bannerbannerbanner
Пляски с волками

Александр Бушков
Пляски с волками

Полная версия

И военные награды – тем более не компромат, даже если допустить (учитывая «львовский» крест), что Кропивницкий воевал в двадцатом против Советской России. Обычных солдат этой войны наши не искали и не трогали, грабастали только тех, кто был уличен в репрессиях против пленных красноармейцев, коммунистического подполья или мирного населения «кресов всходних»[15]. Да и немцам, по большому счету, плевать было на тех, кто когда-то воевал с «большевиками» (а также тех, кого отлавливали наши).

И уж тем более не компромат – юбилейная медаль, которую, как это всегда с юбилейными медалями водилось, получило превеликое множество самого разного народа, от генералов до почтальонов. Причем для этого вовсе не нужно было иметь каких-то особых заслуг перед государством вроде участия в войне двадцатого года или строительства авиазавода, каких в Царстве Польском при царе не было. Часто достаточно было тому же почтальону усердно разносить в любую погоду газеты и письма. Как гласила в царской России одна из формулировок, «За безупречную службу», и даже медаль была с таким названием.

(Так сложилось, что мне это известно на собственном опыте. Свою первую награду, медаль «XX лет РККА», я получил в декабре тридцать девятого за то, что неплохо себя проявил в составе упомянутой особой группы по розыску иных польских архивов. В РККА я к тому времени прослужил лишь четыре с небольшим года, считая от зачисления в училище. И таких было немало, получивших эту медаль за какие-либо отличия в службе.)

И наконец, уж безусловно, не считались компроматом монеты в тайнике: с тех пор, как придумали деньги, предусмотрительные люди их старательно копили на черный день – кто имел такую возможность, серебро и золото, народ победнее набивал кубышки медяками…

Арест Кропивницкий воспринял довольно спокойно, не возмущался, не вопрошал, по какому такому праву берут невиновного, не качал права – возможно, был фаталистом. Точно так же он держался на допросе, который провел я ближе к вечеру. Допрос получился коротким: об анонимке я не упомянул ни словечком, а кроме нее, ничего противозаконного за ним не числилось, если не считать пистолета. Вот от него я и плясал: как ни крути, а часовщик нарушил приказ военной комендатуры о сдаче оружия (и далеко не он один). Откуда дровишки? Кропивницкий спокойно объяснил, что пистолет и патроны в прошлом году приобрел из-под полы на рынке за три золотые царские десятки. Вполне убедительно, все обладатели оружия так и поступали – либо покупали на рынке из-под полы, либо променивали на что-нибудь хорошее. (У одного зажиточного хуторянина наши выгребли даже не «шмайсер», а немецкий пулемет МГ-42 с тремя коробами патронов, выменянный на самогон и ветчину. Обстоятельно дядько подготовился к возможным житейским невзгодам…)

Я поинтересовался еще, не делая на этом особого упора, чем он занимался до того, как осел в Косачах, заметив вовсе уж вскользь: как-то интересно так вышло, что у него нет никаких документов о прошлой жизни.

Он и тут отвечал спокойно и охотно. Родился в девяносто четвертом в воеводстве, там окончил гимназию и по давней к тому склонности поступил подмастерьем к самом крупному в городе часовых дел мастеру Шимону Кравцу, через год получил свидетельство мастера, еще пять лет проработал у Кравца, а там и завел собственную мастерскую, причем еще за три года до того женился на младшей дочери Кравца, так что без помощи тестя явно не обошлось. С женой жили хорошо, разве что детей Бог не дал. И дела шли неплохо. Вот только в январе тридцать четвертого в их домике приключился пожар. Сам Кропивницкий был в мастерской, а вот крепко спавшая жена задохнулась от дыма, и, прежде чем примчались пожарные, огонь изрядно похозяйничал в домике, уничтожил в том числе и все документы.

После гибели жены Кропивницкий не мог оставаться в городе, так что, выправив новый паспорт взамен сгоревшего, перебрался километров на полсотни южнее, в Косачи – по совету кого-то из приятелей родом отсюда. И не прогадал – дела шли хорошо до самого недавнего времени, от немцев не пострадал, погоревав, женился во второй раз, приобрел домик с большим огородом, ставшим немалым подспорьем во времена оккупации. Политических убеждений не имеет никаких, зарабатывать на жизнь, содержать жену и дом – вот и вся его политика…

Если это легенда, то, надо признать, железная. Во всяком случае, у меня не было ничего, позволявшего бы подвергнуть сомнению хотя бы какую-то ее часть. Разумеется, следовало сообщить нашим коллегам в том городе, чтобы проверили и эти сведения, но пока что ничего не предпринимать…

Отношения с немцами? Они сводились исключительно к тому, что Кропивницкий чинил им часы в мастерской и в конторах. Ни с одним немцем не был знаком, и в гостях они у него никогда не бывал, что подтвердят соседи.

