Сжимая в левой руке небольшую смушковую шапочку, распахнув лисью поддевку, из-под которой алела шелковая рубаха, опоясанная серебряным поясом, он раскланивался со мною, сдерживая правой рукою бешеную тройку. Он правил стоя, немного откинувшись назад от усилия сдержать горячившихся коней. Его маленькую окладистую бородку занесло снегом и подернуло инеем; слегка прищуренные глаза блистали диким, своенравным огоньком; волосы, остриженные в кружок, беспорядочными прядями свешивались на упрямый невысокий лоб. На красивом лице горел пышный румянец. От всей его невысокой, но статной и крепкой фигуры так и веяло здоровьем и какою-то отчаянною, ни перед чем не останавливающеюся удалью…
Это был Сережа Чумаков, или, если хотите, Сергей Пракселыч, – блудный сын богача-купца, которому принадлежало в нашем околотке около десятка тысяч десятин земли с пятью хуторами и с неисчислимой массой крупного и мелкого скота.
– Гуляем, Николай Василич!.. – ухарски закричал он мне, оскаливая свои зубы, белизною подобные снегу. – Просим милости в гости – на Аксеновский хутор… Завсегда с нашим удовольствием, потому – сами теперь хозяева!
Кавалеры разразились смехом. Дамы взвизгнули… Я еще не успел ответить Сереже, как вдруг он гикнул неестественно диким голосом, и тройка бешено рванулась, обдав меня целой тучею снега. Колокольчики залились каким-то захлебывающимся, то ноющим, то смеющимся звоном… Кавалеры выкрикивали во всю глотку: «Жги!.. Дай любца!.. Иде-о-о-ом!..» Дамы хохотали. Гармония оглашала улицу плясовыми нотами. Сережа свистал и издавал какие-то совершенно неподобные, почти истерические восклицания… Издали эти восклицания можно было принять за рев тоскующего от страсти зверя.
Катанье торопливо съезжало с дороги, по которой неслась тройка, пешеходы опрометью бежали к избам, песни на мгновение смолкли, даже пьяный гул толпы, волновавшейся перед кабаком, стих немного… А тройка неслась по улице, неистово заливаясь своими колокольчиками. Коренник-иноходец, высоко вздернув голову, мерно и как бы не спеша раскидывал свои сухие, неуклюжие ноги, держа в строгой неподвижности длинную и прямую спину. Благодаря этой неподвижности спины он казался плывущим. Пристяжные, отчаянно закрутив шеи, несли свои характерные донские головы около самой земли; они скакали во весь опор и все-таки едва успевали за коренником. Только по этой безумно быстрой скачке пристяжных можно было вполне понять и оценить ту изумительную силу бега, которой обладал чумаковский иноходец…
Вероятно встревоженные криком Сережи, из той избы, против которой мы останавливались, стремительно выскочили пять или шесть пьяных мужиков. Добежав почти до самых саней моих, они внезапно остановились, еле сдерживаясь на колеблющихся ногах, и вдруг несказанно злобными голосами возопили вслед тройке. Они грозно потрясали руками в воздухе и сердито сжимали кулаки… Они неистово засучивали рукава рубашек и, бестолково перебивая друг друга, посылали Чумакову целый град проклятий и угроз. Тщетно бабы, выскочившие вслед за ними, тащили их обратно в избу… Особенно усердствовал один, необыкновенно сухопарый мужик с вострой сивенькой бородкой. Он широко растопырил нетвердо стоящие ноги свои, и, подхватив обеими руками живот, что есть мочи кричал по направлению к тройке:
– Сволочь!.. Своло-очь!.. Погоди, ужо!.. Пого-оди!..
И кричал долго и упорно, все более и более возвышая голос, уже начинавший хрипеть. Лицо его покраснело от натуги, бессмысленно уставленные в одну точку глаза подернулись кровяными нитями.
