Под утро снилась какая-то фантасмагорическая ерунда: беготня, топот копыт, чьи-то испуганные крики, и над всем этим стоял надрывный женский плач. Ахиллес пытался в полудреме отогнать эти видения – и не сразу понял, что это ему не снится. Что не так уж и далеко разносятся женские рыдания, копыта уже не стучат, но неподалеку слышен конский храп и громкие – чересчур громкие для утренней улицы – разговоры. И колеса простучали мимо забора. И кто-то что-то покрикивал фельдфебельским тоном.
У кого-то из соседей что-то, безусловно, стряслось, и вряд ли приятное, судя по громким женским рыданиям – прекратившимся, впрочем, когда Ахиллес вышел в прихожую (где не обнаружил Артамошки). Такое впечатление, что женщина голосила во дворе, а сейчас ее увели в дом.
В кухоньке Артамошки тоже не наблюдалось – ну конечно, глазел на то, что произошло. Ахиллесу тоже было интересно, что случилось совсем рядом с местом его постоянного расквартирования, но несолидно было как-то выскакивать на улицу, уподобившись денщику. Он тщательно умылся, гремя соском жестяного рукомойника (цивилизация в виде водопровода в этот околоток еще не добралась), почистил зубы, сноровисто зажег бульотку, достал из хлебницы большой бублик, намазал свежайшим вологодским маслом. Сегодня можно было побаловать себя и кофе – вчера пришли деньги от дядюшки. Дядюшка аккуратно высылал пятнадцать рублей в месяц, в свое время Ахиллес пробовал протестовать, упирая на то, что он теперь человек взрослый и самостоятельный, на что получил ответ: «Хотя ты и взрослый, да не более чем субалтерн. А уж я-то знаю, каково жалованье субалтерна». Да вдобавок приписал, что недавно составил завещание, где назначал Ахиллеса единственным наследником (он был бездетным). Новость эта Ахиллеса ничуть не обрадовала – дядюшку он любил не меньше, чем отца с матерью, и предпочел бы это наследство получить как можно позже. Но мать в последнем письме сообщала, что дядя плох и без палочки на улицу уже не выходит, да и ноги порой отнимаются, особенно правая, по которой когда-то хлестнула хивинская картечь, да так, что ногу едва не отняли…
Он уже допивал кофе, когда появился Артамошка, вытянулся с виноватым видом:
– Ваше благородие, простите уж, что кофию не сварил, но вы ж обычно встаете попозже…
– Ладно, один раз прощается, – отмахнулся Ахиллес. – Шум какой-то на улице разбудил. Что стряслось? Ты ж, ясно, туда уже бегал.
Артамошка зачем-то понизил голос:
– Так что, изволите знать, ваше благородие, у соседей беда, у его степенства Фрола Титыча Сабашникова. То ли смертоубийство, то ли сам зарезался, никто пока толком не знает… Доподлинно известно только, что мертвехонек и нож в нем торчит…
Дела, покрутил головой Ахиллес. Сабашников, сокомпанеец и приятель Пожарова, обитавший от него через дом, частенько заходил к Митрофану Лукичу погонять чаи за самоваром, а то и отведать чего покрепче. В таких случаях Пожаровы всегда приглашали за стол Ахиллеса, и он никогда не отказывался, чтобы не обидеть хозяев. Слушать Сабашникова всегда было интересно – он в свое время, еще молодым, поставлял провиант на театр военных действий во время турецкой кампании и рассказывал много любопытного – как в прошлый раз, не так уж давно, на Петровки[23]. Хотя ему и стукнуло шестьдесят, старик был крепкий, женат по вдовству вторым браком на довольно красивой офицерской дочке более чем вдвое себя моложе – и супружница, по мнению Ахиллеса, никак не выглядела недовольной семейной жизнью.
