bannerbannerbanner
Идиллия

Александр Эртель
Идиллия

Полная версия

По отцам как бы ветерок прошел: все они в умилении изогнулись и дружно загремели новыми своими рясами. Все они моментально вскочили с своих мест и снова моментально же опустились на оные.

Протекло краткое молчание. А по молчании рявкнул и сконфузился звуков собственного своего голоса отец Досифей.

– Говорите, говорите, отче, слушаю я вас, – с приятностью ободрил его Гермоген.

Отец Досифей смущенно кашлянул в исполинский свой кулак, густо покрытый желтыми волосами.

– Оно, конечно, ваше-ство… оно, разумеется… – невразумительно загудел он, мрачно скосив брови, – оно, ваше-ство, всякое дело ко времени благопотребно… И, конечно, всякое благопреуспеяние… Оно благожелательно, ваше-ство, ваше-ство!.. Обаче, говорит святой отец…

Отец Симеон дернул его за рукав рясы. Лик отца Досифея изъявил мучительную скорбь.

– … Но тем паче оно благополезно… Всякая ревность взыскана да будет… И опять в он же день, говорится, ваше-ство, в писании… – Отец Досифей окончательно уперся лбом в стену.

– Отец Досифей любвеобильные чувствия наши к ваше-ству желательствует изъяснить, – поспешно подхватил отец Симеон, – все мы, смиренные иереи, пылаем к вам, ваше-ство… Вы, ваше-ство, наша защита и покров… Наши чувствия, ваше-ство, питаются любовию к отечеству и к вам, ваше-ство! И в вечном благодарении ваше-ству мы не скажем в пылу ревности нашей… – И отец Симеон щегольнул латынью: – Мы не скажем: hic haeret aqua[19], ибо с помощию священносодействия… тьфу, не то!.. Ибо с помощию благосодействия вашего, ваше-ство, никакое препятствие не стеснит нашего поприща… и не остановит, так сказать, живой воды пылкости и любови нашей!

Отец Досифей, может быть, и действительно хотел сказать именно то, что изъяснил отец Симеон, но тем не менее он мрачно нахмурился и даже презрительно усмехнулся, когда торжествующий отец Симеон кончил.

А Гермоген с явной благосклонностью пожал руку отцу Симеону, отчего тот, весь изогнувшись в подобострастной позе, как бы растаял. Остальные отцы изъявили зависть.

– Осмелюсь донести ваше-ству, – деловым тоном произнес один из них, замечаю я в наставнике нашем некоторое блуждание мыслей и неодобрительный либерализм…

– А откуда вы, отче?

– Из Бердеева, ваше-ство.

– А, из учительской семинарии там… Помню, помню, имею уже в виду, но вам очень, очень благодарен! – И Гермоген пожал ему руку… – О, я слежу, отцы…

– Я, ваше-ство, тоже проследил одного, – стыдливо заявил и зарумянился еще один батюшка, подслеповатый и белокурый, как младенец, – хитроумен он и суемудр… По пяткaм и средам употребляет от животных теплокровных… Кроме того, продерзостно рассуждает…

– Отлично, отлично… Кто же он?

– Фельдшер Игнатов.

– А, жаль, не мое ведомство. Но я запишу, запишу… Блюдите, отцы, на вас надежды отечества покоятся!

Вдруг встал и подошел к Гермогену купец-хуторянин.

– А что ежели, Гермоген Абрамыч, такая штуковина, – бесцеремонно произнес он, ударив своей лапой по столу, – приходит ко мне вдруг малый, и вдруг говорит: я тебе, говорит, денег за землю не отдам, потому ты пес и больше ничего как кровопивца… – То как это? по какой части, а? – Я так полагаю – он из умышляющих!

Отцы, жестоко огорченные неприличным поведением купца, тесно окружили его и, наперебой осыпая укоризнами, оттеснили туда, где он сидел доселе. Купец несколько сконфузился, хотя и не переставал произносить вполголоса:

– Нет, каким же манером «кровопивца»?!

А Гермоген выпил еще рюмочку fine champagne и поднял глаза на двери гостиной. И как будто целый рой соблазнительнейших представлений пронесся пред стариком. Государственное выражение его физиономии вмиг заменилось каким-то сладостным напряжением. Лик его внезапно подернуло маслом, губы оттопырились, ножки согнулись и задрожали, взгляд раскис и переполнился нежностью.

