Надо отдать ему должное, в тылу не отсиживался и пулям не кланялся – к концу четырнадцатого года получил солдатского Георгия четвертой степени и той же степени Георгиевскую медаль. Был направлен в школу прапорщиков и в полк вернулся командиром взвода. Награжден «клюквой»[4], Станиславом четвертой, Анной третьей и Владимиром четвертой (все, разумеется, с мечами), уже офицерским Георгием четвертой степени. К февралю семнадцатого был капитаном, командиром стрелковой роты.
Далее на год – провал в биографии. Что он в этот период делал, сведений нет. Зато дальнейшее задокументировано точно…
Обнаруживается у белых – сначала у Корнилова, потом у Деникина и сменившего его Врангеля. С остатками врангелевцев уплыл в Константинополь. Судя по всему, беляком был идейным, упрямым и неугомонным – всплывает на Дальнем Востоке, где воевал у генерала Дитерихса, пока белых не вышибли окончательно и оттуда. Осел в родной Риге, в то время уже столице независимой Латвии, и продолжать довоенное образование не стал, двинул на ниву народного просвещения. Окончил какое-то двухгодичное заведение вроде нашего техникума, но за пятнадцать лет карьеру сделал неплохую: учитель, классный инспектор, директор гимназии. Получил даже какую-то латышскую железку за гражданские заслуги. В двадцать пятом женился на такой же рижской немке, в тридцать восьмом овдовел. Единственный ребенок – сын, сейчас в училище подводников. О каких бы то ни было его связях с белой эмиграцией или немецкой разведкой сведений нет.
Уехал с сыном в Германию, когда немцы в массовом порядке вывезли туда прибалтийских фольксдойче[5]. В рейхе очень быстро попал на глаза абверу – ну да, с его биографией и безукоризненным знанием русского… Уже через месяц после приезда в Германию в чине обер-лейтенанта служит в абвере, в чьих рядах и состоял до недавнего времени.
Я так понял, особенный интерес у наших Кольвейс вызвал оттого, что он был не простым начальником школы. В свое время стал одним из разработчиков плана «Юнгевальде» – того самого плана по созданию школ малолетних шпионов и диверсантов. Надо полагать, у нас о нем до сих пор знали мало.
(«Юнгевальд» по-немецки означает «молодой лес». Во многих странах военные операции и планы носят название, но немцы всех перещеголяли – пожалуй, единственные, кто поставил на поток красивые, прямо-таки поэтические названия, в свое время назвали прорыв своих боевых кораблей к нашему Северному морскому пути «операцией Вундерланд», то есть «Страна чудес». В толк не возьму, какие там могли быть чудеса – один морской разбой. А в прошлом году провели масштабную операцию против партизан, где участвовали еще латышские и эстонские эсэсовцы, украинские полицаи и «дубравники»[6]. И назвали ее, изволите ли видеть, «Зимнее волшебство»…)
А вот теперь начиналось самое интересное…
По точным сведениям не посвятившей нас в такие детали Москвы, оберст Кольвейс не ушел с отступавшими немцами, а укрылся где-то в здешних местах. Окрестные деревушки отметаем сразу – там всякий новый человек на виду. Так что укрыться он мог только в Косачах. Так что нам, кроме поисков архива, предписывался еще и розыск герра педагога, чтоб ему провалиться.