Кончилось тем, что, наконец, сами товарищи наскучили этим неистовым криком и поволокли сухопарого мужика в избу. Но тут не обошлось без маленькой потасовки, ибо сухопарый добровольно идти не хотел, а, повалившись на снег, даже отбивался ногами, продолжая возглашать уже сипло и неудобовразумительно:
– Сволочь! сволч…
– …Ох, девушка – Сережка Чумаков гуляет! – тараторили две необыкновенно шустрые и подвижные бабенки, поравнявшись с моими санями. Они, видимо, спешили «на улицу», к кабаку. Одна хлопотливо запахивалась в белоснежный шушпанчик, другая то и дело оправляла красные отвороты корсетки, широко отложенные на впалой и узенькой груди.
– Ишь его нелегкая-то носит! Того гляди – задавит кого…
– Какие это бабы-то с ним?
– Аль не узнала? Одна-то попадья наша, а другая учительша новая, Моргуниха, а уж еще-то я и не скажу – чуть ли из Лесков какая…
– Ишь вихрются, подумаешь!
– Уж и не говори… Чистые суки!
Отец Вассиан был шустрый человечек. Худой, длинный, носастенький, он вечно сгорал какой-то неутомимой жаждой порицания и вместе с тем был хлопотлив и непоседлив. Широкие рукава его замасленной ряски вечно раздувались от движения непокойных рук, деловое выражение не сходило с лица, язык не умолкал ни на минуту.
Он мне обрадовался и тотчас же с гордостью сообщил, что ждет «его – ство» (так величал он статского советника Гермогена). Жидкие волосы его были на этот раз обильно политы маслом, новая ряса гремела как коленкор, движения более чем когда-либо были беспокойны и порывисты.
За мною стали и еще подъезжать гости. Приехал тщедушный попик из Больших Лесков, отец Симеон, – низенький, костлявый, с язвительной улыбкой на устах и с задорным пунцовым носом. Припожаловал отец Досифей из Кутайсовки, – тучное страшилище с литавроподобной октавой, львиной гривой на голове и осовелыми очами. С ним прибыла и «матушка», женщина тоже обширная, но под впечатлением тяжелого Досифеева взгляда постоянно находившаяся в каком-то столбняке.
Вообще гостей набралось достаточно. Были еще два-три попа с супругами в желтых и зеленых платьях – я их не знал; был красноярский дьякон, родственник отца Вассиана, смиренное и забитое существо, к тому же изрядно подвыпившее. Он все держался в сторонке и, видимо, робел. Кроме духовенства присутствовали: местный лавочник, темный и почтительный человек, и дебелый купец-хуторянин с супругой, похожей на французскую булку, затем вернулся с катанья и Чумаков с компанией.
Сдобная Лизавета Петровна (супруга отца Вассиана) тотчас же вступила в свои права и бойко забегала по комнатам, немилосердно гремя своими туго накрахмаленными юбками.
Гости понаехали как-то вдруг. Не успевал еще раздеться и разгладить перед зеркалом смятую физиономию один, и не успевали еще хозяева радушно перекинуться с ним обычными в этих случаях фразами о здоровье, о семье, о погоде, – как на дворе снова раздавался скрип саней, и в переднюю вваливался новый гость, и хозяева опрометыо спешили к нему навстречу и с приятными улыбками вводили его в залу.
И после первых приветствий каждому гостю не без гордости сообщалось, что ожидается приезд «его – ства». Это производило сенсацию. На многих лицах известие вызывало благоговение, на иных – испуг, на других – мимолетное чувство зависти.
Но время текло, а «его – ство» не появлялся. Это, наконец, начинало беспокоить отца Вассиана. Он уже с явным нетерпением подбегал к окну всякий раз, как мимо домика проезжали чьи-либо сани, и всякий раз отходил от окна, тревожно покусывая тонкие губы и слегка бледнея. А отец Симеон, с обычною ему тонкостью подметив эти маневры, процедил с видом ядовитейшего смирения:
– Замешкались, однако, его – ство… Уж будут ли?.. Не ошиблись ли вы, отец Вассиан?
Все мы – мужчины – собрались в зале. Дамы тараторили в гостиной, где между прочим стояли и клавикорды, где-то по случаю приобретенные отцом Вассианом.