Он спешно направился в гостиную. Дамы подобострастно расступились. Он остановился среди них и, в какой-то млеющей истоме растопырив руки, произнес, обращаясь ко мне:

– «Incidit in Scyllam, qui vult vitare Charibdim…»[20]

и тотчас же пояснил: – Все вы прелестны, сударыни, все прекрасны… На что «сударыни» жеманно улыбнулись. (Они, не исключая на этот раз и Моргунихи, стояли.)

А Гермоген кропотливой походочкой подошел к юной лесковской учительнице. Та покраснела как пион, неловко присела перед Гермогеном и почтительно поцеловала его руку. Гермоген нежно потрепал ее по щечке, игриво ущипнул двумя перстами ее подбородочек, пощекотал беленькую шейку и, наконец, расслабленно пролепетал:

– Декольтировочку… декольтировочку, душенька… Пусти декольтировочку… Плечики, шейка, бюстик у тебя… во-о-осхитительно!.. Но декольтировочка, декольтировочка!.. Знаешь, платьице этак… С разрезцем, с разрезцем…

Гермоген даже губы облизал.

А от нее перешел к Моргунихе, жадно приник к ее пальчикам и, как бы раскисший от какого-то знойного томления, как бы истязуемый какими-то беспокойными ощущениями, поместился с нею на диване. Он и хихикал, и дрожал, и таял близ нее. А она играла своими взглядами, точно японец шарами, и пронизывала ими бедного старика.

Я подсел к ним. Гермоген несколько устыдился.

– «Nihil humanum a me alienum puto…»[21] – как бы оправдываясь, сказал он.

Но вскоре он вспомнил, что ему необходимо ехать (он отправлялся с визитом к графу NN), еще раз с каким-то засосом облизал пальчики Моргунихи, еще раз ущипнул лесковскую учительницу, снова покрасневшую как пион, смачно расцеловался с Лизаветой Петровной и, испросив у отцов общее благословение, скрылся. И хозяева и гости проводили его до самых саней.

После отъезда Гермогена с добрый час тянулось еще то взволнованное состояние нашего духа, которое причинилось нам его присутствием. Мы смаковали его речи, дивились его простоте и благородству обхождения, восторгались его «ученостью» и латынью и завидовали отцу Вассиану. Отец же Вассиан летал точно на крыльях и не чаял границ своему блаженству.

Дамы изъявляли удовольствие свое непрестанными восклицаниями. Гермогенова любезность повергла их в совершеннейший восторг. Его комплименты вспоминались ими с лукавой улыбкой, его заигрывание возбуждало умиление… А Моргуниха сразу воздвиглась на пьедестал и принимала жертвы. Ей преподносили сладкие любезности, ее посвящали в маленькие свои тайны, ей поверяли тайные помыслы свои. Еще бы! сам «его – ство» изволил целовать ее руки, сам «его – ство» изнывал перед ней и, видимо, строил ей куры.

Но Моргуниха стoит, чтобы описать ее подробно. Ее нельзя было назвать красивою, она даже была скорее дурна, но от всей ее фигуры веяло чем-то таким, что неизбежно влечет к себе некоторых. Это «что-то» не было симпатичностью, которой непременно присуща какая-то теплота – мягкая и вместе успокоивающая, – нет… Оно влекло к себе не успокаивая, а раздражая, притягивало не отрадной, тихо и мирно нежащей теплотой, а чем-то знойным, возбуждающим и, если хотите, острым. Да, именно – острым, в смысле едкого, смешанного с каким-то болезненным удовольствием, ощущения.

Она была довольно большого роста, скрадываемого легкой сутуловатостью. Смуглое лицо ее было очень выразительно. Крупные алые губы, широкие черные брови, глаза, подобные спелым вишням, – все придавало этому лицу характер какой-то страстной и беззастенчивой чувственности. И когда это господствующее свойство напрягалось в ней, вам становилось страшно, вам чудилось в ней что-то хищное, присущее зверю… Черные зрачки ее глаз расширялись тогда и вспыхивали каким-то жадным и вместе зловещим огнем; бледные щеки загорались темным румянцем; полуоткрытые губы, казалось, покрывались кровью и нервно трепетали едва заметным трепетом, плечи вздрагивали, словно от озноба…

