– Нехорошее ваше положение. Можно прямо сказать – пиковое положение. Н-н-да.
Я промолчал.
– Читали вы сегодняшнюю газету?
– Нет еще. Не успел.
– Так вот, нате, читайте своими глазами: вчера был убит вашими контрреволюционерами, проклятыми белогвардейцами, наш славный товарищ Володарский. Комиссар по делам печати. Понимаете ли? – И он произнес с глубоким нажимом: – Пе-ча-ти!.. А эта история вам не жук начихал. Н-да-с. В плохой переплет вы попали, товарищ. Не хотел бы я быть на вашем месте.
Я улыбнулся, но сам почувствовал, что улыбка у меня вышла криворотой.
– А что? Расстреляют?
– И очень просто. К чертовой матери. Не буду скрывать, товарищ: мне вас очень жалко, вы человек симпатичный. Но помочь вам, согласитесь, я ничем не могу. А потому примите мой дружеский совет. На допросе говорите следователям одну истинную правду, как попу на духу. Ничего не скрывайте и ничего не выдумывайте. Тогда, наверно, вам дадут снисхождение.
– Да за мной нет никакой вины!
Он махнул рукой.
– Э! Все так говорят… Пойду-ка я до ветра.
Еще сидя в трибунале и потом, уже на свободе, дома, я много раз задумывался над сумбурною личностью Крандиенки и долго не мог понять ее, пока не решил, что мой пестрый комендант просто-напросто крикливая разновидность столь распространенной в России породы дураков. Человек он был очень неглупый, по-хохлацки хитрый, наблюдательный и не лишенный юмора, пожалуй, даже добросердечный, но в то же время бестолково упоенный безграничностью своей власти, слепо верящий в высоту своего положения и весь проникнутый насквозь ярой служебной ревностью. Его свирепые окрики, его страшные угрозы, его наборная ругань, его хвастливый цинизм – все это были лишь наезженные, […] приемы, грубая самовлюбленная актерская игра.
Переведенный впоследствии, после закрытия трибунала, в одну из главных петербургских тюрем в качестве коменданта, он нередко, по моим запискам, давал свидание своим заключенным с их родными, разрешал «передачу». О нем в Питере и его окрестностях составилась репутация «зверя». Но очень могло быть, что она сложилась благодаря привычным громовым угрозам Крандиенки «расстрелять к чертовой матери в течение четырех секунд!». Но возможно и то, что, незаметно для самого себя, крикливый комендант под конец так глубоко въигрался, въелся, вжился в свою роль, что этот театр и взаправду сделался его настоящей жизнью. В начале нашего знакомства с ним я предполагал было, что задача Крандиенки заключалась в том, чтобы под маскою доброго общения, маленьких услуг и бесцеремонного свободного разговора выудить и выдоить из меня какие-нибудь веские сведения, но вскоре бросил эту мысль как вздорную. […]
Тяжело влачились эти четыре, пять часов. Я – человек храбрости средней. В чем меня будут обвинять – я почти совсем не знал. А тут еще бурливый Крандиенко с его расстрелом к чертовой матери и Володарский, которого убили так не вовремя.
Расстрелять, думаю я, конечно, не расстреляют, в крайнем случае запрячут куда-нибудь а год, на два… Но дурацкие разговоры со следователем!..
Пробовал я писать – ничего не выходило. Курил до горечи во рту. Ходил взад и вперед по большой светлой комнате, которая казалась невыразимо скучной. Крандиенко не появлялся, точно был сердит на меня. За стеною, не умолкая, надрывался, хрипел, сипел и гнусил проклятый граммофон. От обеда я отказался.
Наконец в исходе четвертого часа (считал по дальним часам Петропавловской крепости) быстро вошел Крандиенко и сухо сказал:
– Пожалуйте к следователю на допрос.
И тотчас же крикнул в матросскую комнату:
– Эй! Кто очередной? Веди арестованного к следователю! Живо!
Повел меня наверх необычный матрос. Был он высок ростом и массивно широк как в плечах, так и от груди к спине. Вероятно, он обладал исключительной физической силой. Но ничего типически матросского в нем как будто не замечалось. Не было ловкой, чуть медвежеватой морской выправки. Голова его, немного склоненная набок, была как бы немного приплюснута, точно неудачно выпеченный ржаной каравай.
– Ну, что же? Пойдемте, – сказал он лениво. Мы стали подыматься по задней, черной лестнице. Она была железная, узорчатая и винтообразная, со многими площадками. Над каждой площадкой гордо красовалась мощная рогастая голова зубра, а снизу висела золоченая дощечка с надписью, когда и где был убит зверь.
– Что за прекрасное животное! – обратился я к матросу.
– Очень, – ответил он небрежно. – К сожалению, вырождаются. Нуждаются в искусственной прикормке и в человеческой помощи. Дурацкая барская затея. Скоро их не будет ни одного.
Он поправил на боку деревянный кобур маузера. (К чему ему было брать оружие? Он свободно мог бы прихлопнуть меня ударом кулака.)
Мы пришли в небольшой скромный кабинет, выходящий окнами на Неву. Следователь показал мне на место против себя. Матрос сел сбоку в кресло.
