Вернувшись к своему столу, я изучил содержание дела. С фотографии на меня смотрело открытое интеллигентное лицо уверенного в себе человека: широко расставленные веселые глаза, красивые брови вразлет, короткая стрижка, аккуратно подстриженная шкиперская бородка. Террорист? Эта внешность куда лучше подошла бы университетскому преподавателю – возможно, чересчур молодому для должности профессора, но явно по дороге к этому званию. Впрочем, фотографии часто врут…
С другой стороны, сопроводительные документы и отчеты осведомителей даже близко не упоминали о каких-либо серьезных вещах. Так, ерунда на постном масле: организация демонстраций, выступления на митингах, острые статьи в прессе… Учитывая, что Шхаде происходил из большой деревни Дир-Кинар, которая считалась одним из главных оплотов ХАМАС к северу от Рамаллы, подобное поведение выглядело скорее естественным, чем из ряда вон выходящим. Мне и в самом деле подсунули очень незначительную фигуру. Но обижаться не имело смысла: начальные уровни часто выглядят разочаровывающе простыми.
Для вручения повестки уже в то время требовалось сопровождение едва ли не взвода автоматчиков на нескольких армейских джипах. Координатор соответствующего района, ответственный в числе прочего за Дир-Кинар, сразу известил меня, что никто не станет организовывать столь хлопотную операцию ради того, чтобы вызвать на допрос какого-то третьеразрядного активиста. Подожди, мол, пока наберется достаточно повесток для более крупных птиц. И добавил с досадой:
– Так или иначе, смысла в этой дурацкой экспедиции никакого.
– Почему?
– Ты, я вижу, еще совсем зеленый, – усмехнулся координатор. – Потому что никто никогда не приходит. Они нашими повестками даже подтереться брезгуют. В общем, оставь мне свою бумажку, отвезу вместе с другими, вручу той, кто откроет. Самих-то их дома не застать, женщин своих к дверям посылают.
– Нет, спасибо, – отказался я. – Лучше я сам отдам. Позвони, когда соберешь экспедицию.
Ждать пришлось полтора месяца. Отправились, когда стемнело, пятью джипами с армейской базы в Бейт-Эле. Повестки вручали ночью: как объяснил комвзвода, так меньше шансов нарваться на засаду или попасть под град камней. Деревни в темноте и в самом деле казались вымершими. Координатор из Шерута направлял по рации передовой армейский джип, я сидел рядом с ним. Возле нужного дома солдаты занимали круговую оборону, мой коллега шел вручать повестку, возвращался, вычеркивал фамилию из списка, и мы двигались к следующему пункту заранее намеченного маршрута. Когда въехали на главную улицу Дир-Кинара, координатор выругался:
– Ах, черт! Опять будет балаган. С этой гадской деревней всегда проблемы. Хамасник на хамаснике сидит.
– Откуда ты знаешь, что будет балаган? – удивился я.
– Оттуда, – мрачно отвечал коллега. – Ты что, не слышал свиста?
– Не обратил внимания.
– Теперь будешь обращать, – пообещал он. – Все, прибыли, вылезай. Видишь тот королевский замок напротив? Иди вручай свою повестку…
Резиденция семьи Шхаде действительно напоминала дворец, заметно превосходя размерами и богатством отделки все наши прежние адреса. Солдаты выскочили из джипов и заняли позиции, уставив автоматы вдоль улицы и на крыши соседних вилл. Я подошел к железным воротам – кованым, с позолотой и узорчатыми завитками. Заперто.
– Там сбоку звонок! – крикнул координатор из окна джипа. – И поторопись. Здесь лучше не задерживаться.
Сбоку и в самом деле мерцала коробка переговорника. Я позвонил – раз, другой, третий, – чувствуя неловкость оттого, что вынужден будить людей посреди ночи. Ответил хриплый со сна женский голос.
– Служба безопасности, – сказал я по-арабски. – Откройте. Мне приказано вручить повестку господину Джамилю Шхаде.
Молчание. Четверть минуты спустя послышался зуммер, створки ворот дрогнули и стали медленно раздвигаться.
– Давай быстрей! – снова подогнал меня координатор.