А это было задачей труднейшей. Даже учитывая, что в городишке обитало всего-то тысячи три жителей. Не было технической возможности обыскать все без исключения дома и проверить всех до единого мешканцев[7] – кто бы нам выделил столько людей, даже учитывая важность поставленной задачи? Не Геринга ловим, в конце-то концов, и даже не генерала, ладья, конечно, но все же никак не ферзь…
Здешний уполномоченный НКГБ был мужик хваткий и успел за месяц обрасти кое-какой агентурой среди местных, но она пока что ничем не помогла. Кольвейс мог обосноваться на этой же улице и сидеть там тише воды, ниже травы, не привлекая к себе ровным счетом никакого внимания – коли уж за месяц не попался, мог позаботиться о безукоризненной легенде, а то и убедительных фальшивых документах. Почти никто его раньше не видел – не только местные, но и большинство немцев. В Косачах он по делам школы бывал редко, общался с узким кругом лиц – и среди допрошенных пленных никого из этих лиц не оказалось, как и среди разнообразных немецких пособников…
Фотографий его в нашем распоряжении не имелось. Словесный портрет, правда, был, явно составленный профессионалами. Но в данной конкретной ситуации и он мало чем мог помочь, особенно при розысках человека, который, несомненно, без крайней необходимости нос из своего убежища высовывать не будет. Вообще со словесным портретом научены грамотно и хватко работать исключительно оперативники. С комендантскими патрулями (и в особенности с солдатами войск НКВД) обстоит гораздо хуже. Да и внешность изменить мог. Месяца хватило бы, чтобы отпустить бороду, а наголо обрить голову можно было еще быстрее, сразу же. И то, и другое внешний облик человека меняет разительно…
С самого начала я заметил, что во всей этой истории были откровенные нескладушки, лежавшие на поверхности и пока что не находившие объяснения (и подполковник Радаев с моими соображениями согласился). Во-первых, решительно непонятно, почему вообще Кольвейс остался здесь. Кому-кому, а начальнику разведшколы абвера, тем более столь специфической, приказали бы эвакуироваться в первую очередь. Даже после того, как наши танки в полусотне километров западнее замкнули кольцо окружения, немцы здесь об этом еще три дня не знали – и наперегонки драпали на запад. Только на четвертый день в Косачи вошли наши стрелковые части – и застрявших в окружении немцев было очень немного, в основном тыловиков без офицерских погон…
Во-вторых (а то и в-главных), Кольвейс, человек сугубо городской, безусловно, не стал бы укрываться под елочкой в чащобе – чересчур уж безнадежное предприятие. А чтобы засесть где-то в городе, он, несомненно, должен был располагать заранее подготовленной агентурой из местных – но в том-то и дело, что агентуре таковой неоткуда у него взяться! Конечно, контрразведывательные подразделения абвера таковой располагали, но она ни к чему абверовской школе. А поскольку и у немцев действует тот же железный принцип: «Каждый знает ровно столько, сколько ему положено знать», Кольвейс никак не мог что-то знать об агентуре «смежников». Но ведь где-то лежал на дне целый месяц!
Вообще-то в московских бумагах значилось, что у Кольвейса есть особая примета, прямо-таки роскошная. На груди мастерски выполненная татуировка «БОЖЕ, ЦАРЯ ХРАНИ!», и под ней двуглавый императорский орел. До революции такие верноподданнические штучки были совершенно не в ходу даже у ярых монархистов, так что наколка явно сделана в его белогвардейские времена. Доводилось мне в прошлом году допрашивать немецкого подполковника пятидесяти с лишним лет, так вот он как раз, когда пришло известие об отречении кайзера, выколол на груди кайзеровского орла под короной. Упертый был монархист – ага. Даже чуточку огорчился, сукин кот, узнав, что нам его татуировка до лампочки и никто за нее расстреливать не будет.
По большому счету, нам от этой шикарной особой приметы не было ровным счетом никакой пользы. Опять-таки нереально раздевать до пояса всех подозрительных мужчин подходящего возраста. Получается, как в старом анекдоте: лучший способ извести мышь – поймать и соли ей на хвост насыпать. Поди поймай…
И наконец… Вот он, Людвиг свет Карлович, отличного качества фотография, извольте любить и жаловать. Одна беда: сделана она в некоем «фотоателье» Маркуса в Санкт-Петербурге весной шестнадцатого года. Для опознания, в общем, непригодна: за двадцать восемь с лишним лет человек меняется разительно. Сужу в том числе и по фотографии моего бати, сделанной в Гражданскую, и по фотографии того же времени, которую я видел у Радаева. Если бы они оба не показали на себя, ни за что бы в этих молодых парнях в гимнастерках с «разговорами»[8] и буденовках…
Вполоборота к камере сидит свежевыпеченный господин прапорщик в отутюженном френче и новехонькой, сразу видно, офицерской фуражке, картинно держит руку на сабле. Кроме обеих Георгиевских наград и знака школы прапорщиков, изукрасил себя всем, чем располагал: бинокль на груди, через левое плечо офицерская планшетка, через правое походный кожаный портсигар, на левой руке вдобавок большой компас. Ну, свежевыпущенные офицеры всегда и везде одинаковы. Я сам после выпуска из училища, когда получил лейтенантские «кубари»[9] (Эмалированные!! Вишневого цвета!»), снялся примерно так же: бинокль из цейхгауза училища на груди, полевая сумка да вдобавок шашка меж колен (которая мне, в отличие от сабли Кольвейса, по уставу не полагалась категорически). Девушек впечатляло, что уж там…
На обратной стороне твердого паспарту[10] каллиграфически выведено: «Виленская школа прапорщиковъ, март 1916 года». Вот именно, март шестнадцатого, двадцать восемь с лишним лет назад. Сейчас, несомненно, этот юнец с лихими усиками выглядит совершенно иначе…
Вот и все, что у меня имелось на Кольвейса, и своими усилиями я не мог к этому ничего добавить, оставалось ждать, когда Москва выполнит свое обещание (если выполнит) и пришлет дополнительные данные…
День едва перевалил за полдень, заняться было совершенно нечем, а потому я в десятый раз, чтобы не считать мух и не пялиться в окно, взялся за скудные материалы по двум другим фигурантам тощенького дела, попавших в папку «Учитель» исключительно из-за заявленной связи их с Кольвейсом. При других условиях, скорее всего, ими занялся бы НКГБ, но из-за упоминания в анонимном письме именно что Кольвейса занялись мы. Да и письмо принесли не в НКГБ, а нам. Средь бела дня к наружному часовому у отведенного нам здания подошел невидный собою мужичок, сунул ему большой самодельный конверт, заклеенный вареной картошкой, «пробелькотал»[11], как выразился часовой родом из Западной Белоруссии: «Панам советским официрам» – и припустил прочь. Часовой, понятно, не мог покинуть пост и кинуться вдогонку, окликнул, но тот припустил еще шибче, свернул за угол и исчез с глаз. Ну, часовой вызвал свистком разводящего, доложил по всей форме и отдал конверт, попавший от дежурного офицера к Радаеву, а там и ко мне.
Было это неделю назад. С сержантом, стоявшим тогда на часах, я поговорил. Парень третий год служил в войсках НКВД по охране тыла, имел три медали и красную нашивку, был сметливым, сообразительным, на хорошем счету в роте, но он не смог дать ни малейшей ниточки. Неприметный бородатый мужичок лет сорока, разве что у сержанта почему-то осталось именно такое впечатление, не горожанин, а скорее хуторянин или деревенский. «Вот отчего-то такое впечатление осталось, товарищ капитан», – говорил он. Поди найди теперь, хотя найти было бы крайне желательно, было о чем порасспросить…
Вот она, анонимка. Стандартный лист желтоватой немецкой бумаги, писано химическим карандашом, хорошо очиненным, который часто слюнили…
«Дарагие савецкии товарищи!