Ну а награды? Он и здесь отвечает охотно: оба креста им получены за двадцатый год, когда его мобилизовали и он участвовал в войне до заключения мира. Никаких грехов на совести не имел, воевал простым пехотинцем – а он точно знает, что Советы и никогда не преследовали рядовых жолнежей[16] той кампании. Награды прятал даже не от нас, а от немцев – та война была не против немцев, но кто знает, что им могло стукнуть в голову, найди у него военный крест. Немцы людей щемили очень разнообразно – например, запрещали полякам в генерал-губернаторстве[17] есть белый хлеб (тут он опять-таки говорил чистую правду, я и сам об этом знал). А тут – польские боевые награды…

Снова весьма правдоподобно, при отсутствии реальных доказательств опровергнуто быть не может…

Больше его расспрашивать было не о чем, не имея ровным счетом никаких дополнительных сведений. Так что следующие четыре дня он смирнехонько сидел в одиночке, и пани Анеля с нашего разрешения дважды приносила ему передачи. Такие разрешения в подобных случаях мы давали отнюдь не из гуманизма – порой в харчишках обнаруживался, как выражались наши коллеги на Украине, грипс[18]. Так что, прежде чем отдать передачу часовщику, наши ее старательно потрошили – резали колбасу на тонкие ломтики, раскромсали пирог с капустой, проверили табак в пачке. Лишь вареные яйца удостоили только визуального осмотра – уж в них-то записку спрятать затруднительно…

Грипс обнаружился только один раз, свернутая в крохотную трубочку бумажка, насквозь неинтересного содержания. «Енджечку, каждый день буду молиться Пресвятой Богородице, чтобы красные тебя выпустили». На всякий случай записку все же конфисковали – а вдруг это своего рода шифровка?

Одним словом, Кропивницкий валялся на нарах и лопал пирог с капустой, а я ждал у моря погоды…

Теперь – сошахматист (употреблю это словечко собственной выдумки по аналогии с «собутыльником») Кропивницкого Липиньский. Вот с этим обстояло где-то гораздо проще, а где-то – и сложнее…

Касаемо Кропивницкого, были основания выдвинуть недоказуемую пока что версию, что он безбожно врет, что он необязательно Ромуальд Барея, но до тридцать четвертого года носил другую фамилию, да и биография, не исключено, была чуточку другой (хотя в том, что он настоящий, без дураков, часовой мастер, сомнений не было). Под этой другой фамилией он, вполне могло оказаться, как раз и наворотил что-то, вызвавшее бы наш самый пристальный интерес, а потому никакого пожара не было, и он сам уничтожил все документы и прочие бумаги, где эта фамилия стояла. Хватало прецедентов.

Вот уж кто казался прозрачным, как чисто вымытый хрустальный бокал!

Самый что ни на есть коренной житель Косачей, которого здесь, как говорится, знала каждая собака. Здесь родился (отец русский, мать полька, крещен в православии, та же ситуация, что у генерала Деникина – ни в какой степени не компромат). Здесь окончил гимназию, после чего два года учился в медицинском училище в Минске, где в пятом году (он с восемьдесят шестого) получил диплом фармацевта. Если не считать этих двух лет, все остальное время он прожил в Косачах, очень редко выезжая в воеводство исключительно по служебным делам. Ну что ж, бывают такие домоседы…

Вполне возможно, ему как раз нравилось сонное царство наподобие Косачей. А это, как мне рассказали, было натуральнейшее сонное царство. Бурные события девятьсот пятого года городишко обошли стороной – разве что однажды кто-то застрелил полицейского пристава, но не было ни малейших доказательств, что это сделали революционеры, могли постараться и уголовники, водившиеся и в сонном царстве. В семнадцатом году вдоволь помитинговали солдаты расквартированного в Косачах пехотного полка, но в противоположность тому, как это бывало в других местах, обошлось без погромов и беспорядков, если не считать того, что со склада пивного заводика (существовавшего уже тогда) солдатики унесли все запасы пива (конечно, забесплатно). В восемнадцатом заскочила банда какого-то батьки (которых тогда было как блох на Барбоске), но особенно покуролесить не успела, разве что выгребла из аптеки весь спирт – времена стояли относительно вегетарианские, пружина зверств еще не раскрутилась на всю катушку, да и банду уже через два дня вышиб из Косачей красный отряд.