Невозможно было представить этого кряжистого, жизнерадостного человека мертвым, с ножом в груди… И уж тем более самоубийцей. Что до убийств, то Ахиллес за год с лишним здешнего обитания слышал только об одном, случившемся в босяцких трущобах. А самоубийств на его памяти не случалось вообще. Как-то редки были в этом захолустье и убийства, и крупные грабежи, и серьезные кражи – хотя мелких хватало, в основном трудами тех же галахов…
Он туго подпоясался, надел фуражку и неторопливо вышел за ворота. Посмотрел направо, стараясь не показывать особенного интереса – несолидно для офицера уподобляться зевакам. А они были тут как тут – перед воротами стояли человек пятнадцать и таращились на высокий забор так, словно надеялись увидеть сквозь него что-то интересное. У ворот – три шага влево, три вправо – степенно расхаживал осанистый усатый городовой, с тем загадочно-многозначительным видом, какой принимают низшие полицейские чины, когда им и самим ничего толком не известно. Зеваки состояли главным образом из простого народа, или «серой публики», как ее еще иронически называли в отличие от публики «чистой». И, конечно же, половину зевак составляли вездесущие уличные мальчишки – и подходили новые. Тут же, у ворот, стояли две пролетки, явно не извозчичьи.
Стукнула калитка, вышел человек и скорым шагом, чуть ли не как егерь на марше, направился в сторону Ахиллеса. Тот удивленно поднял брови: за все время, что он был знаком с Пожаровым, впервые видел, чтобы Митрофан Лукич показался на улице без сюртука, в одной расстегнутой жилетке поверх синей шелковой косоворотки – в отличие от дельцов, если можно так выразиться, новейшей формации вроде Зеленова и Истомина, Пожаров в одежде был крайне консервативен, даже старомоден, а в ответ на беззлобные подначки более, так сказать, прогрессивных коллег по гильдии только фыркал: «Вы меня еще на моторе прокатите или в этот ваш сунематограф сводите! Деды ничего такого не знали, а с грошика миллионные дела возводили…» Появиться для него в таком виде на улице было все равно что Ахиллесу заявиться в полк в полной форме, но с котелком на голове. Не на шутку взволнован, отсюда видно…
– Беда какая, Ахиллий Петрович, голубчик! – выдохнул он, ухватив Ахиллеса за локоть крепкими пальцами и едва ли не втолкнув во двор. – А ведь сколько лет были приятели… Слышали уже?
– Артамошка говорил, – сказал Ахиллес. – То ли убийство, то ли самоубийство, верно?
– Вот насчет самоубийства я б говорить поостерегся, – уверенно сказал Митрофан Лукич. – Фролушка был человеком верующим, истовым, ни за что б не пошел на смертный грех – руки на себя накладывать. Однако ж дело запутанное, как клубок, с которым котенок игрался… Не понимаю я…
– Чего?
Пожаров придвинулся вплотную и азартно зашептал:
– Ахиллий Петрович, милый, драгоценный мой, яхонтовый! Уважьте старика, что вам стоит? Мы ж столько лет были с ним приятели, должен я знать, что стряслось! Вон как вы лихо с Качуриным, как все у вас ловко вышло. Может, и тут дядин метод попробовать? Ну что вам стоит? Все равно в службу не ходить, нечем вам заняться… А? Ахиллий Петрович, ну хотите, я пред вами на коленки встану?
Ахиллес форменным образом оторопел:
– Вы что же, предлагаете сыск вести?
– Да вот именно! Пойдемте, пока Фрола в мертвецкую не увезли, а то ведь, доктор сказал, подъедут скоро…
– Но позвольте! Это дело полиции…
– Толку от нее как от козла молока, – сердито сказал Пожаров. – Пристав с околоточным только и умеют, что по торжественным дням спозаранку с поздравлениями являться[24]. Едва рассветет, уж тут как тут, праздничные денежки грести… Приходил Фомичев, что в нашей части сыскной комнатой заведует, – барсук старый, в отставку сто лет пора… И агенты там у него начальству под стать… Провинция, Ахиллий Петрович, глухомань! Раз в сто лет случится что-то серьезное, и то много. Вот и разленились, давным-давно нюх потеряли, только и умеют, что галахов по мордасам щелкать, если поймают на мелочи.
– И что?
