bannerbannerbanner
Шестое чувство

Александр Куприн
Шестое чувство

Полная версия

– Можете выйти из этой буцыгарни и можете ходить, где вам угодно, по всему дворцу. Так приказал председатель трибунала. Да, и правда, здесь для вас темно и еще вошей можете набраться. Идите, ну. Спать будете на коврах, я и подушку вам устрою. С семьею вам не воспрещено видеться. А теперь просю со мной уместе пообидать.

Еда у него была простая, но вкусная, сытная. Во время обеда привели ему каких-то мокрых грязных мужиков.

– Скобари? – закричал он на них.

– Точно так… Скопские мы…

– Сейчас же расстреляю к чертовой матери! Денисенко! Вестовой! Веди эту шпану на кухню и накорми, а потом – в темную. У меня так, – обернулся он ко мне: – первым делом забочусь об арестованных, потом о служащих, а потом только и сам поем. Мое правило.

К вечеру, когда мы с Крандиенко пили чай, приехала моя жена.

– Ты жив?! – вскричала она, ощупывая мое лицо и вдруг накинулась на коменданта.

– Что это за безобразие у вас творится? Я спрашиваю, как чувствует себя мой муж? А какой-то глупый осел бухнул мне в телефон: «Расстрелян к чертовой матери».

Крандиенко улыбнулся светло и широко, от уха до уха…

– Не сэрчайтэ, товарищ Куприна. Це я пошутковал трошки.

Посаженный в революционный трибунал, помещавшийся в бывшем дворце В. Кн. Николая Николаевича Старшего, я мог бы свободно и беспрепятственно осмотреть все его роскошные помещения. Но никогда еще не чувствовал я себя ловко и уверенно, посещая чужие дома, покинутые их настоящими владельцами, хотя бы и много лет тому назад. Мне всегда в эти минуты приходило в голову тревожное ожидание: а вдруг придет сейчас истинный хозяин или его суровый призрак и скажет:

– А ну-ка, милостивый государь и наглый незнакомец. Не угодно ли вам будет немедленно убраться отсюда вон?

Воображал я также, для параллели, что вот прихожу я в свой собственный одноэтажный домик, нахожу его настежь растворенным. И вдруг с неприятным изумлением натыкаюсь на неведомого мне посетителя, который, без всякого позволения, бродит по моим комнатам и беспечно заглядывает в мой кабинет и мою спальню, в мои альбомы и рукописи… И не от этой ли стыдливой неловкости стоит в музеях, церквах и старых замках такая тяжелая тишина, чуть тревожимая осторожным шепотом.

Потому-то я и отказался учтиво от развязных хозяйских приглашений моего сторожа Крандиенки посетить вместе с ним верхние роскошные этажи.

Зато я охотно воспользовался его разрешением работать за огромным письменным столом, посреди упраздненной приемной, окруженной широкими скамьями из поддельных текинских ковров.

– Почем знать, – думал я, – сколько еще дней, а то и недель придется просидеть под этим, навязанным мне, кровом?

И если удастся свободно поработать здесь, на новом месте, то уж лучше, по старой писательской примете, начать сейчас же, чтобы потом не подпасть злым духам медлительности, лености и скуки.

Разложив на зеленом столе свои письменные принадлежности, я обмакнул перо ном. 86 в чернила и на белом, приветливо свежем листе вывел большущими буквами:

«Однорукий комендант».

Крандиенко заглядывал мне через плечо, нагибая боком голову и кося глазом, как ворона на кость. Вдруг он сказал:

– Та я же-ж не однорукий, а зовсим с двумя руками.

– Это не про вас, – ответил я. – Про вас будет потом, лет так через пять-шесть. А теперь очередь другого коменданта. Тут от вас, в двух шагах Петропавловский собор. И в нем царская усыпальница. Так вот, в ограде этой усыпальницы похоронен сто лет назад герой многих славных войн, впоследствии комендант Петропавловской крепости, Иван Никитич Скобелев. Был он в бесчисленных сражениях весь изувечен. Левую руку ему начисто отрубили, а на правой осталось всего два с половиной пальца. Оттуда и прозвание: «однорукий». И завещал он перед смертью, чтобы положили его за оградой усыпальницы, головою как раз к ногам великого императора Петра Великого, перед памятью которого он всю жизнь преклонялся.

Крандиенко выпустил изо рта огромный клуб дыма и воскликнул уверенно:

– О, це я знаю. Той Скобелев, що воевал с турком.

– Нет, больше с французами. С турками дрался уже его внук, Михаил Дмитриевич Скобелев, знаменитый «Белый генерал». О всех трех Скобелевых, о внуке, отце и деде, на днях очень много и очень хорошо мне рассказывал личный ординарец Скобелева-третьего, почтенный и милый старик. Так вот, пока мне здесь делать нечего и пока память еще свежа, я и хотел записать его слова.

Крандиенке стало скучно.

– Ну, да, конечно, – сказал он, едва удерживая зевоту. – А все-таки написали бы вы лучше за нашу великую революцию и за нашу геройскую «Аврору».

– Не беспокойтесь, – сказал я, – история вас не забудет. А издали все-таки виднее.

Вечером он весьма заботливо постелил для меня постель на широкой ковровой скамье и сел у меня в ногах. Мы курили в темноте, а он рассказывал мне эпизоды из своей прежней жизни. «Вам, как писателю, это пригодится».