 

В двадцатом (и до тридцать девятого) эти места попали «под пана». Вот тут притеснения обозначились: как и в других местах, новые хозяева здесь поселили так называемых осадников, крепких кулаков, чистокровных ляхов, свою опору на «кресах всходних». И чтобы обустроить им этакие латифундии, отобрали у здешних крестьян больше половины пахотной земли (которой здесь и так было мало) – конечно, как легко догадаться, зная повадки панов, лучшую ее часть. Ну что же, когда пришли наши, крестьяне, не дожидаясь указаний сверху, восстановили справедливость…

В оккупацию Косачи, если судить по общебелорусским меркам, пострадали прямо-таки микроскопически. В Белоруссии немцы (в компании своих цепных псов, украинских и эстонских полицейских батальонов) лютовали вовсю. Уже после войны подсчитали – погиб каждый четвертый белорус. Но здесь все было иначе. Немцы, сволочи кровавые, кое-где на оккупированной территории вели очень хитрую политику. В Брянской области создали даже целый район, пышно поименованный «Локотской республикой». Всю власть, и военную, и гражданскую, отдали своим местным прихвостням (за которыми, конечно, зорко наблюдали издали). И это была вовсе не оперетка – «армия» в несколько тысяч человек с несколькими танками и броневиками, воевавшая с партизанами, «свобода частной инициативы», полдюжины «независимых газет» и тому подобные недетские игры.

Примерно так было и в Косачах, где немцы создали этакую витрину – «вольный город», управлявшийся «настрадавшимися под большевистским игом белорусами». Рулила жизнью города и окрестных деревень городская управа, где ни одного немца не имелось, но при этом немцы в штатском и разнообразных мундирах обитали тут же, вот только «дружеские советы» своим шестеркам давали с глазу на глаз, за закрытыми дверями, а не на публике. Выходили три газеты на белорусском, работала аптека, начальная школа, больничка, даже городской театр и кинотеатр. Танков и броневиков на вооружении у здешних полицаев не было, и было их не несколько тысяч, а человек триста, но немецкие части, в отличие от «Локотской республики», здесь стояли. А чтобы создать видимость «братства по оружию», по улицам шлялись смешанные патрули: на парочку фельджандармов – два-три «дубравника».

Не было и особого террора. За все время оккупации немцы публично повесили, расстреляли и увезли в неизвестном направлении лишь сто тридцать с лишним человек – при населении городка тысячи в три (близких родственников партизан, пойманных партизанских связных, советских активистов). Причем и арестовывали, и вешали не сами немцы, а «бобики».

Иногда наезжали штатские немцы с киноаппаратами и фотокамерами. Снимали городской рынок, действующие церкви, идущих в театр горожан, а потом в немецких газетах появлялись трескучие репортажи о процветании «вольного города»…

И уполномоченный НКГБ, и те двое бывших партизан, досадливо морщась, говорили мне с глазу на глаз, что такая немецкая политика определенную роль сыграла. Не было здесь той ненависти к немцам, что пылала в других местах, где оккупанты отметились массовыми расстрелами мирных жителей и пожарищами. Здесь от немцев не видели лютости, а что творится в других местах, горожане знали плохо, к тому же следовало учесть местную специфику – при советской власти Косачи с окрестностями жили всего-то два неполных года. Даже все выходки «квакиных» на них самих и списывали («такие уж разгульные хлопцы»), как-то упуская из виду, что это немцы их сделали безнаказанными. Эта особенность местного сознания повлияла и на подпольно-партизанское движение – и в подполье, и в действовавшем в здешних местах партизанском отряде «Великий октябрь» очень мало, по сравнению с другими районами, было местных уроженцев – в основном жители изначально советской Белоруссии…