– Да ничего. Покрутился он там, лобик с умным видом нахмурил, да и пошел восвояси, сказав напоследок: след, мол, имеется…
Ахиллес улыбнулся:
– Помню, в одном романе герой говорил: след на виселицу за убийство не вздернешь…
– Святая правда! Умный человек был сочинитель, сразу видно. Только никакого следа у него нету, по роже унылой видно было… Ахиллий Петрович, золотой мой, ну пойдемте! У вас же метод… и хватка, я уж убедился, имеется. Вдруг да усмотрите то, чего этот байбак не сообразил на заметку взять? Христом Богом прошу!
Ахиллесом владели самые противоречивые чувства, с одной стороны, в отличие от случая с Качуриным, перед ним было самое настоящее убийство (в самом деле, какой искренне верующий на самоубийство пойдет?). Что греха таить, чертовски хотелось оказаться в положении Шерлока Холмса – может быть, это и мальчишество, но тянуло страшно, словно пьяницу к кабаку. С другой… История с Качуриным, самому себе можно признаться, вовсе не сделала его настоящим сыщиком. Так что велик риск опозориться. Разговоры пойдут, насмешки, сплетни, до полкового начальства рано или поздно дойдет. Взыскания можно запросто дождаться, если решат, что он поступил против офицерской чести, Шерлока Холмса вздумал разыгрывать… Очень уж чревато.
Но Митрофан Лукич смотрел так умоляюще, заискивающе даже – и ведь неплохой человек, как к родному относится… Ахиллес сделал слабую попытку удержать последний рубеж обороны (ох, эта тяга испытать все самому!):
– Кто же мне разрешит? Там наверняка пристав…
– И околоточный тоже, куда ж без него…
– В конце концов, так не полагается… Какое я имею право? Они же будут препятствовать…
– Пристав с околоточным? – Пожаров уставился на него как на несмышленыша. – Я им воспрепятствую! Вот они у меня где! – Он вытащил из кармана старомодных шаровар в полосочку толстенный бумажник и звонко им шлепнул по левой ладони. – Вот тут пристав, а тут и околоточный. Один миг – и навытяжку стоять будут, любое ваше указание выполнят, а потом забудут начисто все, что было. Им со мной еще жить да жить, а над ними над всеми полицеймейстер есть, с коим Митрофан Лукич Пожаров знаком накоротке, порою в ресторане сидит, благостынями не обходит… Они ж это отлично знают, кошкины дети!
– Ну хорошо, – все еще чуть нерешительно сказал Ахиллес, обуреваемый теми же противоречивыми чувствами. – Только, Митрофан Лукич, я вас душевно прошу: если что-то не сладится, как бы сделать, чтобы никто не узнал? Меня ж на посмешище выставят… Сплетни в этом городке лесным пожаром разлетаются…
– Ни боже мой! – заверил Митрофан Лукич. – Все прекрасно понимаю, не два года по третьему. Честное купеческое вам даю: если что не сладится, ни одна живая душа словечка не пискнет! Идемте, значит?
– Идемте, – вздохнул Ахиллес.
– Минуточку погодите только! Я схожу себе авантажный вид придам самым срочным образом. Они меня знают, и я их, каналий, знаю как облупленных, да все равно, при авантаже как-то сподручнее…
– Да, конечно, – сказал Ахиллес. – Я тоже возьму кое-что…
Он быстрым шагом прошел к себе во флигель и достал из старенького комода большую лупу, купленную в последнем классе гимназии, когда мечта стать сыщиком еще не была безжалостно сокрушена родителями и дядей. Отличной германской работы фирмы «Карл Цейсс», чуть ли не с чайное блюдце величиной, двояковыпуклая, с отливавшим синевой стеклом, в бронзовой оправе с узором и вовсе уж роскошной бронзовой ручкой. Возможно, и это было чистейшей воды мальчишество, но когда это Шерлок Холмс обходился без лупы?
Митрофан Лукич уже нетерпеливо топтался у крыльца. Что ж, авантажу он себе, безусловно, придал: парадный черный сюртук, по животу толстенная часовая цепь из натурального, не дутого золота, все три награды при нем: медаль в память коронации ныне здравствующего императора, серебряная, на Андреевской ленте, медаль Красного Креста в память японской кампании (за щедрые денежные пожертвования на одоление супостата) и, наконец, большая золотая шейная «За усердие» на Станиславской ленте. Что ж, авантажно. Ахиллес ощутил даже легкую зависть – у него самого на рубахе имелся лишь знак Чугуевского военного училища, который мог быть принят за награду лишь людьми несведущими.
Они вышли из ворот. К дому Сабашникова как раз подъехала пролетка, из которой ловко спрыгнул высокий молодой человек, одетый с некоторым вкусом. На правой руке у него белела повязка, охватывавшая ладонь, котелок чуточку ухарски сдвинут набекрень.
– Ага, явился наконец, – сказал Пожаров. – А то Ульяна Игнатьевна там с бабами да с полицией… Паша Сидельников, главноуправляющий у Фрола. Голова-а…
– Подворовывает, а? – с улыбочкой поинтересовался Ахиллес.
– Уж наверняка, – серьезно ответил Митрофан Лукич. – Куда ж без этого на такой должности? Но за руку не пойман, так что, следует быть, меру знает. Но голова-а… Ценит его Фролушка… Ценил, – поправился он и помрачнел.
Зеваки с должным почтением расступились, давая им дорогу. Проживший на этой улице больше года Ахиллес прекрасно знал городового у ворот – Панкрат Кашин, всего-то годами пятью старше Ахиллеса, в японской кампании выслужившийся в унтера (о чем свидетельствовали лычки на полицейских погонах), а на груди у него красовалась медаль «В память русско-японской войны» и солдатский Георгий четвертой степени. Как пару минут назад, Ахиллес ощутил легкую зависть – Панкрат-то из-за разницы лет как раз успел…
Как полагается, Кашин отдал ему честь, но тут же сделал робкую попытку заступить дорогу, начав было:
– Ваше благородие, не положено, потому как…
Не вдаваясь в дискуссии, Митрофан Лукич ожег его взглядом, какой и у фельдфебеля Рымши не всегда получался в отношении проштрафившегося солдата, так что Кашин смиренно отступил, и они прошли в калитку. Дом Сабашникова чем-то напоминал пожаровский, хоть и был построен чуточку иначе – те же потемневшие бревна чуть ли не в два обхвата на каменном фундаменте, мезонин под высокой двускатной крышей, флигель, дворницкая…
Их встретил заливистый лай – лаз в большущую конуру был надежно задвинут толстой доской, но сверху осталась небольшая щель, и в нее безуспешно пыталась просунуться оскаленная, пенная собачья морда. Пес надрывался, грыз и без того изгрызенный край доски.
– Хорош, зверюга, – покосился в ту сторону Пожаров. – Это он на вас так, чует свежего человека. Ко мне-то он попривык, и к Паше тоже, а вот попадись ему кто незнакомый – косточек не соберешь… Здравствуй, Паша.
Спустившийся с крыльца Сидельников сказал:
– Утро доброе… – Осекся, махнул рукой. – Какое уж там доброе, Митрофан Лукич, когда такое… Извините уж, руки не подаю – ошпарился вчера по нечаянности, когда самовар гасил, не ладонь, а сплошной волдырь…
И с вполне понятным удивлением уставился на Ахиллеса. Тот неловко поклонился.
– Это, Паша, Ахиллес Петрович, – сказал Пожаров и зашептал управляющему что-то на ухо, отчего тот посерьезнел и глянул на Ахиллеса, полное впечатление, уважительно. – Доктор не уехал еще?
– Нет, еще бумаги пишет с приставом и околоточным.
– Ульяна Игнатьевна как?
– А что ж вы хотите… В задних комнатах. Марфа говорит, с утра водой отливали. Сейчас вроде притихла… В дом пойдемте?
– Подождите, Павел… – сказал Ахиллес и посмотрел выжидательно.
– Силантьевич.
– Павел Силантьевич, кто сейчас обитает в доме?
(Ему пришло в голову, что Шерлок Холмс в первую очередь задал бы именно этот вопрос.)
– Ульяна Игнатьевна, понятно, – охотно ответил молодой человек. – Марфа, кухарка. Дуня, служанка… Дворника Фому считать прикажете? Он не в доме обитает, понятно, а у себя в дворницкой, но тоже постоянный житель…
– Считаем и Фому, – сказал Ахиллес. – Что же, пойдемте в дом?
Управляющий предупредительно пошел впереди. Они оказались в большой комнате, явно игравшей роль гостиной, она же и обеденный зал – старый массивный стол, за которым могло разместиться не менее дюжины человек… ага, стульев, столь же массивных и старых, как раз дюжина. Керосиновой лампы под потолком нет, но по всем стенам – большие кенкеты[25] (и электричество сюда пока что не добралось).
За столом сидели двое – частный пристав, румяный здоровяк лет тридцати, судя по темляку на сабле, пришедший в полицию из армии с офицерским чином (вот она, мечта Тимошина… а впрочем, провинция его не прельщает с точки зрения службы в частных приставах) и лысоватый человек лет пятидесяти в темном костюме, с чеховской бородкой, при пенсне на черном шнурке. Пристав что-то неторопливо писал, а доктор (даже с расстояния в три аршина чувствовался слабый запах аптечных снадобий) наблюдал за ним скучающе, явно считая задачу выполненной. Третий, околоточный надзиратель, стоя лицом к окну, заложив руки за спину, смотрел на двор так, словно там происходило что-то крайне интересное. Похоже, ему тоже нечего было больше здесь делать, и он откровенно скучал.
Пристав удивленно поднял глаза на вошедших – и Митрофан Лукич, явно не намеренный допускать ни малейшего промедления, шагнул вперед, сказал со спокойной властностью человека, знающего цену и себе и окружающим:
– Виктор Олегович, дело у меня к вам – ну просто неотложное. Не выйти ли нам на минутку в соседнюю комнату? Просто безотлагательное дело…
– Ну что ж, извольте… – Пристав встал, такое впечатление, послушно. – Коли безотлагательное…
Подал голос доктор:
– Я так полагаю, господин пристав, я вам более не нужен? По-моему, в дальнейшем моем пребывании здесь нет нужды…
Ахиллес вежливо сказал:
– Я бы убедительно попросил вас, доктор, все же задержаться на некоторое время. Сдается мне, есть еще нужда в вашем пребывании…
Доктор воинственно выставил бороденку:
– А по какому праву вы, милостивый государь, здесь распоряжаетесь? Насколько я разбираюсь в ваших… нарядах, вы не принадлежите ни к полиции, ни к жандармерии…
Ахиллес тоскливо вздохнул про себя. С первого взгляда угадал тот крайне несимпатичный ему тип русского интеллигента, который хамство в адрес людей в мундирах отчего-то полагает признаком свободомыслия и либерализма. Ну да, тон у него такой, что ошибиться невозможно. Несмотря на молодость, он уже сталкивался с этой породой людей, все свободомыслие которых сводится к пустопорожней болтовне за водочкой в компании себе подобных и критике абсолютно всего, что бы правительство ни предпринимало…
Он сказал прямо-таки кротко:
– Сейчас господин пристав вам все объяснит…
Пристав с Митрофаном Лукичом уже скрылись в соседней комнате.
Доктор вновь уселся и, все так же воинственно задрав седеющую бородку, демонстративно стал смотреть куда-то в угол, мимо Ахиллеса с видом несчастного узника зловещей испанской инквизиции, которого сейчас станут рвать по живому раскаленными клещами или учинять что-нибудь не менее зверское. Околоточный, наоборот, отвернувшись от окна, откровенно уставился на Ахиллеса с нешуточным любопытством. Ахиллес это перенес стоически: как гласит пословица, за погляд денег не берут.
Пристав с Пожаровым вернулись уже минуты через три – причем оба выглядели крайне удовлетворенными. За спиной пристава Митрофан Лукич ухарски подмигнул Ахиллесу и похлопал по карману шаровар, где у него обычно лежал бумажник. Но и без того сразу видно, что дело устроилось наилучшим образом.
– Понимаете ли, Всеволод Викентьевич, я бы убедительно попросил вас задержаться еще на некоторое время. Дело в том, что господин подпоручик… словом, некоторым образом принимает участие в расследовании. Подробностей, увы, привести не могу – секрет-с. Вы с нами не первый год, можно сказать, работаете в тесном соприкосновении, сами знаете, есть некоторые тонкости и специфика…
– Ну, коли вы настаиваете… – не без язвительности произнес доктор тоном человека, вынужденного сдаться превосходящим силам врага исключительно оттого, что на него с разных сторон нацелена добрая дюжина винтовок и, пожалуй что, даже пушка.
– Есть ли надобность во мне, господин подпоручик? – осведомился пристав столь учтиво, что Ахиллес подумал: нет, «катеринкой» тут явно не обошлось, поднимай выше…
– Пожалуй, нет, – столь же учтиво ответил Ахиллес. – Но вот господина околоточного я бы попросил остаться. И оставить городового у калитки.
Он и сам не знал, отчего так поступает – по какому-то наитию, действуя наугад, словно ищет что-то в темной комнате.
– Слышал, Сидорчук? – повернулся пристав к подчиненному. – Остаешься в распоряжении господина подпоручика. Кашину я сам дам распоряжение.
– Слушаюсь! – браво рявкнул Сидорчук.
Пристав совершенно по-военному прищелкнул каблуками, поклонился коротким офицерским поклоном:
– Честь имею, господа!
Должно быть, он покинул армию не так уж и давно и не отвык от прежних движений. Когда он вышел, Ахиллес повернулся к доктору:
– Как состояние хозяйки?
– Я ей дал брому, – ответил доктор, на сей раз без прежнего ерничанья. – Состояние у нее, конечно, далеко от полного спокойствия, но обмороков с отливанием водой, уверяю вас, не будет.
– Значит, во врачебной помощи она не нуждается?
– Пока что, – сказал доктор. – А когда пройдет действие лекарства – трудно сказать. Переживания не из каждодневных.
– Понятно… А поговорить с ней можно?
– Сиречь допросить? – ядовито бросил доктор.
Он снова валял дурака, но Ахиллесу было решительно наплевать. Он лихорадочно искал ту печку, от которой следовало танцевать. С совершенно неуместной в данных обстоятельствах веселостью (тут же отогнанной) он подумал, что, пожалуй, находится даже в лучшем положении, нежели Шерлок Холмс. У Шерлока Холмса никогда не громоздился за спиной толстосум, способный в мгновение ока уладить все, как только что уладил Пожаров, убрать с дороги полицейского чина. Вот только положения Ахиллеса это нисколечко не облегчает: он стоял перед загадкой, не проникнув в нее ни на шажок…
– Ну зачем вы так, доктор? – спросил он вполне миролюбиво. – Просто поговорить.
– Поговорить? Но вы же всегда допрашиваете. Всегда и всех.
– А вас что, когда-нибудь допрашивали, доктор? – спросил он с преувеличенным участием, в котором лишь глупец не опознал бы иронии.
– Имел когда-то счастье общаться с вашими… коллегами, – сухо бросил доктор.
Так-так-так, сказал себе Ахиллес. Если прикинуть его возраст…
Все сходится. Нельзя исключать, что наш ехидный эскулап в юности, во времена Александра Второго Освободителя, был среди той горластой студенческой братии, что буянила на улицах и в учебных корпусах – сплошь и рядом без мало-мальски серьезного повода, просто шлея под хвост попала, как мужички наши выражаются. За кого он меня в таком случае принимает – за переодетого жандарма? Не исключено. А впрочем, он мне почти что и не нужен – так, найдется пара вопросов…
– Вы можете определить время… смерти, доктор? – спросил он.
– С большой долей вероятности – меж полуночью и половиной первого, как показывает ригор мортуис… посмертное окоченение тела, – пояснил он с явным превосходством над очередным солдафоном, попавшимся на жизненном пути.
– Понятно… – повторил Ахиллес. – Я думаю, Всеволод Викентьевич, нет нужды напоминать, что все здесь прозвучавшее должно оставаться сугубо между нами…
– Будьте благонадежны-с! Не первый год взаимодействуя с конторою вашею… точнее, с полицией, успел сие уяснить. Нем, как могила.
Положительно, он меня принимает за переодетого жандарма, подумал Ахиллес. Черт, неужели в этой глуши не сыскалось нормального полицейского врача?
Повернулся к околоточному (как ему показалось, взиравшему на доктора с хорошо скрытой насмешкой):
– Теперь вы… Сидорчук… А по имени-отчеству?