Я протиснулся внутрь и, борясь с желанием перейти на несолидный бег, двинулся по обрамленной розовыми кустами мраморной дорожке к главному входу, чьи массивные двери красного дерева не посрамили бы самого Людовика Пятнадцатого. На крыльце меня уже поджидала женщина… вернее, дама в элегантном шелковом халате и наброшенном на голову кисейном платке. Золотые узоры халата и платка хорошо гармонировали с позолотой дверных ручек и мерцающими прожилками мрамора. Вкусы хозяев явно благоволили к презренному металлу. Приблизившись к крыльцу, я почтительно поклонился и достал из папки повестку.
– Да простит меня госпожа за поздний визит. Если госпожа позволит, я хотел бы поговорить с господином Джамилем Шхаде.
– Его нет дома, – ответила она, взирая на меня сверху вниз, как королева на смерда.
– Вы его жена?
Она усмехнулась:
– Благодарю вас. Получать комплименты приятно даже от оккупантов. Я его мать. Что вам нужно?
– Вот повестка… – Я поднялся по ступенькам и протянул ей конверт. – Он приглашается на беседу. Там все написано.
Женщина взяла конверт и повертела его в руках, как будто сомневаясь, выбросить сразу или погодить.
– Я отдам это Джамилю, – сказала она. – А дальше уже он сам решит, что с этим делать. Может, порвет, а может, бросит собакам.
Я снова поклонился:
– Конечно, госпожа. Спасибо, госпожа. Пожалуйста, передайте вашему сыну, что мы не гордые. Если кто-то не идет к нам, мы приходим к нему. Как Мухаммад и гора из той известной поговорки. Значит, так или иначе мы увидимся. Евреи – оптимисты по натуре. А пока – извините за поздний визит. До свидания, госпожа.
Она не ответила. Ненависти в ее глазах было достаточно, чтобы расплавить не только позолоту ворот, дверных ручек и прочих садовых финтифлюшек, но и аналогичные проявления затейливого арабского вкуса во внутреннем оформлении дворца – не приходилось сомневаться, что там золота еще больше.
Джипы у ворот на низком старте ждали, когда я выйду, и только что не переминались с колеса на колесо от нетерпения, а заметно нервничавший координатор выбранил меня за задержку. И неспроста: на выезде из деревни нас встретил настоящий град камней. К счастью, арабы не смогли полностью перегородить шоссе глыбами песчаника. Передовой джип аккуратно объехал недостроенную баррикаду; мы последовали за ним. Летящие из темноты булыжники барабанили по крыше, бортам и забранным металлической сеткой пластиковым окнам машины, так что создавалось впечатление, будто мы сидим в наглухо запаянной жестяной бочке, по которой лупят несколькими дубинами одновременно.
– Теперь видишь? – сказал координатор, когда град поутих. – Дир-Кинар – дурная деревня. Наше счастье, что они не успели поджечь покрышки, а то пришлось бы задержаться надолго. Черт бы побрал этих подростков – и что им не спится? И главное – ну какой смысл в этой дурацкой повестке? Все равно он не явится, твой активист…
«Не явится…» «Не придет…» За две недели, остававшиеся до указанного срока, я настолько привык к этому прогнозу, что не на шутку растерялся, когда на моем столе зазвонил телефон и дежурный по проходной сообщил о приходе посетителя.
– Какой посетитель? Я никого не жду.
– У него повестка, – сказал дежурный. – Зовут Джамиль Шхаде. Прогнать, что ли?
– Нет-нет! – опомнился я. – Сейчас спущусь.
Вживую Шхаде выглядел еще лучше, чем на фотографии. Изысканно одетый красавец с внешностью Марчелло Мастроянни, он был старше меня на целых семь лет, а в молодые годы это существенная разница. Старше меня, выше меня, импозантней меня, богаче меня… Каждая деталь облика Джамиля Шхаде спокойно и уверенно утверждала его несомненное превосходство. Роскошные туфли, белоснежная рубашка, швейцарские часы, шелковый галстук, модная прическа и умеренный запах дорогой парфюмерии против разношенных сандалий на босу ногу, неглаженной отроду футболки и двухдневной небритости.