Я так подробно рассказываю об истории Косачей, чтобы пояснить, в каких непростых условиях приходилось работать, очень часто учитывать местную специфику. В освобожденных от немцев районах Советской России и Советской Белоруссии было, что греха таить, гораздо легче. Черт, мне иногда казалось, что я оказался за границей, хотя люди говорят на том же языке. Впрочем, нечто похожее я испытывал и осенью тридцать девятого. Мы тогда действовали километрах в ста севернее Косачей, но все равно порой ощущения были те же самые, в точности…

Теперь о Липиньском. В некоторых отношениях с ним было гораздо проще – в отличие от Кропивницкого, вся его жизнь прослеживалась четко, словно под рентгеном. В девятьсот пятом стал работать в здешней аптеке провизором, а через девять лет стал заведующим, на каковом посту и оставался при всех сменявших друг друга властях, вплоть до сегодняшнего дня. Абсолютно аполитичный человек. С немцами сотрудничал исключительно в рамках своей должности, в сорок втором году вежливо, но решительно отказался, когда ему предложили стать в управе, по нашим меркам, начальником райздравотдела. Сказал, что ни малейших способностей к административной работе не чувствует и не сможет наладить дело должным образом (возможно, это была и не отговорка, от аналогичных предложений он отказывался и при поляках, и после прихода наших).

Классический старый кавалер[19], как выражаются поляки. Женат никогда не был, в связях с женщинами не замечен (впрочем, с мужчинами тоже). Один из информаторов НКГБ, ровесник фармацевта, упоминал, что у него еще до революции была какая-то сердечная драма, вроде бы девушка, в которую он был безумно влюблен, предпочла ему другого, вот Липиньский и остался вечным холостяком. Разрабатывать эту линию никто не стал – к чему? Очень редко, но такое случается не только в романах, но и в жизни…

Никаких компрматериалов, позволивших бы зачислить его в немецкие пособники. Даже наоборот. Постоянных связей с подпольем не поддерживал, но в сорок третьем неделю прятал у себя легко раненного партизанского связного, что было делом смертельно опасным. И не выдал, парень и сейчас жив, после освобождения приходил Липиньского благодарить.

Я промолчал, но потом с ноткой здорового цинизма подумал, что сам по себе этот факт еще ничего не доказывает. Во-первых, гитлеровцы могли оформить все так, чтобы на Липиньского не пала и тень подозрения – скажем, устроить повальный обыск всех домов на той улочке. Правда, они этого не сделали. Во-вторых… У тайной войны свои законы. По большому счету, обычный партизанский связной – не велика добыча. Могли и посмотреть на него сквозь пальцы – подобное практиковали порой и немцы, и мы, чтобы агент заслужил больше доверия…

Жил через два дома от аптеки в пятикомнатной квартире, оставшейся от родителей, где наверняка будет обитать и дальше: это в Советской России его быстренько уплотнили бы, а здесь своя специфика, попросту не было достаточного количества людей, нуждавшихся бы в улучшении жилищных условий (Косачи лежали в стороне от больших дорог, и гражданских беженцев здесь практически не было).

Много лет его хозяйство вела, по-нашему говоря, домработница, а по-здешнему экономка. Как водится, насчет нее и аптекаря лениво сплетничали, но толком никто ничего не знал. Месяца за полтора до освобождения она умерла от какой-то тяжелой болезни, однако Липиньский прожил в одиночестве недолго: то ли в последние дни перед уходом немцев, то ли через несколько дней после нашего прихода у него поселилась девчонка Оксана, шестнадцати лет, родственница, вроде бы дочка его двоюродного брата, приехавшая откуда-то издалека, кажется, из Гродно. Она с разрешения облздравотдела стала временно работать продавщицей в аптеке. Немцы аптеку не закрыли, но отправили на все четыре стороны и провизора (умер в сорок втором), и продавщицу (уехала к родичам в деревню и пока что не вернулась, оставив «на хозяйстве» одного Липиньского. Вообще аптеку они снабжали очень скудно, самыми дешевыми и простыми лекарствами и медикаментами вроде порошков от головной боли, йода и скверной ваты. Вновь организованный облздравотдел снабдил аптеку лекарствами по довоенным меркам (насколько удалось в военное время) и собирался восстановить довоенный штат. Конечно, этой Оксане следовало бы не за аптечным прилавком стоять, а учиться, но со здешней школой пока что обстояло не лучшим образом: директор и оба преподавателя сбежали с немцами (некоторые говорили, что их угнали насильно, как порой немцы с мирным населением поступали), новых пока что не было, и школа не работала…

Итог? Итог печальный: мы в тупике. У нас ничего нет на Липиньского, если не считать анонимки. Нет смысла не то что его арестовывать, но и устраивать у него обыск – а если не найдем ровным счетом ничего компрометирующего?