Как-никак околоточный на время службы в полиции получал классный чин и приравнивался к армейскому прапорщику. Не стоило ему тыкать и называть «братец», как обращался бы к своему солдату или городовому.
– Яков Степаныч, господин подпоручик.
А он не лишен некоторой гордости, подумал Ахиллес. Не «ваше благородие», а «господин подпоручик» – как и обратился бы к нему прапорщик армейский. Вряд ли старше Кашина, наград нет, но на погонах тоже унтер-офицерские лычки. И лицо смышленое. Как вышло, что мы не виделись раньше? Год здесь живу, но ни разу не видел, а ведь околоточный надзиратель в силу обязанностей по своему околотку колесит денно и нощно, ежедневно исполняя массу всевозможных дел.
– Вас, Яков Степанович, недавно сюда перевели?
– Угадали, господин подпоручик.
– Да просто подумал, что живу тут год с лишним, Кашина видел каждый день, а вас – ни разу… Яков Степанович, господин пристав со всеми тремя женщинами говорил?
– Конечно. И с Фомой-дворником тоже.
– А… покойный так и лежит?
– Так и лежит. Пока-то дроги из мертвецкой прикатят…
– Ну что же, – сказал Ахиллес. – В таком случае – пойдемте к покойному.
Митрофан Лукич прочно уселся в неподъемном кресле и решительно сказал:
– Я уж вас тут подожду. Надобности во мне никакой, а Фролушку я уж видел и во второй раз в этаком виде лицезреть не хочу. Тяжко…
– Подождите, господа, – сказал Ахиллес, которому пришла в голову неожиданная мысль. – Митрофан Лукич, Павел Силантьевич… Вы в последнее время не усматривали в покойном какой-нибудь неожиданной подавленности? Угнетенности? Или чего-то подобного?
– А ведь усматривал! – воскликнул Пожаров. – Последнюю неделю как в воду опущенный ходил. Пробовал я расспросить, что к чему, только он отмахнулся, сказал: чудится тебе, Митроша, все. А как же чудится, когда я его сто лет знаю? Грызло его что-то, грызло…
Сидельников произнес почтительно, но твердо:
– Митрофан Лукич, уж простите великодушно… Я к вам отношусь с несказанным уважением, но не могу не отметить… Вы с Фролом Титычем имели все же общение редкое и большей частью случайное, а вот я три года, смело можно сказать, при нем находился неотлучно. От рассвета до заката, если можно так выразиться. И в настроениях его разбираюсь… разбирался прекрасно. Честью вам клянусь: не усматривал в последнее время в его поведении никакой такой подавленности или там угнетенности. Если бы его что-то, как вы изволили выразиться, «грызло», я бы непременно заметил. Но он в последнее время держался совершенно как обычно, никаких отличий.
– Вот то-то – три года, – буркнул Пожаров. – А я Фролушку с малолетства знал. С тех пор, как оба босиком бегали. Мне виднее.
– И все же…
– Господа, господа, – торопливо сказал Ахиллес, чтобы погасить в зародыше начавшуюся перепалку. – Это, право же, не самая важная сейчас тема… Пойдемте?
Ахиллес к мертвым относился совершенно спокойно, как к чему-то неизбежному в нашей жизни, вроде какого-нибудь явления природы. Покойники были, есть и будут. Он видел однажды двух утопленников, прохожего, насмерть затоптанного на красноярской улице понесшей лошадью, сгоревшего в собственном домишке портного – вернее говоря, обгореть он нисколечко не обгорел, но тушившие пожар из домика его вытащили уже бездыханным – наглотался угарного газа. И всякий раз никаких особенных эмоций не испытывал.
Однако сейчас на душе лежала тяжесть, некая смесь тоски и даже некоторого тревожного страха. Впервые в жизни он видел мертвым хорошо знакомого человека – еще считаные дни назад шумного, громогласного, веселого, сыпавшего прибаутками и занятными случаями «из старой жизни». И впервые в жизни ощутил, насколько человек подвержен внезапной смерти. В том числе и он сам. И это вовсе не обязательно смерть на войне, которой пока что-то не предвидится. Достаточно нелепой случайности – та же понесшая лошадь, пожар, пьяный босяк с ножом, – чтобы и он лег вот так. Мысли эти неприятно царапали душу.