Я не нашел ничего лучше, чем поблагодарить его за визит. Шхаде посмотрел на меня почти сочувственно:
– Судя по рассказу моей матери, вы были похвально вежливы. Некрасиво отвечать на это грубостью. Кроме того, хотелось бы узнать: в чем причина вашего интереса ко мне?
– Ну как… – Я все еще чувствовал себя неловко. – Честно говоря, ничего особенного. Просто в последнее время вы стали… как бы это определить… заметны. Отчего бы не познакомиться?
Шхаде рассмеялся:
– Охотно. Давайте знакомиться. Только вы первый, кэптэн Клайв… – он произнес мое прозвище с откровенной иронией. – Расскажите, как такие молодые люди становятся капитанами.
– А я вундеркинд, – парировал я, довольный, что хоть в чем-то могу уесть непробиваемого Мастроянни из деревни Дир-Кинар. – Поступил в университет на два года раньше.
Он вздохнул:
– Ах, студенческие годы… Сколько ностальгии в этих словах, не так ли?
Это было что-то новенькое: в тоненькой папке с делом Джамиля Шхаде не говорилось ни слова о высшем образовании.
– Вы учились в Бир-Зейте?
Шхаде скромно потупился:
– Нет, в Сорбонне…
В Сорбонне! Ну и фрукт! Мы продолжили беседовать в том же духе: я – преодолевая неловкость, растерянность и постыдную неготовность к разговору, он – с выражением спокойного и снисходительного превосходства. Что выглядело совершенно естественным: при всем желании я не мог бы назвать его поведение наглым или вызывающим – мой гость просто вел себя в полном соответствии с реальной расстановкой сил. К тому же за ним не числилось никаких серьезных дел – по крайней мере, в системе Шерута; думаю, он осознал это, едва увидев меня и справедливо рассудив, что статусного персонажа вряд ли доверили бы такому молокососу. Иначе говоря, у него была полная рука козырей, в то время как у меня – ни одной завалящей шестерки.
Прошло с четверть часа, прежде чем я осознал, что Джамиль Шхаде пришел не просто так, а за информацией, которая могла понадобиться в будущем. Расположение проходной, количество охранников и их вооружение, число лестничных пролетов, длина коридоров, вид кабинета, размер окна, лексика противника – все эти данные доставались ему абсолютно бесплатно и без каких-либо усилий. Визит вежливости? Как бы не так! Он воспользовался нашим приглашением как заведомо безопасной возможностью узнать то, с чем другие его коллеги сталкивались в иных, не располагающих к любопытству обстоятельствах – после ареста, в стрессовом состоянии, в наручниках, в синяках, а то и с фланелевой повязкой на глазах. Он выуживал полезное знание: пригодится потом – хорошо, а не пригодится – тоже не страшно. Дир-кинарский Мастроянни забрасывал свою сеть с прицелом на завтра, размашисто и широко, то есть в масштабе, совсем не соответствующем статусу третьеразрядного активиста.
Напоследок я поинтересовался, чем движение «братьев-мусульман» из ХАМАС может привлечь такого человека, как он, – утонченного, европейски образованного и явно не нуждающегося ни в чем.
– Вы окончили Сорбонну, жили в свободном обществе, далеком от средневекового фанатизма, – сказал я. – Ваш дом похож на дворец французского аристократа, хотя, на мой вкус, чересчур перегружен золотом…
Шхаде рассмеялся:
– Насчет золота вынужден с вами согласиться, кэптэн Клайв. Но тут уже ничего не поделаешь: таковы местные вкусы, волей-неволей приходится соответствовать. Аналогично и с тем, что вы называете средневековым фанатизмом. Сорбонна Сорбонной, но я родился здесь, как и многие поколения моих предков. Треть оливковых рощ вокруг Дир-Кинара принадлежала моей семье еще до прихода крестоносцев. Это наша земля, и мы не успокоимся, пока не выбросим вас вон, как когда-то выбросили их. Так что вам следует поторопиться, пока не поздно. Запомните и запишите в своем отчете: доктор университета Сорбонны Джамиль Ибрагим Шхаде не постесняется своей рукой вырезать тех из вас, кто не успеет убежать вовремя.