Как я есть человекк савецкий, доношу до вашего сведения, что часовщик Ендрек Кропивницкий, что мешкает на Липавой номер восемь, а мастерскую держит на площаде у костела, есть не часовщик и не Кропивницкий, а капитан Ромуальд Барея, что при польских панах, разрази их лихоманка, потаенно служил в дефензиве[12] и вынюхивал славных камунистических подпольщиков, как пес. А потом с такими же сволочами их катувал в подвалах и двух сам рострелял без всякого на то суда, пусть и панского неправедного. Када пришли наши в тридцать девятом, он, я так располагаю, затаился. А при немцах, паскуда такая, стал им наушничать. Ходил под абверовским майором Кольвейсом, каковому и выдавали честных савецких людей, про которых случалось узнать, что они против немцев. А часто и вовсе наклепывал на безвинных, немцы их потом катували и вешали. Его лепший приятель, который аптекарь, Владимир Липиньский, из того же ящика тварь. Вдвоем немцам доносили. Таварищи, не упустите этих двух сволочей! Уж выбачайце, не подписуюсь и не объявляюсь, потому боюсь. Кроме этих двух гнидов в городе есть еще и другие затаившиеся немецкие хвосты».
Такой вот эпистоляр. Это до войны, после воссоединения здешних земель с советской Белоруссией, самым активным образом дефензивой занимались как раз мы, тогда еще не Смерш, а особые отделы Красной армии. Но не теперь. Сейчас к нашим конкретным целям и задачам уже не имела никакого отношения контора, благополучно сдохшая без отпевания пять лет назад. При других обстоятельствах мы переправили бы анонимку в НКГБ и думать о ней забыли, но в ней упоминался абверовец Кольвейс…
Кропивницкий и Липиньский моментально попали даже не под лупу – под микроскоп, что твои бактерии. Обоих взяли под круглосуточное наблюдение и принялись собирать о них сведения, напрягли и НКГБ, и милицию, привлекли и двух человек, при немцах как раз и занимавшихся партизанской разведкой в Косачах и по возрасту не взятых в армию полевыми военкоматами.
Толку не получилось никакого. Абсолютно. Первостепенное внимание уделили Кропивницкому, по утверждению автора анонимки, офицеру дефензивы. И не накопали и тени компрматериалов. Не будь анонимки, благонамереннейший обыватель, хоть икону с него пиши… Никаких сведений о его работе на немцев чекисты не откопали, не было таковых и у партизан. Вообще-то разведка в Косачах у них была поставлена хорошо, троих засвеченных немецких стукачей они еще при оккупации шлепнули, а спустя некоторое время после освобождения города повязали и привели куда следует, но, как показывает опыт, в таких делах всегда удается вскрыть лишь часть агентуры противника, никогда не бывает так, чтобы удалось высветить всю целиком – никогда и нигде, таковы уж законы игры, не нами и не сегодня придуманные…
Ну а оба партизанских разведчика, узнав, что Кропивницкого связывают, кроме немцев, еще и с дефензивой, удивились не на шутку. Ни о чем подобном в Косачах никто и не слыхивал.
Жизнь Кропивницкого за десять с лишним лет в Косачах была изучена доскональнейше. С какой стороны ни подходи, представал безобидный и благонамеренный обыватель, лояльный ко всем сменявшим друг друга властям, этакий премудрый пескарь, если вспомнить Салтыкова-Щедрина.
В Косачах он появился летом тридцать четвертого и обосновался здесь прочно. Судя по всему, денежки у него водились. Купил небольшенький, но приличный каменный домик с большим огородом на окраине города, обустроил небольшую часовую мастерскую в хорошем месте на площади у костела. Сначала дела у него шли не особенно хорошо – в Косачах уже было три часовщика, но мастером он оказался хорошим и понемногу потеснил двух из трех, так что серьезным конкурентом для него стал только один, некто Яков Циперович. Кропивницкий работал не только с частными клиентами – чистил и чинил настенные и напольные часы в разных конторах и учреждениях.