Рассказывал о том, как был актером в «малоросической» драме. Упоминал небрежно имена Занковецкой, Саксаганского, Садовского, Кропивницкого и Старицкого. Он даже напевал вполголоса куплеты из «Наталки-Полтавки»:

 
«Ей, Наталко, не дрочися,
Ей, Наталко, не дрочися,
Забудь Петра ланця
Пройдоху поганця,
Схаменися,
Схаменися…»
 

Пел он также какие-то отрывки из оперы «Запорожец за Дунаем» и пробовал декламировать монологи из пьесы «Глытай, абож павук». Но все это выходило у него плоховато. Ролей своих он окончательно не помнил или страшно перевирал их, а в пении так фальшивил, что, думаю, его не приняли бы ни в одну, даже самую захудалую театральную антрепризу. Ведь украинцы, как и итальянцы, родятся на свет с верным слухом и с голосами, поставленными самим Господом Богом. Вернее всего было предположить, что Крандиенко перевидал в своей жизни все пьесы скудного и незатейливого малорусского репертуара и играл раза два-три в любительских спектаклях, все остальное выдумал из хвастовства.

Гораздо ярче и правдоподобнее вышел у него рассказ о хохлацкой свадьбе. Самое лестное, по его словам, но зато и самое ответственное положение в свадебном ритуале выпадало на долю сватавьев с невестиной стороны. Пока, обвязанные рушниками, они носили над невестою венец вокруг аналоя; пока на свадебном пиру они, не уставая, пели старые хвалебные песни и говорили самые восторженные речи в честь новобрачной – они бывали настоящими королями пира. Их благодарили, всячески ублажали, поминутно целовали и обнимали, обливая водкой, дарили им платки, шарфы, вышивки для рубашек, полотенца и рукавицы.

Потом молодых уводили в каморку, и тогда веселье на час ослабевало, становилось напряженным, натянутым. Всего неувереннее чувствовали себя невестины сватавья. Через час в каморку заходили две почтенные старые свахи и вскоре возвращались назад, держа торжественно в руках вещественные доказательства. Обыкновенно в этом случае гульба вспыхивала в удвоенных размерах. Сватавьев опять принимались целовать, обливая водкой. Снова им дарились отличные домотканые изделия. Гуляли весь этот день, а случалось, и на другой, и на третий. Всем свадебным поездом ходили по деревне, нося на высоком шесте красную рубашку, кричали горько, целовались с прохожими, опять пили и пели:

 
Ой, упала,
Ой, упала,
Звезда с неба красна,
Звезда с неба кра-а-сна.
 

Но случались изредка маленькие недоразумения, вследствие которых пированье сразу расстраивалось, молодой мрачно и молчаливо сидел в углу, отец невесты трепал волосы и жене, и дочери. На шест надевался дырявый глиняный горшок и воздвигался над крышей. Бывало, что невестины ворота мазались дегтем. Но сватавьев в этих случаях неизбежно били (отняв у них предварительно все роскошные подарки), и били так крепко, «що треба бувало швидче утикати до дому».

Потом Крандиенко стал болтать что-то невнятное о своем друге Деревенко, о яхте «Штандарт», о своих часах с орлом, об Ораниенбауме, и о том, как Государь однажды нашлепал маленького наследника за то, что тот, не слушаясь увещеваний дядьки и вопреки запрещению доктора, лазил по деревьям. А мальчик держался молодцом: закусил нижнюю губу и ни пик-пик. Потом подошел к матросу и сказал, протягивая ручонку: «Прости меня, Деревенко».

Потом проскользнуло точно в глухом тумане имя Великого Князя Михаила Александровича, и больше я уже ничего не слышал, потому что бухнулся в глубокий сон, как камень в воду.

Проснулся я, как мне показалось, через секунду. В матросской комнате уже наяривал крикливый гнусавый граммофон. Весенний радостный свет лился в громадные зеркальные окна, такой чистоты, что их как будто совсем и не было. Выпуклая, многоводная синяя Нева несла тяжелые волны, дрожа от напряжения своей могучей силы. Надо мною стоял Крандиенко.

– Вставайте, товарищ. Пора умываться и чай пить. Пришло распоряжение отправить вас после обеда к следователю.

Сам не знаю, почему, может быть, как темный отголосок вчерашней ночной болтовни коменданта, у меня вдруг всплыло в уме имя Великого Князя Михаила Александровича и моя недавняя статья в его защиту от большевистских утеснений, напечатанная в одной из тогдашних бесчисленных летучих газет, не то в «Эхо», не то в «Эпохе». Статья совсем невинная, в ней положительно не к чему было придраться. Правда, я вспомнил одну забытую мною мелочь, на которую я раньше почти не обратил внимания: в конце этой статейки была сноска, в которой оба редактора – Муйжель и Василевский (Небуква) заявляли, что они печатают этот фельетон своего постоянного сотрудника, оставляя, однако, его содержание на ответственности автора. Не эта ли глупая и трусливая приписка обратила на себя внимание новорожденной, а потому неопытной […] советской цензуры?

За чаем Крандиенко вел себя как-то странно и загадочно. Он все постукивал ногтями по столу и потом мычал многозначительно:

– Да… Н-н-дас… Такая-то штука… Н-н-нда… Такого-то рода вещь… Дас…

 

– Что это вас так тревожит, господин комендант? – спросил я.

Рейтинг@Mail.ru