Он произнес это, нисколько не меняясь в лице, с прежней благожелательной улыбкой в глазах и на устах.
– Обязательно запомню и запишу, – пообещал я. – Спасибо за откровенность.
– Конечно, конечно, – еще шире улыбнулся мой гость. – Какое же знакомство без откровенности? У вас еще есть ко мне какие-нибудь вопросы?
Я пожал плечами:
– Нет, на этом всё. Но, знаете, у меня такое чувство, что мы еще встретимся.
– Вовсе не обязательно! – запротестовал он. – Я ж говорю: встретимся только в том случае, если не успеете убежать вовремя.
Я проводил Джамиля Шхаде до выхода; на прощание мы пожали друг другу руки. Думаю, излишне упоминать, что его рука оказалась существенно крепче моей. Два дня спустя, читая отчет о беседе, кэптэн Маэр скептически покачивал лысой головой, а затем определил мою писанину как типичную ошибку новичка.
– Ничего страшного, не расстраивайся, – сказал он. – Это нормально, все так начинают. Первое самостоятельное дело всегда кажется крупней Второй мировой войны, а первый фигурант непременно выходит масштабней Гитлера. Ну с чего ты взял, что этот Шхаде «чрезвычайно опасен»? И где ты усмотрел «разрушительный потенциал»? Есть факты? Есть свидетельства? Нет ведь, правда? О-хо-хо… Не беда, парень, еще годик-другой – и пооботрешься, научишься отличать морковку от динамитной шашки. А пока – вот тебе новый объект…
Начальник смахнул мой выстраданный отчет в ящик стола и вытащил из груды канцелярских дел еще одну тоненькую папочку.
В Кейсарии дождь. Непогода стерла линию горизонта, и кажется, будто море поглотило небесную твердь и теперь намерено завладеть еще и землей. Серые валы, словно взбесившись, наваливаются на волнорезы порта, пятятся и снова лезут на стены. Что будет с нами, если они прорвутся? Затопчут, задавят, закинут за спину – в жадную бушующую прорву. Я не люблю моря и побаиваюсь его дикой неуправляемой мощи. Мне больше по нраву долины Галилеи и Аялона, леса иудейских предгорий и рощи шаронской равнины.
Сегодня особенно холодно, даже для зимнего месяца Кислева. Мой плащ промок насквозь, в рубахе не осталось ни одной сухой нитки. Ноги тоже мокры, но это к лучшему: можно не беречься луж и не перескакивать через бегущие по улице потоки. Вода торопится влиться в море-небо, чтобы затем перетечь снизу вверх и снова вернуться на землю дождем. Я добираюсь до тюремной стены и останавливаюсь перевести дух. Стража не любит запыхавшихся – их вид ассоциируется с бегством и пробуждает в солдатах опасные рефлексы погони. Поэтому нужно заранее принять как можно более уравновешенный, смиренно-покорный облик.
В будке у ворот четверо стражников играют в кости. Кости требуют умения считать. Кроме того, солдаты умеют жрать, испражняться, совокупляться и убивать, но это свойственно также и волам. Получается, что игра в кости – единственное, что отличает этих двуногих животных от прочего зверья. Отсюда вопрос: следует ли тогда считать азартные игры грехом? Размышляя об этом, я встаю перед окном будки и молча жду, пока его превосходительство начальник стражи обратит на меня свое высочайшее внимание. Мои глаза устремлены вниз, в топкую грязь, частью коей я, собственно, и являюсь, с точки зрения его превосходительства.
– Опять приперся?
А! Вот! Помимо простейшего счета, они еще знают слова – не так много, но вполне достаточно, чтобы запугать человека до смерти. Теперь, когда ко мне обратились, можно приподнять глаза и ответить.
– Да простит великодушный господин офицер своего ничтожного раба… – тихо говорю я и умолкаю.
Когда человек приходит сюда так часто, даже самые тупые болваны в состоянии запомнить, кто он, к кому и зачем.
– Ну?! – подгоняет меня начальник.
В переводе на человеческий язык это означает: «Давай уже скорее то, что принес!» Я передаю в окно запечатанный кувшин с паршивым сирийским вином.