Неизвестно, был ли он женат раньше – в Косачи приехал один-одинешенек и о своем прежнем семейном положении никогда никому ничего не рассказывал. Однако через пару месяцев сошелся с некоей Анелей, бездетной вдовушкой десятью годами его моложе – городишки вроде Косачей во многих отношениях чертовски похожи на деревню, такие вещи ни за что долго не скроешь (видел я эту Анелю – не писаная красавица, но довольно симпатичная). Еще через два месяца они по всем правилам обвенчались в костеле, да так до сих пор и жили. По отзывам соседей и знакомых, жили, в общем, дружно, детей, правда, так и не завели…
Одним словом, пять с лишним лет Кропивницкий проработал, пользуясь словами Ильфа и Петрова, кустарем-одиночкой без мотора. А если выражаться более пышно, как это было принято в буржуазной Польше, – частным предпринимателем, правда, не более чем на десяти квадратных метрах и с инструментами, умещавшимися в небольшом чемодане (ну, инструмент у часовщиков миниатюрный и много места не занимает). Палат каменных, кроме того домика, не нажил, но и никак не бедствовал, не пролетарий, что уж там.
С установлением советской власти для нашего героя мало что изменилось. Все четверо часовщиков так и работали в прежних мастерских, но новая власть их объединила в трудовую артель с красивым названием «Красный маятник» (я не стал выяснять, в чем именно заключалась эта самая артельность – совершенно ни к чему было).
Потом началась война и пришли немцы. Кропивницкий и тогда ничего не потерял. Даже наоборот, стал этаким монополистом, единственным в Косачах часовых дел мастером. Его главный конкурент Циперович был евреем и, справедливо не ожидая от немцев ничего хорошего, в первый же день войны эвакуировался со всем семейством. Что до двух остальных, один погиб при бомбежке, а у второго оба сына ушли в партизаны, за что его и сволокли в полицейскую роту «дубравников», откуда он уже не вернулся.
Кропивницкий не бедствовал. Чинил те же самые часы в тех же учреждениях и конторах, которые теперь заняли немцы, – да вдобавок к нему с наручными и карманными часами и будильниками ходили теперь главным образом немцы и их прислужники.
Когда вернулись наши, часовщика никто никаким репрессиям подвергать не стал. Не стоит говорить об этом прилюдно, но такова уж была суровая реальность непростого времени. На временно оккупированных территориях в партизаны или подпольщики никак не могли уйти все поголовно советские люди, да многие к этому и не стремились, просто пытались выжить, как уж удавалось. Очень многие работали у немцев официантками, уборщицами, возчиками, грузчиками, короче говоря, на грязных работах типа «подай-принеси». Никто не считал их «изменниками Родины» и «пособниками оккупантов». Другое дело – сотрудники всевозможных управ и особенно полицаи, и вот с теми разговор был короткий…
Так что с возвращением наших для Кропивницкого мало что изменилось – те же самые часы в тех же самых учреждениях, сменивших разве что вывески, а вместо немцев – наши военные…
Об анонимке мы сообщили даже не в наше армейское управление, а его посредством в Москву, именно что из-за упоминания там Кольвейса, чьи поиски были на контроле в столице. И очень быстро пришел ответ: поиски материалов о капитане дефензивы Ромуальде Барее в наших архивах начаты. Лично меня это ничуть не удивило: я и начал службу в сентябре тридцать девятого в составе одной из многочисленных спецгрупп, нацеленных на захват польских архивов – конечно, не польских ЗАГСов или комбинатов бытового обслуживания, а контор гораздо более серьезных. Взяли мы тогда немало – эвакуировать их полякам было, собственно говоря, и некуда, с запада вплотную подступали немцы, а уничтожать в царившем у них тогда бардаке не удосужились. Так что материалы местной дефензивы вполне могли лежать в Москве, годные к употреблению. Москва еще дала указание: наблюдение за Кропивницким и его разработку продолжать, а при необходимости действовать по обстоятельствам – одна из стандартных формулировок для подобных случаев…
Вот мы и разрабатывали, что сводилось исключительно к постоянному наблюдению – других оперативно-разыскных мероприятий, как мы уже убедились, попросту пока что не существовало. Наблюдение не дало ровным счетом ничего интересного и уж тем более подозрительного: часовщик, подобно многим его возраста, жизнь вел размеренную и совершенно скучную. Утром отправлялся в мастерскую в одно и то же время, хоть часы по нему проверяй. Обедал всегда в одном и том же месте, в маленьком кафе некоего Пачуры, сохранившемся со времен немецкой оккупации (власти намеревались и его национализировать, но пока что руки не дошли, были дела поважнее вроде восстановления колхозов и пуска единственного в Косачах промышленного предприятия, пивного заводика, заброшенного с приходом немцев). Гостей у себя принимал и в гости ходил очень редко – всегда с пани Анелей к таким же семейным парам. Единственным его приятелем был, как мы совершенно точно установили, поминавшийся в анонимке Липиньский. Встречались аккуратно, по вторникам и воскресеньям, немного выпивали, долго играли в шахматы (оба оказались заядлыми любителями сей благородной игры). Ну разве что по вызовам он ходил совершенно непредсказуемо, когда уж позовут.
