишь, как тот, что в синем дорогом костюме с красным галстуком, подвыпивший, выходит вечером из бара, на слабо освещённой аллее садится на скамейку и начинает переписываться с молоденькой рыжей экономисткой из финансового отдела, что две недели назад как устроилась на работу, намекая в эсмэсках, что мог бы приехать к ней. Неспроста же она сегодня на общем совещании так многозначительно отправила ему свою кокетливую улыбку в ответ на его откровенный, раздевающий её прямо там, в переговорной комнате, нахальный взгляд. Он быстро увлекается перепиской, получая обтекаемые ответы, пытаясь добиться её домашнего адреса, встает, закуривает, начинает прохаживаться, не вынимая головы из экрана. Настроен он очень решительно. Ещё бы! Ведь неделю назад он провел с поставщиком и подсадными участниками тендер на кругленькую сумму, а сегодня получил от него заслуженный процент от сделки. Так что сегодня он был если не богат, то достаточно состоятелен, чтобы заявиться к незамужней девушке с бутылкой Veuve Clicquot. Рыженькую немного смущает обручальное кольцо на безымянном пальце правой руки, но разве это может помешать быть желанной? Его же смущает только то, что кокетка пытается его отшить. Он злится, закуривает ещё одну сигарету. Время идет, а ведь ещё надо будет добраться до дому, где недовольная беременная жена сначала возмутится, а потом, увидев увесистую пачку наличности, которой он будет трясти перед её носом, рассказывая, как тяжело ему достаются деньги, тут же одарит его сочувственными поцелуями, списывая аромат чужих духов от его рубашки на сложности, с которыми неизбежно сталкивается работник тяжелого умственного труда. И вот пока он полностью погружен в стратегию завоевания женского сердца, ты незаметно выходишь из кустов сирени, аккуратно из-за скамьи протягиваешь руку, берешь портфель и скрываешься в ночи. Потом на следствии и на суде ты скажешь, что даже не успел разглядеть лица хозяина синего костюма. Поймают тебя спустя полчаса, когда ты, пряча портфель под вонючей курткой, что на два размера больше твоего, будешь покупать в ночном ларьке сэндвич и колу. Наряд ППС часть денег из пачки вытащит себе, а тебе и неведомо будет, сколько там изначально было. Ни о какой подписке о невыезде речи, конечно, не будет, и тебя арестуют. А суд закончится тем, что за совершение тайного хищения чужого имущества в крупном размере тебе дадут максимальные шесть лет той же колонии. Почему по максимуму? Потому что сердобольная судья, считая себя истинно православной, в совещательной комнате перед оглашением приговора решит, что нашла баланс между своим гражданским долгом наказать виновного и обязанностью христианина разделить с голодным хлеб, а скитающегося бедного отвести в дом и одеть, поэтому не позволит она тебе снова пойти на улицу, где ждут тебя холод, голод и болезни. И её милосердию не будет предела. Ну, разве что пределом будет только максимальный срок наказания, указанный в санкции уголовной статьи.

Рейтинг@Mail.ru