– А что под плащом?
Под плащом – завернутые в тряпицу лепешки. Их пять. Четыре отправляются в будку – по одной на каждого стражника; последнюю мне дозволено сохранить.
– Ладно, проходи…
Они возвращаются к костям, а я просачиваюсь через калитку, пересекаю двор и спускаюсь в большое подвальное помещение. Здесь сыро, холодно и темно, но, по крайней мере, нет дождя. Воняет мочой и немытым телом. Три-четыре десятка узников расположились на земляном полу, подстелив себе солому в соответствии с местным статусом: сильным – большие пышные охапки, тем, кто послабее, – несколько гнилых соломин. Рабби Акиве бен-Йосефу за восемьдесят, он тут самый беспомощный, поэтому сидит на голой земле. Я присаживаюсь рядом. Акива смотрит на лепешку и качает головой:
– Совсем не хочется есть.
– Пожалуйста, рабби. Хотя бы половину.
Я разламываю лепешку пополам. За моими руками жадно следят десятки горящих глаз. Старик неохотно берет хлеб и начинает вяло жевать, шамкая беззубым ртом; другую половину я наугад бросаю в полумрак подвала, откуда тут же слышатся звуки драки, рычание и стоны. Теперь они утратят к нам интерес, ведь больше с нас взять нечего.
– Ты зря переводишь на меня хлеб, Шимон, – говорит Акива. – Я так и так долго не протяну. Кроме того, лучше умереть самому, чем от руки палача.
Я отрицательно качаю головой:
– Господь не допустит.
Старик усмехается. Съев кусок лепешки, он немного приободрился.
– Кто ты такой, чтобы решать за Него? Нам принадлежит только тело, да и то лишь отчасти. Зато душа – Его безраздельная собственность. Рано или поздно наступает момент, когда Хозяин решает, что это… – Акива хлопает себя по впалой груди, – …что это вместилище чересчур износилось и пора подыскать душе новую оболочку.
– Помню, ты говорил, что человек – это то, чему его научила душа, которую ему выдали взаймы.
– Так и есть, – кивает он. – К сожалению, пока большинство людей живут как глиняные горшки. Ты сегодня принес стражникам вино?
– Как всегда.
– Ну вот. Разве кувшину не все равно, что у него внутри? Налей туда лучшее в мире вино – он не отличит его от ослиной мочи.
– Но, рабби, человеческая плоть не глина… – возражаю я.
– О том-то и речь, сынок, – смеется старик. – О том, что человек не должен быть бесчувственным горшком из обожженной глины. О том, что он должен впитывать свое вино, его запах, его вкус, его цвет, его знание. Если ты пропитался всем этим достаточно сильно, вино просачивается наружу и может научить не только тебя, но и других – тех, кому не хватает сил и смелости отказаться от собственного горшка. Ведь если душа побывала в таком количестве тел, она непременно знает о мире намного больше, чем все мудрецы, вместе взятые. Подумай об этом: одна-единственная душа! Больше, чем все мудрецы мира! Это ли не причина вспомнить о ней, пока она еще теплится в тебе?
Я смотрю на вонючую агрессивную трусливую массу, которая копошится в полумраке подвала, и думаю: о чем говорит старый рабби? Разве у этих животных есть душа? Разве возможно втиснуть хоть что-то в эти тесные бесчувственные черепки? У них нет желаний – есть лишь потребности. Нет чувств – есть лишь инстинкты. Нет разума – есть лишь низменная подленькая хитрость. О чем они могут «вспомнить», что могут найти, обратившись вовнутрь своей грязной, заросшей мерзостью пустоты?
– Они просто слабы, Шимон, – говорит Акива, угадав мои мысли. – Слабы и слишком озабочены выживанием, чтобы задумываться о жизни. Думаешь, я всегда был таким, как сейчас? В молодости я пас овец своего тестя – в точности как Моше Рабейну. Временами мне кажется, что я – это он. Не иначе, у нас с ним гостила одна и та же душа, так что сегодня мне нужно всего лишь слегка поднапрячься, чтобы вспомнить дворец фараона, берега Нила и пустыню у горы Хорев. В те годы я ужасно заикался, слова не мог вымолвить при людях и умел говорить только с овцами. Когда нужно было что-то сказать, за меня это делал брат. Что бы ты подумал, увидав одичавшего в одиночестве косматого пастуха, который умеет только мычать, как неразумный теленок? Ты бы отвернулся от него, как от животного, – в точности как отворачиваешься от этих несчастных.