Вот кстати, о вызовах. Чтобы составить о нем некоторое представление, я сначала хотел зайти к нему в мастерскую, принести починить сломанные наручные часы (долго ли такой реквизит обеспечить?), но по размышлении придумал вариант получше. На втором этаже у нас в одной из комнат стояли напольные часы в затейливом резном футляре, судя по клеймам, сделанные в Германии еще в девяносто четвертом году. Что-то с ними было крепенько не то, стрелки крутились без всякой связи с реальным временем. Двое солдат в два счета отволокли их ко мне в кабинет, потом один из них сходил за Кропивницким. Ручаться можно, часовщик ничегошеньки не заподозрил: еще один советский офицер, еще одни сломанные часы, еще одно военное учреждение без вывески и с часовым у входа – дело совершенно житейское…
Пришел солидный дядя, именно такой, каким мне его в первый же день описали оперативники: в стареньком, но чистом отглаженном костюме, при галстуке, тронутой сединой окладистой бороде и чеховском пенсне со шнурочком, в золотой оправе. С черным саквояжем, какие еще до революции и до сих пор носили иные старые врачи.
В общем и целом он на меня произвел хорошее впечатление: несуетливый, немногословный (часовщики из тех, кто за работой не болтает), без тени подхалимажа. Часы починил быстро, так что они с тех пор шли безукоризненно, а вдобавок по моей просьбе отключил бой, чтобы не громыхали что ни час – не было смысла волочь часы назад, они в той комнате были совершенно ни к чему, мы там устроили оружейку. Американскую тушенку (знаменитый «второй фронт») и шоколад той же национальности взял без отнекиваний, со спокойным достоинством хорошо сделавшего работу мастера, знающего себе цену.
Чистого любопытства ради я поставил на стол шахматную доску, расставил фигуры согласно задаче из довоенного шахматного журнала (сам я не большой любитель, редко играю, а журнал взял у капитана Карцева, как и шахматы (вот он был большой любитель, возил с собой и доску, и стопку журналов). Кропивницкий шахматы срисовал сразу, но лишь закончив работу, спросил, играю ли я. Я ответил, в общем, чистую правду: играю редко, но вот от нечего делать решил поставить задачу, про которую говорится, что черные начинают и выигрывают в четыре хода. И поинтересовался, что он скажет, – я же вижу, что к шахматам он с самого начала приглядывался с большим интересом, так что явно играет много. Кропивницкий скромненько так сказал, что «поигрывает», присмотрелся к фигурам – и в какую-то минуту решил задачу, хотя и говорил, что такая ему раньше не встречалась. Именно что влепил белым мат в четыре хода – а ведь в журнале писалось, что задача из сложных, что ее в прежние времена играли на европейском чемпионате два каких-то знаменитых гроссмейстера…
Словом, не будь анонимки, он бы для меня выглядел симпатичнейшим человеком. А применительно к данному конкретному случаю я для себя быстро сделал вывод: если это и в самом деле затаившийся вражина, враг не из мелких, серый волчище. Шахматы придают особенную остроту уму, мне уже с такими волчищами – серыми хвостищами, отличными шахматистами, приходилось сталкиваться…
Четыре дня прошли скучно, без всяких сюрпризов, а потом – грянуло! Меня вызвал подполковник Радаев. У него сидел старший лейтенант Воронин, старший группы по разработке часовщика. Радаев сказал, что Воронин пришел кое с чем крайне интересным, но пока не докладывал, говорит, мне тоже будет интересно послушать.