Странный был следователь. Точно из сказок Гофмана. Казалось, что лицо его было грубо вырезано из мореного дуба и вставлено в темно-серый костюм. Неподвижные глаза глядели, но в них не было никакого выражения. Он был похож на мертвеца, поздно вынутого из могилы, или на тех спокойных католических великомучеников, деревянные изображения которых так часто встречаются в каплицах Юго-Западного края, поставленных на перекрестках дорог. В голосе его не было никакого тембра. Фамилия его была Самойлов. Говорили, что он из румын, из той страны, где до сих пор водятся загадочные вурдалаки.
Он пошевелил бумагами, порылся в них и разгладил один газетный лист.
– Вот эта статья, – спросил он бесцветным голосом, – озаглавленная «Михаил Александрович», не вами ли она написана?
– Мной.
– Единолично или в сотрудничестве с другими лицами?
– Одним мною.
– Что же вы хотели этой статьей сказать?
– Да ведь в статье все сказано. Вы ее, конечно, прочитали?
– Прочитал или не прочитал – это другой вопрос. Мы желали бы только знать, какие мысли или идеи хотели вы внушить широкой публике посредством вашей статьи?
– Совсем я ничего не хотел. Мне просто стало стыдно за представителей нового режима. Зачем они подвергают Великого Князя таким незаслуженным оскорблениям, унижениям и стеснениям? Он простой и добрый человек. Он совсем не властолюбив. Наоборот – у него отвращение к власти. Он родился в высокой царской семье, но душою и всеми помыслами он истинный прирожденный демократ. Он бесконечно щедр. Он не может видеть нужды, чтобы не помочь ей немедленно. Наездники Дикой дивизии обожали его, называя «наш джигит Мишя». Он женился без разрешения престола, на женщине, которую полюбил, и был за это долго в опале. Когда отрекшийся Государь оставил власть в его руки, он первый сказал: я последую воле народа. Он редкий, почти единственный человек в мире по чистоте и красоте души и т. д. и т. д. Я процитировал ему всю статью мою наизусть и закончил словами: вот и все.
Настала тишина. Он долго, очень долго глядел на меня своими неглядящими глазами. Лицо его не изменилось. У меня было такое же тревожное и брезгливое чувство, которое невольно испытываешь, оставшись один на один с тихим сумасшедшим.
Вдруг он очнулся.
– Итак, – равнодушно сказал он. – Из ваших слов я могу вывести только одно заключение: что вы не только ненавидите, но и презираете установленную пролетарскую народно-рабочую власть и ждете взамен ее Великого Князя Михаила Александровича, как бы архистратига Михаила, стоящего с огненным мечом. Не так ли?
– Мне хотелось сказать ему: «балбес», но я ответил уныло:
– Да какая же здесь связь?
И опять мы скучно замолчали. Я обернулся на матроса, моего проводника. Он сидел с кислым, но смешливым лицом, щурясь, курил папиросу. Я вспомнил, что забыл свой табак внизу, и попросил: одолжите покурить.
Он охотно и предупредительно дал мне папиросу и зажег спичку. И еще прибавил другую папиросу про запас.
Мы опять довольно долго говорили со следователем, но у нас по-прежнему ничего не выходило. Я очень был обрадован, когда он наконец сказал:
– Можете идти. Все равно: все ваши уловки, обходы и разные хитрости вам не помогут. Правосудие все равно доберется до ваших гнусных замыслов.
Мы медленно спускались вдвоем по узкой железной лестнице, часто останавливались на площадках. Слабо светили перегоревшие электрические лампочки. Зубры выставляли вперед свои грозные крутые рога.
– Что? Не особенно понравился вам следователь? – спросил вдруг матрос.
– А вам? – спросил я.
– Да, конечно, ишак карабахский, «трепло», как говорит наша матросня. Да ничего, придут и настоящие работники. К нам все придут.
– Вряд ли.
– А не придут – сами их нарожаем, новых. Какие чудеса делал Петр.
– Во имя Родины, – возразил я. Беседа с ним начала меня интересовать. Он говорил вовсе не так, как говорил бы рядовой матрос. Я с удивлением ловил в его спокойной речи и стройность оборотов, и привычную вежливость, и верный выбор необходимых слов.
– Да. Я отлично помню, – сказал он. – «А о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога: жила бы только Россия. Ее слава и благоденствие». Может быть, я путаю немного текст. Во всяком случае, слова прекрасные и сказаны твердо, навеки. Но посудите сами, какую же непомерную тягу взвалил он на себя, чтобы чуть-чуть сдвинуть инертную, сонную Россию с мертвой точки. И притом один. Совсем один. Но ведь, поймите, товарищ, Петры Великие не повторяются, а вся сила русского Петра заключалась в том, что он был большевик, как были большевиками Иван Грозный, и Павел Первый, и Марат, и Наполеон, и Степан Разин. Большевизм – это не партия и не политическое убеждение. Это – вера и метод. От нас, большевиков, теперь, – если отвеять присосавшуюся к нам жадную сволочь, – триста тысяч человек, а скоро нас будет миллион. Петрова гигантская задача будет для нас детской игрой. Киндершпиль. Мы революционируем весь земной шар, создадим во всем единую коллективную власть, но власть не ради власти, а ради высокого счастья всех будущих человеческих поколений. При таком задании кто же будет плакать о разбитых горшках!