– Ты сравниваешь Моше Рабейну и этот сброд?
Старик вздыхает:
– Выслушай, Шимон, рассказ пастуха. Четыре овцы подошли к ручью, чтобы напиться. Первая, недолго думая, бросилась к воде, оступилась, и быстрый поток унес ее к смерти. Вторую настолько потрясла гибель подруги, что она тронулась рассудком и принялась заполошно бегать вокруг, забыв, кто она, откуда и зачем пришла. Третья, глядя на них, решила вовсе отказаться от чистой воды и стала выживать, утоляя жажду из мутных отвратительных луж. Напилась из ручья лишь четвертая – та, которая не желала уступать, но помнила об осторожности и не подчинилась ни страху, ни безумию. Душа человеческая – тот же поток. Далеко не всякий способен заглянуть в нее и при этом уцелеть.
– Неужели это настолько опасно?
– Как видишь, – улыбается он. – Суть мира обманчиво проста, и очень многие не в силах это переварить. Нужно защитить таких овец от гибели и сумасшествия. Если ты откроешь им истину чересчур поспешно, они бросятся вперед очертя голову и непременно утонут в первом же омуте, принятом ими за отмель. Другие либо не поверят, либо примут тебя за мошенника, откажутся от света и примутся выдумывать другие объяснения, столь же темные, сколь и безумные. А третьи… С этими хуже всего: они отрекутся, прекратят поиски и приникнут губами к лужам.
– Что же делать? Как защитить их от истины? Лгать?
Акива смотрит на меня, будто увидел впервые:
– Ни в коем случае, Шимон! Как ты мог такое подумать?
– Тогда как?
– Так же, как Моше вел их сюда, вызволив от фараона. Надо петлять, возвращаться, снова уходить в пустыню, долго ждать неизвестно чего, упрекать, оправдывать, обвинять, угрожать, прощать и снова петлять, и снова возвращаться. Надо выстроить вокруг истины огромный лабиринт многолетней учебы, сложных обычаев, подробнейших описаний, нелепейших обсуждений – так, чтобы человек бродил там годами, подбирая по дороге намеки, постепенно вникая в их смысл, сменяя толкования одних и тех же вещей.
Теперь уже моя очередь смотреть на него в крайнем изумлении.
– Ты говоришь так о Традиции? О заповедях? Об устной Торе? Получается, что смысл учебы – в напрасном скитании по пустыне, в сорокалетнем хождении кругами, вместо того чтобы пройти к истине напрямую? Я правильно тебя понял?
– Почти, – отвечает он. – Но эти скитания вовсе не напрасны. Они готовят человека к открытию истины. Традиция, обычаи и учеба держат его на берегу, как прочные цепи. С такой овцой уже не сладят ни страх, ни бурный поток.
– А если он не успеет добраться до ручья? Как те, которые умерли в пустыне, так и не увидев Земли обетованной? Что тогда?
Старик пожимает плечами:
– Тоже ничего страшного. Со временем ты поймешь, что смысл дороги – в ней самой, а не в достижении цели.
Что можно ответить на это? Наверно, я еще слишком молод и глуп, чтобы понять старика. С другой стороны, такой опытный и мудрый учитель не был бы столь откровенен с тем, чьи уши не предназначены для таких странных слов, противоречащих всему, что я слышал прежде. Неужели Традиция и заповеди – не более чем лабиринт, уводящий с прямой дороги к истине? В голове не укладывается… Зачем тогда сам Акива начал собирать и записывать толкования законоучителей? Чтобы еще больше усложнить дорогу, еще сильнее запутать и без того труднопроходимый лабиринт?
– Рабби, тогда кто я?
– Ты? – удивленно переспрашивает Акива. – Ты Шимон, сын Йохая, мой юный ученик.
