Поэт поглядел. В тонких пальцах старика был и в самом деле кусочек старой, грязной, почти черной от времени ленты. Кое-где на ней поблескивали золотые точки. Трудно было решить, кусок ли это очень древней парчи или какая-нибудь материя, вышитая золотой канителью. С неудовольствием поэт заметил, что его левая нога вдруг задрожала мелкой дрожью и каблук начал выбивать дробь по песку дорожки…
– Не бойтесь, – сказал мягко старик, – я не сделаю вам зла, я из разряда добрых волшебников. Теперь я произнесу всего лишь одно слово, готовьтесь. И он сказал совершенно спокойно:
– Цвирк.
Все вы, конечно, бывали в кинематографе и видали внезапные перемены картин. Только что перед вами было бурное море и палуба тонущего корабля, и вдруг, без всякого промежутка, мгновенно вы очутились в роскошном дворцовом зале. То же самое случилось и с поэтом. Не успел еще волшебник докончить своего магического воробьиного слова, как поэт очутился на вершине такого громадного дерева, какого, вероятно, никогда не существовало на земле. Кругом была густая листва из листьев величиною с большую дверь, а сам поэт находился внутри тесной железной клетки, в которую он был втиснут таким образом, что ему приходилось сидеть на корточках, обхватив руками колени и уткнувшись между ними подбородком. Очень глубоко под ним, в сильно уменьшенном виде, можно было легко различить его собственный домик и аллейку. А кругом него носились птицы, те самые птицы, которых так любил и в которых так много понимал толка бедный поэт, но теперь они были поразительной, именно сказочной величины. Пеночка, например, ростом со старого барана, щегол – с небольшую лошадь, дрозд – со слона, а пролетавший мимо голубь был размерами с большой дирижабль.
Все птицы, пролетая мимо клетки, в которой сидел поэт, беспрестанно касались ее своими крыльями, и от этого клетка раскачивалась вверх и вниз, влево и вправо, как корабль во время урагана. У поэта закружилась голова и позеленело в глазах.
Исполинский воробей вдруг присел на крышу клетки, затенив поэту солнечный свет. – Что? Сидишь? – спросил воробей. И поэт даже не удивился тому, что понял воробьиный язык.
– Ох, сижу, батюшка воробышко, – простонал он. – Кабы ты знал, как мне противно сидеть!
– Ничего, посиди, привыкнешь, – лукаво крикнул воробей и – фррр! – улетел, как стрела. Потом на ближнюю ветку уселся черный дрозд-пересмешник и, легко покачиваясь вместе с плавными движениями ветки, начал говорить следующие стихи:
Жил поэт – циви-цивиц —
Он ужасно любил птиц.
Все сажал их в клетки
И вешал на ветки.
Поэт не только понял дрозда, но, несмотря на приступы морской болезни, успел подумать: стишки, однако, неважные, рифмы старенькие и ритм хромает; у него «любил» выходит с ударением на «ю»: «любил», а в слове «вешал» – на «а».
Нехорошие стихи, да и содержание неумное…
Но тотчас же рядом с дроздом с размаху плюхнулся на ветку, сильно угнув и раскачав ее, гигантский скворец и заверещал оглушительным голосом продолжение стихов:
Но настал ужасный миг,
И поэт – чиви-чивик —
Очутился в клетке
На зеленой ветке.
– Что? Хорошо? – спросил скворец, самодовольно оглядываясь кругом.
– Браво! Браво! Великолепно! Бис! – закричали другие птицы, большие и малые.
– Позвольте-с! – закричал дрозд в негодовании. – Песня эта принадлежит мне, а он только перехватил ее у меня по обычному скворечьему нахальству.
Между птицами загорелся спор, но поэт уже не мог им интересоваться, потому что в это время он впал в другое состояние – еще худшее, чем морская качка и чем обида от птичьих издевательств.