Кое-что отдаленно напоминавшее оперативно-разыскные мероприятия, я все же предпринял – оба раза у объектов это не должно было вызвать ни малейших подозрений. Сначала зашел днем в аптеку, купил пузырек йода и немного поболтал с откровенно скучавшей Оксаной (я там оказался единственным клиентом). Что же, красивая черноволосая девушка, выглядевшая на пару лет старше своих шестнадцати (разумеется, ее точного возраста мне по роли знать не полагалось). С девушками никогда ничего не известно, но у меня осталось впечатление, что кое в каких областях взрослой жизни она, как бы получше выразиться, ориентируется неплохо. Откровенно со мной кокетничала – нельзя сказать, чтобы вульгарно, но с ухватками вполне взрослой девушки. И кажется, была чуточку разочарована, когда я откланялся, не назначив ей свидания. Ну да, снова местная специфика. Те шмары, что добровольно и по-взрослому путались с «квакиными» на их «явочных квартирах», тоже были годочков шестнадцати-семнадцати – это потом, на допросах (мы допрашивали тех, кто имел хоть малейшее касательство к абверовской школе и никак не могли обойти вниманием этих малолетних шлюшек), они распускали слезы и сопли, строили из себя этаких невинных первоклассниц, хотя там пробы ставить было некуда…

Подставить ей Петрушу, чтобы назначил свидание, порасспросил о том о сем? Парень видный, обаятельный, язык подвешен, к красивым девушкам дышит неровно. А смысл? Не тот случай. Не может же он у нее спросить: «Оксаночка, а что, твой дядюшка, часом, не работал ли немецким стукачом?» Идиотство было бы форменное. Рассуждая рационально, откуда ей о таком знать? Первый раз в Косачах она появилась только после освобождения, да и кто бы стал признаваться юной родственнице «А знаешь, Оксаночка, я при немцах с абверовцами путался»?

Назавтра, после того как доложили, что Липиньский (тоже чертовски педантичный, с устоявшимися привычками и маршрутами) вернулся домой после закрытия аптеки, я к нему на квартиру и отправился. Когда дверь открыла Оксана, разыграл удивление, и, смею думать, небездарно, кое-какой опыт лицедейства имелся, не всегда мы устраивали с клиентами лихие перестрелки, порой приходилось и актерствовать.

Легенда была железная: я – офицер комендатуры, и начальство мне поручило узнать, не нуждается ли в чем-либо аптека. Как я и рассчитывал, Липиньский документов спрашивать не стал (хотя у меня, кроме смершевского, имелось и другое удостоверение, где я значился просто офицером такой-то дивизии без указания конкретного места службы).

Липиньский сказал то, что я и без него знал – обо всем уже позаботился облздравотдел. И пригласил попить чаю. Я не отказался. Чай, конечно, был жиденький, но дареному коню в зубы не смотрят.

Немного поболтали о всяких пустяках. Я его не стал наводить на какие-то конкретные темы – кто бы подсказал, на которые следовало наводить? Не мог же я спросить в лоб: «Пан аптекарь, а как у вас при оккупации обстояло с потаенной работой на немцев?» Такого и зеленый стажер не допустит. И о Кропивницком расспрашивать не мог: откуда офицеру комендатуры вообще знать, что они с часовщиком много лет приятельствовали?

Оксана при нашей беседе не присутствовала, только принесла чай с самодельными местными конфетами, продававшимися на том же городском рынке (дрянь, конечно, но вряд ли ими отравишься). Несомненно, аптекарь жил бедновато, в отличие от приятеля-часовщика не имел возможности копить золотишко и даже серебришко. Иные аптекари на неоккупированной территории как раз ухитрялись, скажем так, обеспечить себе побочный приработок, но у Липиньского, даже если подумать о нем плохо, попросту не было таких лекарств, которые он мог бы втридорога сбывать из-под полы.