– Не уходи от ответа, пожалуйста, – прошу я. – Ты ведь наговорил сейчас столько всего, что и года не хватит разобраться. Почему именно мне? Какой из четырех овец ты уподобишь меня?
Старик мнется, жует губами, как будто сомневаясь, стоит ли продолжать.
– Ты не овца, сынок, – говорит он наконец. – Ты даже не пастух, как я или Моше. Душа, которую поселили в тебе, обладает немереной силой.
– Что это значит, рабби? Что я смогу творить чудеса?
Лицо Акивы кривится; такой гримасой он обычно реагирует на неимоверную глупость.
– Чудес не бывает, Шимон. Сказки о чудесах предназначены только для самых глупых. Если ты способен задать мне такой вопрос, значит, тебе еще предстоит сильно поумнеть.
– Тогда что? Что я должен делать с этой душой?
Он снова пожимает плечами:
– Трудно сказать. Смотри на себя как на личинку, в которой живет диковинная бабочка. Проблема в том, что лишь Хозяин знает, когда она действительно понадобится миру. Он знает, а ты можешь только гадать. Сколько тебе сейчас – двадцать? Девятнадцать?
– Двадцать три, – обижаюсь я. – Я семейный человек, рабби. Моему старшему сыну Элазару скоро шесть.
– Двадцать три, – задумчиво кивает Акива. – Значит, у тебя еще достаточно лет. Не теряй времени, сынок. Вникай в эту душу, учись у нее – и она откроет тебе много нового. Не исключено, что именно ты станешь тем, кто выпустит ее в мир. Ну а если нет…
– Если нет… – затаив дыхание, повторяю я.
Старик улыбается:
– Если нет, она просто переберется в новое тело. Каких было много еще до того, как ты появился на свет.
– Достаточно лет – это сколько? И как я пойму, надо ли выпускать ее в мир?
Рабби Акива бен-Йосеф молчит.
– Рабби?
– Довольно, Шимон, – говорит он. – Ты и так узнал сегодня чересчур много. Будь у меня выбор, я бы еще годик-другой поводил тебя по лабиринту. Но выбора нет, ведь, скорее всего, это наша последняя встреча. Давай прощаться, сынок.
– Последняя? Почему?
Акива вздыхает:
– Потому что наместник назначил большой праздник в честь кесаря и его победы над нами. А ты, конечно, знаешь, как они привыкли праздновать. Будут игры, будут гладиаторы и, само собой, будут казни в театре Кейсарии. Не знаю почему, но старый Акива считается у них главным трофеем, так что без моей скромной персоны никак не обойтись. Наместник обещал содрать с меня кожу железными гребнями. С Божьей помощью надеюсь умереть быстро.
– Когда?
– Как только кончится дождь, то есть не сегодня-завтра. Мои кости чувствуют перемену погоды.
– Ты так спокойно говоришь об этом…
– Я уже очень стар, Шимон, – улыбается он. – В таком возрасте не боятся смерти. Самое время вернуть бабочку-душу в руки Создателя. Он уже наверняка нашел мне преемника. Знаешь, что интересно? Я несчетное количество раз произносил молитву «Шма» [1] и каждый раз испытывал неловкость на словах «возлюби Господа всем твоим сердцем, и всей твоей душой, и всем твоим достоянием». Разве можно быть уверенным в человеческом сердце, которое полнится многими противоречивыми чувствами? Или в душе, которую ты получил взаймы и все еще не успел познать целиком? Или в том, чем владеешь – сколь бы мало ни было твое достояние, его в любую минуту могут украсть или отнять, и тогда ты не сможешь отдать Творцу обещанное во время молитвы. Но когда меня привяжут на плаху и настанет время сказать: «Шма» – в последний раз, я впервые сделаю это без тени смущения. Потому что в сердце не будет в тот момент ничего лишнего, уходящая душа помашет мне с порога, а достояние… достояния не останется вовсе, после того как палач сорвет с меня эту вот рубаху. Надеюсь, что так и случится. Хотя, скорее всего, при моем нынешнем здоровье я не смогу дожить до этого места молитвы. Хорошо бы успеть выговорить «Господь Един». Ведь это и есть истина – та самая, вокруг которой выстроен лабиринт…
– Это и есть… – начинаю я, но Акива протестующе машет рукой:
– Довольно, Шимон, хватит. Я устал, да и тебе пора. Прощай, сынок.