Я с ней скоро познакомился… Говорила она порядочно; без претензий на особое развитие, но ясно и толково. Впрочем, по некоторым фразам, иногда вырывавшимся у ней, было заметно, что людей она видала много и разнообразного пошиба, речей слыхала довольно, в том число и так называемых «передовых», хоть суть этих речей ею и не затрагивалась серьезно. Скорей, она скользила по этой сути. Да и вообще в области «передовых» воззрений ограничилась только двумя-тремя скептическими, но легкомысленными фразами. Видно было, что скептицизм этот не только не продуман ею, но даже и сказался-то почти против ее воли, может быть отчасти и ради особого щегольства. Во всяком случае, когда я, придравшись к какой-то вольнодумной ее фразе, стал было приставать к ней, она отделалась шуткою, по-видимому совершенно не придавая значения ни своему вольнодумству, ни моей придирчивости. Но это легкомысленное вольнодумство казалось в ней почему-то органическим… Надо добавить, что касалось оно вопросов преимущественно нравственных и далее этого не шло.

– Что это вам вздумалось с ребятишками возиться? – спросил я ее.

– Да как вам сказать… – она на минуту задумалась, – деться мне некуда… делать нечего…

 

Говорила она медленно и часто делала паузы.

– Как же так?

– Да так… С отцом мы в ссоре. Мать тоже как-то… – она немного затруднилась подыскать выражение, – чуднo ко мне относилась… Средств никаких… вот вам и все! А с ребятишками – нетрудно… Ну, свобода тут… Народ простой, притязаний нет у них… – Она лениво усмехнулась.

– Можно бы, мне кажется, повыгодней место найти?

– Оно конечно… и я, может быть, брошу это… Но ведь образование надо какое-нибудь… Вы знаете – я в институте не кончила… Спасибо, этот-то случай вышел!.. Я ведь пыталась и прежде в учительницы-то… Ну, экзамен требовался… А, тут как-то так… шутя!.. Гермоген Абрамыч пристал, пристал… Вы знакомы с ним?.. Я и решилась… – Она улыбнулась не без лукавства и затем продолжала: – Это все комедия, конечно. Какая грамота, и на что она им… Да и Гермоген Абрамыч говорит то же самое… Но знаете, берешь деньги и как-то совестно иногда… Ну, долбишь им, задаешь там из Ливанова, из других… время и тянется себе… Ах, правда, иногда очень скучно!

– Вы бы читали.

– Да признаться, не люблю я читать-то: все выдумано, вздор все… бедность, несчастия, страдания какие-то – ну, к чему это!.. И притом все мужик, мужик, мужик, – ведь это вредно, наконец!.. Вот французские романы еще ничего, да и то что-то нет теперь интересных… А уж русские – такая все сушь, такая тоска!.. – И она засмеялась.

Я спросил ее, где она жила прежде, чем занималась.

– Чем занималась-то я? – возразила она. – Вот уж, право, не сумею сказать… Мы в Петербурге прежде жили: папаша служил… Ну, там и замуж вышла, за чиновника в штабе… Потом он умер… Папаша вышел в отставку… Я в Петербурге пожила еще года два… Пробовала в телеграфистки, в акушерки думала… Потом в учительницы… Тут приехала сюда – у отца домик в городе, – подвернулся Гермоген Абрамыч и… вот!

– Невесело показалось вам от Петербурга? – спросил я.

– Да-а… – протянула она, – разумеется… Там гулянья, театры, маскарады… ну, и общество, – папаша, когда служил, доходов получал много, и мы открыто жили… Бывало, какие люди не съезжались!.. пикники, музыка, офицеры… Буфф{11}, Берг{12}, Александринка… – И она погрузилась в приятную задумчивость.

– Ну, а здесь?

– Ну, здесь, понятно, – дичь. Отсталые понятия, безобразные шляпки, глупая мораль. Обедни, посты… О, вы не поверите, как вся эта чушь ошеломила меня тогда!

– Но вы привыкли – Гермоген Абрамыч ведь очень нравственный и очень религиозный человек…

– О, да, он очень нравственный и очень религиозный! – с ясным оттенком насмешливости воскликнула она и лукаво сдвинула свои густые брови.

От Моргунихи я подсел было к лесковской учительнице, но от этой уже окончательно не добился никакого толку. На все вопросы мои она отвечала с такой первобытной односложностью и при этом так немилосердно и неестественно пищала и таким загоралась ярким румянцем, что становилось совестно.

– Вы в духовном училище воспитывались?

– Да-с…

– Давно кончили курс?

– Нет-с…

– У вас есть матушка?

– Да-с…

– А отец и братья?

– Нет-с…

– Вы любите свое занятие?

– Да-с…

– И много у вас учеников?

– Нет-с…

– Меньше, чем у прежнего учителя?

– Да-с…

– Отчего же?