Оказалось, интереснее некуда! Никак нельзя сказать, что я был ошеломлен, я не зеленый стажер вроде Петруши, но все же новость меня малость удивила. Воронин говорил: теперь, когда прошло четыре дня, у него не осталось никаких сомнений, что Кропивницкий, мирный и безобидный часовых дел мастер, в свое время был весьма даже профессионально обучен выявлять слежку за собой. Подозрения у Воронина возникли в первый же день, а потом превратились в уверенность. Часовщик засек наших в первый же день – а ведь они все поголовно были не лопухи. Оторваться от наблюдения ни разу не пытался (в Косачах это было бы бессмысленно), но всякий раз, оказавшись на улице, проверялся грамотно, хватко, без примитивных штучек вроде завязывания шнурков, есть способы искуснее, которые опытный оперативник определит быстро…
Верить Воронину следовало безоговорочно – служил два с половиной года, начинал еще в особых отделах, за это время ничего из порученного не провалил. На отличном счету, матерый разыскник. Четыре боевых ордена и три медали, из них одна польская – он в свое время был среди тех, кто помогал полякам ставить свой Смерш. Так что верить ему следовало безоговорочно, ошибиться никак не мог…
Это решительно меняло дело. Конечно, так и оставалось неизвестным, есть ли мирный часовщик капитан дефензивы Барея, но факт тот, что Кропивницкий хорошо учен хитрым премудростям, с какими обычный обыватель никогда не столкнется всю свою сознательную жизнь. Отсюда логично вытекает следующий вопрос: если он знает, что за ним четыре дня ходят хвосты, не попытается ли смыться в неизвестность, необязательно под покровом излюбленной авторами приключенческих романов темной ночи? Иные на его месте так и поступали.
Должен понимать: неспроста его плотно водят ровным счетом четыре дня…
Радаев приказал арестовать его немедленно, все равно, сидит он в мастерской или пошел на вызов (он в таких случаях всегда записывал в журнал, куда именно пошел). Взять с максимальной осторожностью – вдруг он неплохо учен и стрельбе и, видя, что запоролся, решит уходить с боем…
Воронин с двумя своими ребятами аккуратненько взял его в мастерской, не встретив сопротивления. На этом группа по разработке Кропивницкого прекратила свое существование по причине полной в ней более ненужности, и все дальнейшее легло на наши с Петрушей могучие плечи. Мне дали толковых людей, они провели обыски в мастерской и на Липовой, в доме. В мастерской не обнаружилось ровным счетом ничего интересного. В доме поначалу тоже. Документы в столе нашлись самые безобидные: довоенный польский паспорт с немецким регистрационным штемпелем, костельное свидетельство о браке, выданное в местной парафии[13], патент от городских властей на открытие часовой мастерской, несколько бумаг касаемо мастерской, купчая на дом, немецкое разрешение на велосипед (без такого разрешения, выдававшегося отнюдь не автоматически, поляк ездить на велосипеде и владеть таковым не имел права). Всё. Никаких писем, единственная фотография изображает Анелю в подвенечном платье и Кропивницкого в черной паре, с цветочком в петлице. Ну и еще пачка бумаги, где листы испещрены буквами и цифрами (специалисты меня потом заверили, что это не шифровки, а всего-навсего записи шахматных партий).
Было в этом нечто сугубо неправильное. Понятно, почему нет ни единой советской справки – ну, например, о том, что пан Кропивницкий не эксплуататор трудового народа и не тунеядец, а благонамеренный член артели «Красный маятник». Эта и другие советские справки просто обязаны были у него накопиться за полтора года, как должен был появиться и советский паспорт с пропиской.