Я кланяюсь ему, выхожу во двор и вижу, что дождь кончился. Сквозь клочковатую вату облаков подмигивают синие проплешины, а море, отсеченное от неба светлеющей на глазах линией горизонта, значительно поутихло и мало-помалу возвращается в свои естественные границы.
Праздник, приуроченный к ежегодному избранию кесаря народным трибуном, состоялся через три дня. Дряхлого рабби Акиву бен-Йосефа под азартные вопли толпы привязали к плахе, установленной на орхестре кейсарийского театра. Я тоже был там – сидел в одном из верхних рядов и изо всех сил напрягал слух, чтобы разобрать, на каком слове оборвется его предсмертная молитва. И не услышал ничего. Ничего, кроме пронзительного вопля личинки, заживо раздираемой железными гребнями.
Зато я хорошо запомнил слова, услышанные мною во время нашей последней встречи в тюремном полуподвале. Акива тогда уже знал, что других бесед не будет. Возможно, поэтому и наговорил лишнего – намного больше, чем намеревался открыть несмышленому юнцу. Неудивительно, что потом я потратил уйму драгоценного времени, пытаясь открыть и высвободить немереную силу заключенной во мне души. Мою глупость оправдывает лишь тот факт, что желание творить чудеса неистребимо в человеке, начиная с детского возраста. Трудно отказаться от такого соблазна – мышцы напрягаются сами собой, а выражение лица обретает невесть откуда взявшуюся надменную непреклонность. Смех, да и только.
В какой-то момент, просидев несколько лет в пещере наедине с душой, я даже уверовал, что приобретенное знание позволит мне двигать горы, насылать грозу, обращать в бегство неприятельские армии и обрушивать стены злодейских столиц. Что, увидев мой просветленный лик, люди зажмурятся от невыносимого сияния, побросают будничные дела и дружно двинутся за мной ко всеобщему избавлению и счастью. Смешно сказать, но я был искренне поражен, когда увидел, что они по-прежнему долбят мотыгами сухую землю, забрасывают в море рыбацкие сети, пасут овец, молятся аляповатым идолам, лгут, грешат, воруют, убивают и не обращают ровно никакого внимания на мою возмущенную физиономию.
Я уже воздел было руки, дабы проклясть этих тупых безразличных идиотов и обрушить на их вшивые головы столпы огня и потоки кипящей серы, но вовремя вспомнил другие слова рабби Акивы: «Смотри на себя как на личинку». Вспомнил, посмотрел и устыдился своего наглого самовлюбленного ничтожества перед спокойным прямодушием Творца. Личинка, воздевшая ножки к небесам, – видали такое? И, устыдившись, вернулся назад в пещеру, где не было зеркал, а значит, и опасности взглянуть на себя и сгореть от позора.
Понятное дело, потом я сделал все, чтобы не повторить ошибку моего учителя – вполне, впрочем, простительную, учитывая тогдашние обстоятельства. Передавая знания ученикам, я никогда не вел их прямой дорогой, но оставлял в лабиринте извилистых пересекающихся тропок, намеков, иносказаний, простецких притч, заумных объяснений и противоречивых толкований. Сбитые с толку, они умоляли дать им книгу-путеводитель, начертить карту, снабдить ясными указаниями. Как бы не так – ишь, чего захотели! За всю свою не слишком долгую жизнь я не написал ни единой строчки. Уверен, что позже самые усердные из учеников сделают это за меня, добавив к внесенной мною путанице еще сорок коробов колдовских коловращений и чудотворной чуши.
И хорошо, что так. Четыре мудреца вошли в пардес. Первого звали Шимон бен-Аззай – он взглянул и умер. Второго звали Шимон бен-Зома – он взглянул и сошел с ума. Третьего назовем просто «третий» – он взглянул и отрекся, утратив при этом имя. И лишь четвертый – рабби Акива бен-Йосеф – взглянул и вернулся невредимым. Я пришел в пардес по его следам и спрятался там, чтобы не донимали расспросами.