bannerbannerbanner
Воробьиный царь

Александр Куприн
Воробьиный царь

Полная версия

Жил-был на свете поэт. А что он был поэт, все узнавали издали, когда видели его черную шляпу с большими полями, длинные волосы до плеч, бархатную коричневую куртку, галстук белой бабочкой и толстый бумажный сверток под мышкой. В свертке были все стихи. Иногда поэт читал их вслух своим знакомым, и тогда уже никому не позволялось ни шептаться, ни сморкаться, ни чихать, ни кашлять, а жена поэта торопливо вытаскивала у гостей изо ртов папиросы и бросала в пепельницы. Если кто-нибудь подымал руку, чтобы почесать нос, то поэт поверх очков стрелял в него таким быстрым и сердитым взглядом, что неосторожный съеживался и прятался за спину того, кто сидел впереди.

У поэта был домик, а при домике садик: всего одна березовая аллейка. Также было у него очень много разных птиц: чижи, канарейки, скворцы, малиновки, овсянки, дрозды, клесты, пеночки, синички и еще другие, не считая сороки и попугая. Поэт прилежно о них заботился. Знакомые говорили: «Как он любит своих птичек! Сразу видно доброе сердце».

Зимою птицы помещались в клетках, которые стояли и висели на окнах, чтобы было больше света. Летом же, в хорошую погоду, поэт выносил клетки с птицами в сад и развешивал их вдоль аллейки, на березовых пахучих ветках. «Пусть, – думал он, – птички порадуются солнцу и зелени на свежем воздухе…» А сам ходил взад и вперед по дорожке и любовался «своими маленькими пернатыми друзьями». Так он называл своих птиц, когда с гордостью показывал их знакомым. «Это все мои младшие братья и сестры», – говорил он.

Вот так-то однажды в июле развешал он своих маленьких пернатых братьев и друзей по ароматным веткам, среди зелени блестящих, суетливых листьев, походил-походил по дорожке, послушал птичий свист, щебет и чириканье и, наконец, сел на зеленую скамеечку. Сел и задумался. Надо ему было для новых стихов отыскать рифмы на два слова: парень и Федор. На Федор вот уже третий день ничего не выходило, а на парень подобралось только слово – «жарень». Но существует ли такое слово, поэт не знал и поэтому спрашивал сам себя: можно ли про знойный летний день выразиться: «Стояла этакая жарень»? Не заклюет ли его критика?

Он так глубоко погрузился в свои размышления, что когда ему захотелось курить и он, полезши левой рукой в карман за портсигаром, невольно должен был обернуться налево, – то даже испугался и довольно громко вскрикнул. Рядом с ним, всего в аршине, сидел на его скамейке древний, маленький, сгорбленный старикашка и тихо смотрел на него. На старичке было серое ветхое пальто со старомодными крылатыми рукавами, а на голове что-то такое же серое, старинное и с кисточкой: не то башлык, не то капюшон, не то надетый глубоко, по самые уши, колпак. Из колпака же выглядывало крошечное личико, все состоявшее из мелких перепутанных морщин, скорее доброе, чем злое, и от старости почти безволосое, так кое-где торчали реденькие белые прядки. Нос повис вниз крючком, острый подбородок посунулся вперед и вверх, а между ними запал внутрь беззубый рот. Но глаза у старичка были блестящие, зоркие и быстрые, как у воробья, а вокруг губ играла приветливая и немножко лукавая улыбка.

– Простите, я вас потревожил, – сказал старикашка. Голос у него был слабенький, тонкий и глухой. – Устал я… Думал – посижу, отдохну.

– Что же. Отдохните, – позволил поэт не особенно любезно. – Места не просидите. Старичок засмеялся из своего башлыка. Смех у него был тоже слабенький, но очень приятный, а лицо сделалось просто прелесть какое доброе и привлекательное.

Рейтинг@Mail.ru