Но она так беспомощно и так тоскливо пролепетала: «Не знаю-с» и с такой слезливой миной оттопырила свою губку, что мне стало ее жалко, и я поспешил отойти от нее.

А впечатление Гермогенова визита остыло, наконец, и вскоре совершенно улеглось. Пированье мало-помалу разгоралось, принимая все более и более интимный характер. Графин с водкою наполнялся все чаще и чаще. Речи становились оживленнее. Разнообразные улыбки осветили возбужденные лица. На двух ломберных столах закипела стуколка. Клавикорды открылись, и одна матушка не без приятности пропела под их старческие звуки «Приди в чертог ко мне златой…»{13} Волостной писарь сыграл на своей великолепной гармонии нечто из «Мадам Анго»{14} (как сам объяснил). Моргуниха с шиком исполнила игривую арийку из «Герцогини Герольштейнской»{15} и даже пошевелила бедрами на манер m-lle Жюдик{16}. Все шло прекрасно.

Тесные комнатки были переполнены дымом и звуками. Там кричали «пас!», здесь – «стучу!», в одной стороне слышалось «по рюмочке, господа!», в другой – трепетал мотив игривой песенки. Получался хаос, но хаос, приятно раздражающий нервы.

Кроме поющих и играющих, было и еще довольно народу. Те пили, курили и говорили. Я ходил и слушал и тоже выпивал от времени до времени…

В углу гостиной сидели две матушки и говорили какую-то чепуху о том, что становой нашел у бывшего лесковского учителя, Серафима Ежикова.

В другом углу отец Вассиан сетовал на пакости некоего отца Вавилы, пастыря соседнего прихода. Сетования эти мрачно выслушивались отцом Досифеем, который только и делал, что издавал глубокомысленное мычание, тяжело отдувался, размашисто расчесывая свою громадную рыжую бороду крошечным роговым гребешочком, и неодобрительно посматривал по сторонам. А около отцов стоял и тоже сетовал отец дьякон. Он – как и подобает маленькому человеку – изъявлял свои чувства чрезвычайно скромно: деликатно подкашливал в рукав ряски и умильно поддакивал. Отец Вассиан говорил очень грустным и медлительным голоском, как бы тяжело скорбя о брате своем по Христе, то есть об этом самом отце Вавиле, хотя я доподлинно знал, что таких врагов, как отцы Вассиан с Вавилой, не скоро встретишь в подлунном мире.

19Здесь цепенеет вода (лат.).
20Упадет в Сциллу, кто хочет избежать Харибды (лат.).
21Ничто человеческое мне не чуждо (лат.).
11Буфф – петербургский частный театр легкого, опереточного жанра. Он помещался на Александринской площади, рядом с Александринским театром, почему Моргуниха и называет одновременно «Александринку» и «Буфф».
12Берг. – «Театр Берга» существовал в Петербурге с 1869 по 1876 год. Содержателем его был В. Берг – «гамбургский уроженец». Основой репертуара театра были шансонетки, канкан и интермедии.
13«Приди в чертог ко мне златой…» – ария из популярной в свое время русской переделки венской волшебной оперы «Фея Дуная» (автор переделки Н. С. Краснопольский). Оперу в Петербурге давали по частям, всего было 4 части. Первая часть оперы под названием «Русалка» (музыка венского композитора Ф. Кауера, отдельные номера русского композитора С. И. Давыдова) была первый раз поставлена в Петербурге 26 октября 1803 года. П. Арапов говорит об успехе первой части оперы: «Опера „Русалка“, несмотря на всю нелепость своего содержания, произвела фурор, и в Петербурге только что и говорили об ней и повсюду пели из нее арии и куплеты: „Приди в чертог ко мне златой!“, „Мужчины на свете, как мухи, к нам льнут“ и „Вы к нам верность никогда не хотите сохранить“; эти арии были в большой моде, и повторялось представление „Русалки“ через день…» См. также Пушкин, «Евгений Онегин», гл. II, строфа XII.
14«Мадам Анго» – оперетта французского композитора Шарля Лекока (1832–1918) «Дочь мадам Анго» (1872).
15«Герцогиня Герольштейнская» – оперетта Жака Оффенбаха (1819–1880), в которой под этим именем выводится Екатерина II и изображаются ее любовные похождения и нравы ее двора.
16Жюдик – опереточная артистка петербургских кафешантанов и увеселительных садов, пользовавшаяся колоссальным успехом в 1870-х годах.
Рейтинг@Mail.ru