Но настроение среди нас явно было натянутое. Ожидание «его – ства» как-то необычайно напрягало все наши нервы и делало их совершенно нечувствительными для всяких других ощущений. Пробовали мы говорить о погоде – и замолкали; о «Епархиальных ведомостях» – тоже замолкали… О новостях околотка – и тут замолкали. Одним словом, совершенно ничего не удавалось. На отца Вассиана даже жаль смотреть было, – весь он вспотел и покрылся какими-то багровыми пятнами.
Это настроение оживил было отец Досифей. Когда на столе появились бутылки – известная водка «железная дорога», историческая «дрей-мадера» с вечным запахом жженой пробки, семигривенный херес и еще какие-то таинственные сосуды, – и поднос с закусками, – чахлые сардинки, бойко отдававшие деревянным маслом, заскорузлая паюсная икра, селедка с луком и еще какая-то таинственная коробка, – отец Досифей изъявил отважность, достойную римлянина: он без приглашения хозяина (на ту пору уже окончательно пришедшего в смущение) и сам подошел и других пригласил решительным мановением руки к соблазнительной батарее. И все сразу повеселели и воспрянули духом.
Но на грех и тут отец Вассиан испортил дело. Догадало отца Досифея взять какую-то крохотную бутылочку (из числа таинственных сосудов), а отца Симеона – протянуть руку к таинственной коробке, и отец Вассиан вскочил как ошпаренный и с ужасом в широко раскрытых глазах закричал:
– Отец Досифей! Отец Симеон! Что вы делаете – ведь это для «его – ства»!..
В бутылочке оказалось шестирублевое fine champagne[12], а в коробке маринованная осетрина. Конечно, отцы тотчас же, и даже с некоторым испугом, оставили и осетрину и дорогое вино, но тем не менее вопль отца Вассиана как-то неприятно подействовал на всех нас. Казалось, какое-то угнетение посетило наши души.
Но бог милосерд, и широкие пошевни показались, наконец, на улице. Это ехал Гермоген Пожарский. Все общество залы, толкаясь и оттесняя друг друга, присыпало к окнам. Лица являли неизъяснимое волнение. Отец Досифей покраснел, подобно пятаку из старой меди; отец дьякон был бледен, как мертвец; у отца Симеона дрожали губы, а у одного иерея судорожно косило уста. Даже купец с лавочником, и те струхнули. Что касается Сережи Чумакова, то он в сопровождении писаря и фельдшера скрылся еще заблаговременно, и, конечно, не из опасения его – ства, – он был не из пугливых, – а просто для иных каких-либо целей.
Дамы походили на стадо овец, возмущенное бурею. Они беспорядочной толпою скучились посреди гостиной и в каком-то наивном ужасе, казалось, не знали, куда им деть руки и ноги свои. Хорошенькое личико лесковской учительницы окончательно уподобилось телячьей рожице; кутайсовская матушка оцепенела; купчиха изумленно вытаращила очи; лавочница в каком-то беспокойном изнеможении раскрыла рот… Одна Моргуниха, эффектно обтянутая черным кашемировым платьем, по которому вилась толстая золотая цепь от часов, сидела невозмутимо и с некоторой иронией оглядывала дам своими черными горячими глазами.
Хозяева, разумеется, выскочили навстречу многозначительному гостю и еще на крыльце приветствовали его отборнейшими словесами. В переднюю Гермоген явился, осторожно поддерживаемый отцом Вассианом с одной стороны и Лизаветой Петровной с другой. Лик его изображал благосклонность. Освобожденный от шубы с помощью отца Вассиана с супругою и некоторых из гостей – особенно усердствовал отец Симеон – он, наконец, появился в зале. И внезапно повеяло на нас благоуханием тонких духов… Безукоризненный пластрон гермогеновой рубашки украшался орденом. Его розовая лысина великолепно лоснилась. Седые баки умиляли своим благородством. Гладко выбритое лицо было величественно. Старческое тело облекал изумительный фрак от Тедески.