Постаравшись их отогнать, Ахиллес подошел вплотную к широкому кожаному дивану, старому, но, несомненно, уютному. Сабашников лежал навзничь, совершенно спокойное лицо уже приняло восковой цвет, на котором не особенно и выделялись уже изрядно тронутые сединой волосы и борода. Волосы в совершеннейшем порядке, ничуть не растрепаны. На покойном – шаровары, синяя косоворотка и халат – не вполне обычный, туркестанский, желтый в синюю узкую полоску. Ничего необычного: учитывая тесные и регулярные торговые связи губернии с Туркестаном, сюда в немалом количестве попадали самые разнообразные туркестанские товары, от сластей до…
Да, несомненно… Аккурат напротив сердца торчала рукоять ножа – без перекрестья, белая, костяная, покрытая мастерски вырезанными восточными узорами, в которые была столь же мастерски забита золотая проволока.
Это был пчак – туркестанский нож. Никаким следом он оказаться не мог – пчаки широко продавались в Самбарске. Полгода назад Ахиллес и сам купил такой, послал в подарок на день рождения младшему брату. Правда, тот был гораздо менее роскошно исполнен, подешевле, узоры не золотом инкрустированы, а украшены стойкой синей, зеленой и красной краской.
Сабашников был в одних носках, домашние разношенные туфли аккуратно стояли у дивана. Ну что же… Очень похоже, удар ножом в сердце вызвал мгновенную смерть, а судя по спокойному лицу мертвеца, он дремал… или хорошо знал убийцу и настолько ему доверял, что не ожидал такого поворота событий.
Ахиллес спросил:
– Павел Силантьевич, вы, надо полагать, часто бывали в доме?
– Смело можно сказать, что часто. И по делам, и к обедам-ужинам не раз был зван, и на праздничные застолья…
– Видели вы раньше этот нож?
Сидельников присмотрелся, мотнул головой:
– Я, собственно, бывал лишь в гостиной, когда там накрывали стол, да здесь, в кабинете. В гостиной видеть не приходилось, да и здесь тоже. Впрочем, он мог и в ящике стола лежать. Тут уж ничем не могу быть полезен… Для разрезания бумаги у Фрола Титыча был другой нож, самый обыкновенный, никак не подходящий для орудия убийства… вон он, кстати, лежит.
Ахиллес смотрел на столик у дивана – такой же старый, массивный, основательный, как вся виденная им здесь мебель. Там стояла откупоренная бутылка с этикеткой «Столовое вино № 21»[26], из которой, сразу видно, отпито не более полустакана. Здесь же – массивная серебряная чашка и глубокая тарелка с целой горой царьградских стручков. Оригинальные вкусы были у Сабашникова – никакой другой закуски не видно. А впрочем, на вкус и цвет товарища нет.
Бергер любит закусывать хлебное вино грецкими орехами и бисквитом, приговаривая: «Было бы что выпить, а закусить можно чем угодно». А купец Чекмарев обожает пиво с пельменями – тоже вроде бы неподходящее сочетание…
Повернувшись к околоточному, Ахиллес спросил, понизив голос (при покойнике испокон веков разговаривают вполголоса):
– Яков Степанович, вы знаете, что такое дактилоскопия?
– Конечно, господин подпоручик, – словно бы даже с некоторой обидой ответил тот. – Я, угодно вам знать, полицейскую службу начинал в уезде. Когда вернулся с действительной, становой пристав меня и уговорил. И послали меня в Пермскую школу урядников, а уж там учили на совесть. В уезде, надо сказать, дактилоскопия никакого применения не имеет, это не город. Но сказали нам так: вы, господа, будущие урядники, к месту службы не намертво пришиты. Неизвестно, где придется служить. Так что учили и про дактилоскопию.
– А что это за зверь такой? – вырвалось у Сидельникова.
– Я вам потом объясню, – сказал Ахиллес. – Пока что это не существенно. Яков Степанович, а в самбарской сыскной полиции дактилоскопический кабинет имеется?