Ну, это не ребус, мы с таким уже сталкивались – многие здесь с приходом немцев на всякий случай, «страха ради иудейска», побросали в печку все выданные советской властью бумаги, сохранив лишь польские довоенные. Неправильно как раз другое: не было ни единой польской бумажки, выданной бы до появления Кропивницкого в Косачах. Не было бумаги о крещении, до революции заменявшей свидетельство о рождении. Не было свидетельства об образовании – а ведь он должен был где-то учиться. Не было документа об отношении к воинской повинности. Наконец (и, пожалуй что, «во-первых»), не имелось свидетельства о получении профессии часовщика, которое просто обязано быть, без него не выдали бы патент на мастерскую. Специалисты мне объяснили: независимо от того, закончил ли Кропивницкий соответствующие курсы или постигал мастерство в подмастерьях у хозяина большой мастерской, такое свидетельство он был обязан иметь. В точности как я обязан иметь офицерское удостоверение личности с фотографией и печатями…
Короче говоря, выглядело все так, словно пан Кропивницкий летом тридцать четвертого в возрасте сорока с половиной лет свалился с Луны без единого документа о прошлой жизни. В реальности такого не случается, в первую очередь оттого что на Луне жизни нет и люди оттуда падать не могут. Тут что-то другое, совершенно не имеющее связи с Луной и касающееся исключительно нашей грешной земли. Но подсказал бы кто, в чем здесь разгадка…
Забегая вперед: никакой ясности не внес и довоенный польский паспорт, выданный в феврале тридцать четвертого года (ну, с Луны свалился персонаж!). Фотография, несомненно, Кропивницкого, тоже с бородой, правда, без пенсне. Десять лет – не двадцать девять, как у Кольвейса, так что Кропивницкий узнается легко. Специалисты не нашли в паспорте следов подчисток и помарок, равно как и переклейки фотографии. По их глубокому убеждению, это был самый что ни на есть доподлинный польский паспорт, выданный соответствующей государственной конторой.
(Вообще-то у сотрудников дефензивы и некоторых других контор бывало не по одному имени и не по одному доподлинному паспорту, но подтвердить эту версию пока что было нечем. Паспорт был выдан в воеводстве, по-нашему, в областном центре. Мы отправили туда коллегам соответствующий запрос и фотографию Кропивницкого, но ответа еще не получили.)
Нечто гораздо более интересное отыскалось в потайном ящике комода. Шестьдесят четыре золотые монеты, в основном царской и кайзеровской чеканки, но были и одиннадцать французских двадцатифранковиков и даже два английских соверена. Сто восемнадцать польских серебряных монет с Пилсудским и королевой Ядвигой. Ухоженный пистолет «Вис» выпуска тридцать третьего года (отличная польская довоенная машинка, скопированная с американского «кольта»), три пустые обоймы (пистолет был не заряжен) и полсотни патронов в полотняном мешочке. Три довоенные польские награды – крест двадцатого года за Львов с соответствующей гравировкой (я и раньше видывал такие), крест четвертой, низшей степени польского военного ордена «Виртути милитари» и бронзовая медаль в честь десятилетнего юбилея Польши. И никаких документов, кроме одного-единственного удостоверения к юбилейной медали, выписанного на имя Ендрека Кропивницкого…
Пожалуй что очередная загадка – касавшаяся исключительно наград. Самое занятное, пистоль сам по себе не был ни уликой, ни компроматом. Война. На ее протяжении у массы мирного народа, никак не связанного ни с нашими партизанами, ни с «дубравниками», ни с аковцами, ни с прочими разновидностями збройного[14] подполья, осело немало оружия, причем не только пистолетов – случалось изымать у хуторян и деревенских и винтовки, и «шмайсеры». Это общая тенденция: во времена войн и прочих серьезных смут народец втихомолку запасается оружием на всякий пожарный…