Он сначала приятно улыбнулся всем нам, – что при желании можно было принять за любезный поклон, – а потом, важно нахмурив брови и сделав взгляд свой взглядом строгим и внушительным, к каждому батюшке подошел за благословением и каждому батюшке звонко поцеловал руку. Это целование привело бедняков в большое смущение. Отец Досифей даже сделал было явное уклонение, но получил за то замечание от его – ства, замечание мягкое, но вместе и неприятное:
– Я не вам, отец, целую десную вашу, а пастырю церкви нашей святой, произнес Гермоген.
Зато уж отец Симеон отличился. Придав лицу своему умиленно великопостное выражение, он благоговейно возвел очи горе и внятным, певучим голоском протянул: «Во имя отца и сына…»
По совершении этой церемонии Гермоген снова осклабил лик свой благоприятной улыбкой и обратился к отцу Вассиану:
– Ну что же, отче, – сказал он, – помни правило древних: ede, libe, lude…[13] Разрешите, святые отцы… – и, подошед к столу, выпил, соблаговолив пригласить к этому и остальных. Все в благоговейном молчании последовали примеру Гермогена, и все после выпивки кротко крякнули. (Только отец Досифей рявкнул было, но отец Вассиан пронзил его уничтожающим взглядом.) Тут Гермоген повидался и со мною.
– А! Ну что, скептик, – игриво произнес он, – наконец-то вы воочию убедились… Видели мужичков? Видели, как эти добряки беззаветно отдаются мирному веселию?.. Видели, как они, так сказать, ликуют и, так сказать, ощущают негу своего существования?.. И вот, посмотрите теперь на воздействователей… Я уверен – размягчится сердце ваше… Есть, конечно, плевелы, но мы с божией помощью… – И он внезапно сел, вероятно по старческой рассеянности позабыв про дам, в жуткой тревоге ожидавших его в гостиной…
– Ну, садитесь, отцы… Потолкуем… He ex professo[14], а bene placito[15] потолкуем… хе-хе… не забыли латынь, отцы?
– И по доброй воле и по обязанности ежечасно благожелаем испить млеко беседы вашей, ваше-ство! – произнес отец Симеон, сладко заглядывая в гермогеновы глаза.
– Так потолкуем же!.. – Ну, что сосед ваш из Тамлыка, отец Симеон, признаюсь, беспокоит он меня…
Отец Симеон грустно вздохнул.
– Положа руку на сердце, ваше-ство – как пастырь и служитель алтаря не могу сообщить ваше-ству ничего утешительного… – И, помолчав немного, продолжал: – носится, что и святую литургию отправляют отец Пимен неудобовразумительно – без благости и с поспешением, – и чай вкушает прежде даров освященных, и… изучает богоотступного филозофа Прудона…{10}
– Прудона! – в ужасе протянул Гермоген и затем патетически воскликнул: – Quosque tandem!..[16]
Пронеслось краткое молчание.
– Отцы! – с мольбою и сокрушением заговорил, наконец, Гермоген: – к вам обращаюсь… Вы первые ответствуете за души паствы вашей… Храните их от хищения… Смотрите зорко… Рыскает зверь, иский кого поглотити… Присылаются народные учителя, определяются учительницы и акушерки, назначаются волостные писаря и фельдшера – блюдите за ними… Посещают ли храм, соблюдают ли посты, отметаются ли новейших богопротивных наук, как помышляют о семье и собственности, питают ли бешеную склонность развращать мужичков неистовыми теориями, – все вы должны ведать, за всем наблюсти. Не брезгайте ничем: святое дело не токмо искупает, оно награждает всякое прегрешение. Привлекайте прислугу, расспрашивайте, разузнавайте, разведывайте, пытайте, грозите отлучением от святых даров, налагайте эпитимии, приказывайте, научайте, следите… и благо вам будет. А главное, помните – первый поступок подозрительный, первое благожелательство неразумных мужичков к искомому субъекту, – ех ungue leonem, ex auribus asinum…[17] нигилиста же, добавлю я, по неистовой страсти распалять мужичкову привязанность узнаешь, – и немедля ко мне! Во всякое время дня и ночи памятуйте, что я, Гермоген Пожарский, стою на страже неусыпно и ежечасно взываю: Quos ego!..[18] – И Гермоген поднялся во весь рост, и сделал величественное мановение рукою, и снова опустился на стул.