 

В присутствии дядюшки (неважно, родной он или двоюродный) Оксана со мной не кокетничала, но послала из-за его спины определенно женский взгляд – положительно торопилась жить девочка…

Как и с Кропивницким, я этот визит предпринял, чтобы лично составить об аптекаре некоторое впечатление. Что ж, составил. Интересное осталось впечатление. Вроде бы с ним все было в порядке: спокойный, словоохотливый, не чувствующий за собой никакой вины перед новой властью человек. И все же в нем – я не мог ошибиться – чувствовалась некоторая внутренняя напряженность, некая зажатость. Вот так с ходу при коротком разговоре о пустяках я ни за что не мог определить, чем она вызвана. Затаенный страх? Не исключено. Но в чем причина? Вообще-то я не впервые сталкивался с этим у местных – и у тех, кто не знал за собой ровным счетом никакой вины, при общении с советским офицером как раз и проявлялись напряженность, зажатость, легонький беспричинный страх. Трижды за последние пять лет здесь менялась власть, причем самым решительным образом: наши, немцы, снова наши. И перемены в обычном жизненном укладе всякий раз получались крайне серьезными. Начнешь тут бояться всего на свете…

Вот и всё. Я аккуратно завязал тощую папку с надписью «УЧИТЕЛЬ» и убрал ее в сейф. Не было смысла перечитывать все в двадцатый раз, а думать и ломать голову пока совершенно не над чем. Так что я с четверть часа сидел за пустым столом, лениво курил и смотрел от нечего делать, как размеренно ходил за стеклом громадный маятник – привет от Кропивницкого…

Потом дверь открылась, и вошел Петруша – не то чтобы с азартом на лице, но с несомненным оживлением, наблюдавшимся у него впервые за все время с тех пор, как нас бросили на это дело. Правда, руки у него были пустые – значит обещанные материалы еще не пришли, тут что-то другое…

Называл я его так, уменьшительным имечком, вовсе не оттого, что усматривал в нем нечто детское. Ничего в нем не было детского – здоровенный парень, двадцать четыре года, на фронте с февраля сорок второго, до ранения командир взвода полковой разведки, три ордена и три медали. Ничего детского. Просто так уж получилось, что он как две капли воды походил на Петрушу Гринева с иллюстрации к довоенному изданию «Капитанской дочки» из нашей училищной библиотеки. Вот я и прозвал его Петрушей и объяснил почему. Он все понял и не обижался.

Это его оживление внушало определенные надежды, что сдвинулось что-то с мертвой точки, и я спросил:

– Есть новости, Петруша?

– По нашему делу – ничего. Тут другое. Товарищ подполковник велел немедленно выехать в Косачи.

– Ага, – сказал я. – Проявлю-ка я нечеловеческую проницательность. Коли уж мы и так в Косачах, речь идет не о городе, а именно что о палаце?

– Ну да, – сказал Петруша, ничуть не пораженный моей «нечеловеческой проницательностью» – это было все равно что сложить два и два, – «Виллис» я уже подогнал ко входу.

– Случилось что-то?

– Представления не имею, и подполковник не знает. Капитан Седых звонил дежурному. Сказал, у них там безусловно не ЧП, но какое-то происшествие случилось. А поскольку мы…

Он не договорил, пожал плечами, но я его прекрасно понял. Поскольку рота из отдельного разведбата, временным командиром которого и был Федя Седых (и, по достоверной информации, вот-вот будет утвержден командиром полноправным), занималась там кое-чем, как раз и связанным с делом «Учитель», кому, как не нам, выезжать на происшествие. Вот только что могло стрястись в этой сонной глуши? Ладно, что бы ни стряслось, лучше ехать на происшествие, чем сидеть в кабинете и тупо смотреть на маятник…

Я встал, убрал в левый нагрудный карман гимнастерки сигареты с зажигалкой и снял с крючка фуражку с вошедшим недавно в моду длинным козырьком. «Шмайсер» с другого крючка забирать не стал – спокойные были места, да и ехать от городской окраины километра два, не забираясь в чащобу. Настоящая чащоба начинается километрах в десяти от городской околицы.

15Восточными кресами (восточными землями, «кресами всходними») в довоенной Польше именовались Западная Украина и Западная Белоруссия, оккупированные поляками в 1920 г. и возвращенные СССР в 1939 г.
16Жолнеж – солдат (польск.).
17Генерал-губернаторством немцы именовали часть оккупированной ими Польши (часть была включена в состав гитлеровской Германии).
18Грипс – укрытая в продуктах или в одежде маленькая записка, иногда шифрованная.
19Кавалер – холостяк (польск.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru