– Вот уже поистине будет, – переменила тему Анна Михайловна, – что суженого конем не объедешь, если на вашей свадьбе, Николай Васильевич, все слава богу будет.
– Будет, Анна Михайловна, – улыбнулся Твердов, – все благополучно будет, поверьте моему слову.
– Давай-то, Боже, а то ведь покойники все.
Простодушная женщина не подумала о том, что такие соображения вовсе не к месту. Да молодые люди и не слушали ее, они, забыв о прошлом, отдались мечтам о счастливом будущем.
Весь день они говорили и не могли наговориться. Говорили о свадьбе и окончательно решили обвенчаться без всякой огласки и сейчас же уехать за границу. О смерти не думали. Твердов подсмеивался над судьбой и говорил Вере, что, стоит человеку только пожелать чего-нибудь, но пожелать крепко, с непременным решением добиться намеченной цели, и никакая судьба не помешает человеку так или иначе добиться желаемого.
Молодая женщина с восторгом слушала эти речи. Николай Васильевич представлялся ей героем, сказочным богатырем, витязем прочитанных ею в детстве сказок. Ей вспомнился Георгий-победоносец, поражающий ужасного змея и избавляющий обреченную ему на жертву царицу. Она даже не задумалась над тем, удастся ли ее избраннику победить какого-нибудь таинственного «змея», она была уверена в его победе, и будущее рисовалось ей долгими годами счастливой, без малейшего облачка, жизни.
От невесты Твердов ушел поздно. Ему в этой доброй семье было так хорошо, что он покинул ее с большим сожалением.
Вера вышла проводить его.
– До свиданья, милый, ненаглядный! – сказала она. – Береги себя.
– Я ничего не боюсь! – ответил Николай Васильевич.
– Все-таки береженого Бог бережет… Для меня себя береги, мой любимый, мой единственный!..
Николай Васильевич стал уже спускаться с лестницы, как вдруг Вера окликнула его:
– Постой, постой! Дай мне перекрестить тебя… я тогда спокойна буду!
Наконец Твердов вышел на улицу. Была уже ночь. Тускло мерцали фонари, улица казалась пустынной. Николай Васильевич крикнул стоявшего у подъезда пастинского дома извозчика.
– Куда, барин, прикажете? – отозвался извозчик.
Николай Васильевич вздрогнул.
«Галлюцинация, что ли?» – подумал он, но не придал этому значения и стал думать, куда ему направиться.
Идти домой не хотелось. Отправиться в ресторан, где в это время обычно собиралась компания друзей, показалось Твердову, после пережитых приятных часов, пошлостью.
«Проедусь по воздуху, – решил он. – Помечтаю, подумаю. Вот она – любовь! И как внезапно!»
Он опомнился. Извозчик стоял, дожидаясь ответа. Твердов оглянулся. У ворот, закутавшись в тулуп, крепким сном спал дворник, прохожих не было.
– Вези, братец, куда знаешь, по городу прокатиться, – сказал Твердов и сел в сани.
Лошадь – очевидно, не извозчичья кляча, а рысак – так и рванула с ходу. Перед Твердовым замелькали фонари, дома, улицы и площади, но он, погруженный в счастливые думы, даже не замечал их.
Вера Петровна, проводив жениха, вернулась и вдруг почувствовала, что в ней что-то переменилось. Исчезло радужное настроение, светлые грезы сменились каким-то мрачным предчувствием. Она словно поникла, и грусть так ясно отразилась на личике молодой женщины, что даже Петр Матвеевич встревожился не на шутку.
– Что с тобою, Веруша? – нежно спросил он. – то была весела, щебетала, словно птичка, радовалась и вдруг что ночь осенняя стала.
– Не знаю, папочка, – ответила Вера.
– Дело известное, – заметила Анна Михайловна, – невестинское… Что впереди, как впереди – каждая невеста призадумывается.
– Верно, мама. Особенно мне задумываться приходится, ведь я – в седьмой раз невеста.
– Так что же? И слава богу! Не обсевок, стало быть, какой-нибудь.
– А вдруг прежнее?..
– А ты не горюй, молись! К Казанской Божьей Матери съездим, молебен отслужим, авось Господь и пронесет… Да что ты, в самом деле? Бог с тобою, о чем ты?
По щекам Веры катились слезы.
– Папа! Папочка! – заговорила она. – Родимый мой, если любите меня, если только жалеете…
– Что, Веруша? Что? – заволновался Пастин. – Чего тебе?
– Пошлите узнать, вернулся ли домой Николай, все ли благополучно с ним, тоска меня мучит, гнетет.
– Можно! Сейчас! Пискарь говорил нам как-то, что он – приятель и кум с камердинером твоего нареченного, его и пошлем… Эй, кто там! Пошлите-ка Александра!
– Да он на дежурстве, у ворот. Дворник отлучился, так Пискарь его заменил, – отозвалась на оклик хозяина горничная. – Только дворник сейчас вернется.
– Экий этот Пискарь дотошный! До всякого дела ему надобность есть. Ну, с дежурства позови, пусть съездит к Николаю Васильевичу, узнает, что и как.
– И скажите ему, папочка, чтобы не возвращался, не повидав Коли, – попросила Вера Петровна.
– Ладно. Экая ты! Ну что с ним поделаться может? Ведь столица, не муромские леса!
Вернувшаяся горничная объявила, что Пискаря у ворот нет; она было поискала его, а городовой с ближайшего поста сказал ей, что Пискарь с его ведома отлучился куда-то по внезапной надобности и заявил, что и сам не знает, когда возвратится.
– Чудно! Что такое с ним, и понять не могу! – развел руками Пастин. – Верно, что-нибудь срочное… Хоть и недолго он у нас служит, да человек верный. Ума не приложу, как теперь быть?
– Сами, папа, съездите, – умоляла Вера Петровна.
– И-то самому придется, больше делать нечего, – кряхтя, встал старик и пошел одеваться.
Для Веры Петровны потянулись бесконечные, долгие часы ожидания. Время шло, а Петр Матвеевич не возвращался. Часовая стрелка показывала далеко за полночь; начала беспокоиться и Анна Михайловна.
– Эка, старый полуночник, – ворчала она, – чего это он? Уж не молодость ли вспомнил? Любил – было дело! – попутаться, нечего грех таить.
– Да что вы, мама? Как вам на ум такие мысли приходят? – останавливала старушку дочь.
– А что же! Быль молодцу – не укор, – продолжала та. – Вот и теперь, думаю я, пошел отыскивать твоего Николая, если он не дома, так нашел где-либо в компании. Попал к молодым и тряхнул стариной. Пожалуй, так и есть.
Но старуха ошибалась. Часовая стрелка показывала половину второго, когда вернулся Петр Матвеевич.
– Что, папа, что? – кинулась к нему Вера Петровна. – Видел?
– Постой, Веруша, дай дух перевести.
– Папочка… Не томите!
– Ну, ну… Приехал я это к нему, – начал рассказывать старик, – спрашиваю, говорят, не возвращался еще…
Вера Петровна тихо вскрикнула.
– Ну, что же из того, что не возвращался? – поспешил заметить старик и продолжал свой рассказ: – Я сейчас это потребовал Николаева камердинера, кума Пискаря. Говорят, и тот ушел, куда – неизвестно, когда вернется – неведомо, вот они, слуги-то нынешние! Положись-ка на них попробуй.
– Так и не нашли нигде Николая? – тихо спросила Вера, и на ее глазах показались слезы.
– Постой! Знал я про кабачок, где они все собираются. Дай, думаю, съезжу, верно, с приятелями хороводится. Ну, поехал, приехал, все налицо, вся честная компания: и Ваня Филиппов тут, и Александр Александров, и Митя, и прочие остальные, все как есть сидят и благодушествуют. Ох, эти мне полуночники! И чего это отцы с матерями смотрят?
Старик, видимо, старался тянуть свой рассказ как можно дольше.
– И что же Коля-то? – волнуясь, спросила Вера. – С ними он?
– Нет, нашего сокола между ними не было, – с неохотою проговорил Петр Матвеевич. – Спросил: говорят, не бывал, и смеются чему-то.
– Да вы бы, папа, опять к нему.
– Был, опять сказали – не возвращался… Да что мне, в самом деле, всю ночь, что ли, путаться? Эка песчинка! Не бойся, никто не съест, будет цел королевич-то твой!
Старик ворчал, но и у него нехорошо было на душе. Невольно думалось, что и в самом деле не случилось ли чего с Твердовым. Ведь в прошлом были точно такие же неразрешенные загадки, можно было ожидать их повторения.
Вера Петровна тихо плакала, отец ворчал, стараясь прикрыть свое смущение, мать охала и ахала, вдруг охладев к Николаю Васильевичу и коря его непростительным вертопрашеством.
– Прямо от невесты вертопрашничать отправился! – восклицала она. – Потерпеть не мог. Ну и хорош же! Гусь, одно слово, гусь, и больше никаких. И зачем тогда весь сыр-бор водить было?
Неспокойную ночь провели все в семье Пастиных.
Наутро Петр Матвеевич сам, не дожидаясь просьб Веры Петровны, решил отправиться к Твердову. Проснувшись, он узнал, что Пискарь еще не возвращался. Это и удивило, и рассердило старика, на кого-кого, а на дотошного малоросса Пастин вполне полагался и поэтому ничем не мог объяснить его загадочное поведение.
В гостинице, где жил Твердов, Пастина ожидал новый сюрприз. Оказалось, что за полчаса до его приезда в гостиницу явился посыльный с визитной карточкой Николая Васильевича и объявил от его имени, что он прислан немедленно расплатиться по счету, так как Твердов должен экстренно уехать из Петербурга. Свой номер он оставлял за собою на месяц и оплачивал его вперед. Камердинеру Савчуку также было прислано, с приложением крупной суммы, уведомление, что Николай Васильевич более в его услугах не нуждается, и он может искать себе место.
– А где же этот камердинер? – спросил Пастин. – Повидать бы его.
– Тоже как ушел вчера, так и не возвращался.
Делать было нечего, приходилось уйти.
Пастин отправился домой.
«И этот сбежал! – думал он по дороге с обидой. – Поразмыслил – и на попятную! Ну что я теперь скажу Вере? Эх, бедная, бедная!»
Но ни говорить, ни объяснять дома Петру Матвеевичу ничего не пришлось. Там уже и без него было известно, даже в подтверждении самого Твердова, – то, что старик только предполагал.
В отсутствие Петра Матвеевича пришла телеграмма, данная, судя по штемпелям и пометкам, на Варшавском вокзале. В ней Твердов уведомлял Веру, что, по твердом размышлении, чувствует себя не в силах составить ее счастье и спешит удалиться, дабы не мешать ей быть счастливою с кем-нибудь другим, более достойным.
– Да что же это такое? Да быть этого не может! – восклицал Петр Матвеевич. – Ничего подобного и представить было невозможно!
Однако спорить было бесполезно. Твердов сбежал – его телеграмма ясно говорила об этом.
Но как все это могло случиться?
Николай Васильевич, словно в забытьи, пролетал улицу за улицей на лихаче извозчике, взятом им у пастинского дома. Он был так счастлив, так радостно настроен, что ему было все равно, куда ехать, только бы быть в движении и не оставаться одному. Он не замечал пути, по которому мчался. Сперва улицы были шумны и людны, потом они углубились в какие-то мрачные переулки, и, наконец, на Твердова пахнуло свежим, холодным ветром.
– Куда ты везешь? – крикнул он кучеру.
– По Островам, – последовал ответ.
И опять Николай Васильевич невольно вздрогнул, услыхав голос возницы: очень уж знакомым показался он ему.
Однако мечты и грезы снова овладели Твердовым, опять его охватила жажда быстрого движения. Легкий морозный ветер обвевал его, забирался под меховую шинель, заставляя кутаться, и это доставляло ему удовольствие. Какая-то нега разливалась по телу. Он давно не был так доволен катаньем, как в этот раз.
«Это хорошо, что на Острова, – размышлял Твердое, – там поужинаю где-нибудь в кабачке и домой, спать, сейчас же спать… “Умереть – уснуть”, – припомнил он слова Гамлета. – А что, – продолжал он думать, – сон – это тоже своего рода нирвана, о которой столько твердил этот несчастный Юрьевский».
Николай Васильевич улыбнулся, припомнив внезапное появление Ивана Афанасьевича.
«Опоздал! – подумал он. – Улетела, братец, твоя царица!.. Чуть бы пораньше, а теперь – тю-тю!..»
И опять ему стало смешно и в-то же время жалко этого странного человека, жившего другой, совершенно обособленной, жизнью, исключительно своими интересами, своими радостями, своими печалями, далекого от всего, что не соприкасалось с его идеей.
«Маньяк, сумасшедший, – подумал Твердов и тут же невольно сравнил себя с Юрьевским: – Я ведь точно так же живу мечтой, тоже создал свое невидимое царство. Но как хорошо, как отрадно жить грезой! Только теперь я начинаю понимать этого несчастного человека. Вера действительно царица его грез. Юрьевский ведь так и назвал ее тогда. А как больно, когда вдруг кто-либо вторгается в твою жизнь, где господствуют грезы! Как тяжело, когда вдруг разрушают иллюзии!.. Не хотелось бы мне испытать это».
Неожиданный толчок заставил Твердова очнуться, прийти в себя. Он огляделся. Нет, не на Острова завез его лихач. Твердов хорошо знал там каждый кустик, тут же было что-то другое, совершенно незнакомое. Он изумленно оглянулся вокруг. По обеим сторонам были видны какие-то строения, в их окнах не светились огни. Было мрачно и пустынно. Одно только небо смотрело на землю бесчисленными глазами-звездами. Где-то далеко слышалась колотушка ночного сторожа.
«Где я? Куда попал? – пронеслось в мозгу Николая Васильевича. – Куда он завез меня?»
Извозчика не было видно, лошадь стояла неподвижно, как вкопанная. Твердова вдруг охватил ужас. Инстинкт подсказывал ему близость какой-то беды, смертельной опасности. Он хотел крикнуть, хотел отстегнуть тяжелую полсть, но вдруг что-то мокрое, липкое и пахучее закрыло его нос и рот. Твердов почувствовал, что теряет сознание…
«Середин, Антонов, Гардин! – промелькнули в голове фамилии его предшественников. – Дочь Рагуила… Товий… и я… я…»
Твердов потерял сознание.
Сколько времени продолжалось это забытье, Николай Васильевич не знал. Очнувшись, он почувствовал, что ему очень плохо: голова была невыносимо тяжела, сердце учащенно билось, не хватало воздуха, не было сил приподнять отяжелевшие веки.
Так прошло несколько мгновений. Вдруг до слуха Твердова долетели звуки музыки. Слышались мелодическое, ласкающее слух пенье флейты, нежные звуки арфы, рыдание скрипки, и все это сливалось и утопало в звуках чудного хора человеческих голосов.
Сделав над собой усилие, Твердов открыл глаза и замер в изумлении.
«Сон, дивный сон, или я окончательно сошел с ума!» – пронеслось в его мозгу.
То, что он увидел, в самом деле, могло только присниться. Мягкий, приятный свет разливался вокруг. Роскошные тропические растения окружали его со всех сторон, скрывая дивный оркестр и дивных певцов. Приятная, наводящая сладкую истому теплота разливалась в воздухе, разнося чудные ароматы каких-то цветов. Как только стихли оркестр и певцы, донеслось щебетанье и пенье невидимых птиц. Все это вначале изумило Твердова, но затем испугало. Он хотел приподняться, но не мог: как только он начинал шевелиться, во всем теле чувствовалась невыносимая боль, словно какие-то путы врезались в его тело. Только голова оставалась свободной. В то же время Николай Васильевич почувствовал, что не может издать ни малейшего звука – его рот был закрыт тугой повязкой.
Поняв, что все его усилия освободиться не приведут ни к чему, Николай Васильевич вдруг успокоился. Не все ли равно? Раз борьба невозможна, нечего и силы тратить. Но он по-прежнему был уверен, что видит все это не наяву, а в странном сне, неизвестно чем навеянным. Однако, с трудом повернув голову, Твердов различил, что лежит не-то на траве, не-то на каких-то растениях.
«Галлюцинация… бред… Да я… я и в самом деле сошел с ума», – подумал он и замер.
Все вдруг разом изменилось. Свет померк и сменился кромешной тьмою. Невидимые певцы, оркестр, птицы – все смолкло.
До слуха Твердова донеслись звуки двух хорошо знакомых ему голосов, заставивших его затаить дыхание. Это были голоса Юрьевского и Веры.
– Царица! – слышался голос Ивана Афанасьевича. – Ты опять в этом дивном царстве. Все здесь тебе послушно, подвластно, все склоняется пред тобой, как склоняюсь я, его повелитель и творец. О, награди же твоего раба, дай ему мгновение светлого счастья, скажи, что ты его любишь!
– Люблю! – произнес нежный голос Веры.
Дрожа от волнения, Николай Васильевич снова стал прислушиваться. Говорил Иван Афанасьевич:
– О, вот счастье, вот неземное счастье! Ты, ты, пред которой я благоговею, любишь… любишь меня?
– Люблю!
– Награда превыше всех моих заслуг. Благодарю! Ты возвращаешь меня к новой жизни, даруешь мне бесконечное блаженство… Так любишь, любишь?
– Люблю!
– Царица! – послышался глухой голос Юрьевского. – Ты – греза, мечта, как и все в моем царстве. И сам я здесь тоже становлюсь не живым существом. Я – дух, бесплотный дух, такой же, как и все. Я – сон, но в оболочке смертного. Одна ты владеешь мной всецело, а потому все покорно тебе здесь, в этом царстве. Эй, подвластные мне грезы и мечты, собирайтесь, сходитесь, слетайтесь отовсюду, начните служение вашей царице, принесите ей жертвы! Я, ваш властелин, приказываю вам! Моя царица! Мой трон пред тобою! Войди же на него, воссядь, а мне позволь лечь на его ступенях, у твоих ног. Все собрались?
– Все, все здесь! – раздался хор всевозможных голосов: детских, старческих, мужских и женских.
Твердов лежал на своем зеленом ложе не шевелясь. Ему было больно от стягивавших его пут, стало быть, он не спал, но в то же время он не мог понять, что здесь происходит. Ведь все, что он слышал, видел и ощущал, мало походило на действительность.
Мгновенно около него разлился ослепительно-яркий свет, но не свет солнца – слишком уже он был ровен и безжизнен.
«Посмотрим, что будет дальше, – подумал Твердов, отдаваясь теперь любопытству. – Право же, все это становится очень интересным… Но Вера! Здесь! Кто бы мог подумать?.. Непонятно, непостижимо! Однако я не ошибаюсь… Это ее голос… Она… С Юрьевским! Ничего не понимаю, ничего не могу понять… Тут шабаш какой-то! Столько голосов!»
Действительно, голоса неслись отовсюду. Слышались серебристый смех, тихое пение, мужские грубые голоса, даже бряцание, как показалось Твердову, оружия. Все это сливалось в невообразимый хаос звуков.
Вдруг все смолкло.
– Друзья мои, мои рабы! – раздался голос Юрьевского. – Спасибо вам, вы все опять со мною, несете свой восторг моей царице. Приветствуйте ее!
– Да здравствует царица! – раздались голоса.
– Бесплотны вы, мечты и грезы! – продолжал Иван Афанасьевич. – Но всех вас я создал, вызвал к жизни. Вы живете мною, а я живу лишь ею одной. Но слушайте же: не раз наступал на наше царство враг, не раз начиналась борьба, и мы всегда побеждали. Вы знаете, враг стремился во что бы-то ни стало овладеть моей царицей, увести ее, отнять у меня. Разве я мог допустить это? С нею исчезла бы моя жизнь. И вот я смело вступал в борьбу и всегда побеждал. Теперь опять началась борьба. Явился дерзкий…
– Смерть ему! – раздалось кругом.
– Вы так сказали. Так слушайте же: я уже взял в плен врага, и он теперь в моей власти.
– Смерть! Смерть ему!
– А ты что скажешь, царица моя?
– Смерть дерзкому! – услыхал Твердов голос Веры.
– Пусть будет так! Он умрет, как умерли другие, но только, прежде чем умереть, пусть он увидит славу своих победителей!
Зеленые кусты вдруг раздвинулись, и перед Твердовым предстала картина, похожая на сказку. Прямо перед ним, на высоком троне, к которому вели несколько ступенек, сидела Вера. На ней был древнегреческий наряд, и вся она сияла бриллиантами и золотыми украшениями. По обе стороны трона неподвижно стояли две фигуры воинов с мечами у бедер. У ног Веры полулежал, прислонив голову к ее коленям, Юрьевский, также в облачении древнего грека, и торжествующе-злобно смотрел в сторону своего врага – Твердова. Более никого не было, но невидимые оркестр и хор по-прежнему исполняли свою дивную мелодию.
Это видение продолжалось несколько секунд. Потом свет опять померк, и наступила тьма.
«Где я? Какая безумная греза поразила мой мозг?» – думал Твердов, а в темноте опять раздался голос Юрьевского:
– Царица, мой пленник будет завтра принесен тебе в жертву! Довольна ли ты? Любишь ли меня?
– Люблю, люблю! – прозвучал прежний ответ.
Твердов рассердился.
«Что это она заладила: “Люблю, люблю”, – с досадой подумал он, – будто только это слово и знает! Ах, да, она еще слово “смерть” сказала. Чудно! Что все это значит?»
Все стихло. Не слышно было ни звука, ни шороха. Николаю Васильевичу стало страшно. Он заметался, но путы были крепки.
Страх, волнение, загадочность происходившего повлияли на Твердова: он потерял сознание.
Когда Твердов пришел в себя, вокруг него по-прежнему были тьма и тишина.
«Фу, черт! – выбранился Николай Васильевич. – Да когда же это дьявольское наваждение кончится? Все это начинает надоедать».
Как будто кто-то прочел мысли пленника. Тьма начала рассеиваться, и Николай Васильевич мог разобрать, что теперь он находится не в чудесном саду, а в каком-то другом месте. В наступившем сумраке были видны своды, колонны, это был какой-то храм. Сам Твердов лежал не среди зелени, а на невысоком помосте. Кто-то тронул его за плечо. Сделав усилие, Николай Васильевич повернул голову. Рядом с ним в кресле сидел Юрьевский, в том же самом древнегреческом уборе. Он заговорил, и Твердов ясно слышал каждое его слово.
– Сегодня я принесу тебя в жертву моему божеству, которое ты осмелился оскорбить своей нечистой лаской, – произнес Иван Афанасьевич, и Твердов, припомнив все, слышанное раньше, понял, что от последних злоключений его отделяет, по крайней мере, ночь. – Сегодня, скоро. Твои последние мгновения близки. Ты оскорбил божество и смоешь свой поступок кровью. Но будь счастлив: ты не просто умрешь, как умирали другие, а умрешь, созерцая царицу, умрешь во славу ее. Я принесу тебя в жертву, но хочу, чтобы, умирая, ты знал, в чем твое преступление. Радуйся этому, будь счастлив. Другие, кроме одного, точно так же, как и ты, лежавшего на этом жертвеннике, не знали, во имя чего они умирают, ты же будешь знать. Все равно для земли ты уже умер, поэтому ты можешь узнать все. Мертвецы не выдают тайн. Так слушай! За этим занавесом покоится моя царица. После ее пробуждения ты умрешь. Послушай же: теперь будет говорить не жрец богини, не ее раб, а такой же человек, каким был ты, прежде чем попасть в этот великий храм. Я всегда был одиноким человеком, запомни – человеком. Теперь я уже не человек, а дух во плоти, демон. Все человеческое давно стало мне чуждым. Когда я был еще человеком – почему, не знаю, – все люди отшатнулись от меня. Я жил и не знал счастья, любви. Ты возразишь, что это мне только казалось… может быть, пусть так. Но я ощущал это отчуждение, я чувствовал вокруг себя только немую, бездушную пустоту. Вначале я винил только себя, думал, что сам не сумел приблизиться к миру, занять в нем назначенное мне природой место. И это может быть. Я ведь сказал, что с тех самых пор, как только себя помню, я рос в полном одиночестве. Я родился богачом, и люди видели во мне не человека, жаждущего любви, а золотой мешок. Меня окружала подлая лесть, но льстили не мне, превозносили не меня, а золотой мешок. С тех пор я стал презирать людей, отдаляться от них, уходить в себя. Озари меня своим светом в то время чья-либо искренняя ласка, и я остался бы с миром и в мире, но – увы! – этого не произошло… Со временем все шире становилась разделявшая меня и мир пропасть. Я делал попытки к сближению, искал мир. Я побывал почти везде на земном шаре, все видел, но только не находил людей. Я старался познать природу, но и она была бесконечно далека от меня. Как и в людях, я не видел в природе искренности: она была доступна только золотому мешку. Житель севера мечтает о чудесах, тепле и солнце юга, южанин мечтает о здоровом, укрепляющем силы климате севера, больной ждет от природы исцеления, здоровый – счастья и радостей, но все это доступно для них, если они богаты. А как создается богатство? Богатство одного есть сумма недоеденных кусков, неисполненных желаний многих. Все продается, все покупается – люди, природа, свет солнца, покой ночи – все, все, все! И я убедился в этом и возненавидел мир. Бездна между мною и им стала необъятна. Тогда я решил создать для себя свой мир, где не было бы ни купли, ни продажи, ни подлости, ни лжи, ни зла, где все было бы чисто и свято и царили бы великое добро, гармония и красота.
Юрьевский умолк и задумался. Твердов лежал не дыша, находясь под впечатлением от услышанного. Теперь он кое-что начинал понимать, ему хотелось возразить, сказать что-то, но повязка по-прежнему плотно закрывала ему рот.
Так прошло несколько мгновений. Иван Афанасьевич очнулся и посмотрел вокруг. Взгляд его упал на Твердова, и вдруг лицо Юрьевского озарилось тихой, радостной, счастливой улыбкой.
– И знаешь ли, – заговорил он страстно, – ведь я сумел сделать это. Я создал мир по своему плану, по своему желанию. Как хорош, как чудесен этот мой мир! Все в нем гармонично, дивно-прекрасно, божественно-совершенно, девственно-чисто. Этот мир – мир моих грез. Они населяют его и не испорчены низкой лестью, не знают зла, они – воплощенное добро. По первому моему желанию мое воображение вызывает их, они послушны мне, всегда со мною, и я всегда среди них. Их много, им нет числа. Каждую мысль я воплощаю в образ, и он не проносится, как блеск молнии, а живет со мною, родит другие образы и погибает лишь тогда, когда его существование становится бесцельным. Вот мой мир, вот мое царство! Любой всемогущий король может позавидовать мне. Я – повелитель этого дивного мира грез, созданного мною самим. Сколько божественно-чудного вижу я в нем! Часто целые великие народы населяют его и живут не для борьбы, не для самоунижения, но для совершенства. В моем мире нет ни ропота, ни возмущений, в нем все – красота, и ничего иного быть не может, потому что все – мое создание, а сам я – слуга лишь красоты и гармонии.
Юрьевский опять на мгновение смолк.
– И вот когда мне удалось создать свой мир, – заговорил он, – вдруг тот, другой, жалкий, ничтожный человеческий мир повлек меня к себе. В этом жалком мире появился ангел. Это была Вера. Я помню-то мгновение, когда я увидел ее впервые. Это была беспомощная кроха материи, кричащий кусок мяса, бессмысленного и ничтожного, но все-таки живого. Красная кожа, сморщенная рожица, бессознательные движения, но в мутных глазах уже светились искорки новой жизни. В них было что-то такое, чего я еще не знал. В этом куске кричащего мяса были заметны следы иного, чем мое, творчества. Я создал бесплотные образы, жившие только при мне и для меня, а тут была греза во плоти, новая жизнь, создать которую я был не в силах, жизнь живая, но беспомощная, что ждало ее впереди среди этого проклятого земного мира? Муки одиночества, такие же, какие испытал я. Страданье и, как награда за это, могила. Меня тронула эта беспомощность, будущие муки этой новой жизни, и я решил взять ее в свой мир, поселить среди радостных грез. Чем дольше шло время, чем чаще я видел Веру, с которою, чтобы завладеть ею, я вошел в земные отношения – крестил ее, – тем больше росла во мне жажда сделать ее счастливой, даже против ее воли. Понимаешь ли ты меня, умирающий? Я мечтал, что сделаю ее наследницей своего царства, и она будет жить так же, как жил и живу я в мире счастливых грез… Понимаешь ли ты, умирающий, можешь ли ты понять, какое чувство овладело мной, когда этот кусок кричащего мяса после своей недолгой жизни на земле вдруг как-то раз весело, ласково улыбнулся мне, захлопал ладошками и потянулся ко мне своими пухлыми ручонками? Я видел, что это существо обрадовалось моему появлению, и затрепетал. Это была первая искренняя радость, которую вызвал я в смертных, – то, чего я ждал в течение долгих лет. Искреннее чувство, искренняя ласка. Я не узнавал себя. Я обезумел. Мой мир потускнел, но я справился с собой и сумел восстановить свои владения. Что же? Разве я не должен был вознаградить это существо за те счастье и радость, которые оно мне подарило. И я решил, что награда будет достойной. Я, всесильный, решил, что это существо, эта девочка, будет при жизни царицей моего царства, а я, в награду за минутное счастье, стану ее верным рабом. Что может быть выше этой награды?
Юрьевский встал и отошел на несколько шагов, но вдруг вернулся и громко, возбужденно заговорил:
– И она стала царицей! Здесь все подвластно ей. Но человеческий мир слишком крепко держит ее в своих оковах и не отпускает ко мне. Проклятый мир! Разве я мало люблю ее? Я люблю ее любовью демона; я никогда не любил, она первая, она последняя. Я, демон, я, царь грез, люблю ее, как простейший из смертных. Но мир сказал ей, что она не может любить меня, потому что между нами преграда, о которой я забыл, хотя сам создал ее. И она не разделила моей любви, не поняла ее. Мир не отдал ее мне. Зачем она ему? Разве со мной она не была бы так счастлива, как никто? Но мир не только не отдал ее, а даже осмелился вступить со мной в борьбу. Он посылал шестерых, чтобы отнять у меня Веру, и все погибли. Ты тоже не думай, что ты жив: ты мертв, как и те, кто шел впереди тебя. Умрет всякий, кто последует за тобой. Я никого из смертных не допущу к ней, моей любви, моей царице. Горе всем, кто осмелится взглянуть на нее. Горе, горе! Я всемогущ! Я – царь, я – повелитель! На этом же жертвеннике лежал такой же, как и ты, юнец, осмелившийся отнять у меня Веру. Я принес его в жертву своему божеству. Как трепетало его тело, когда мой жертвенный нож вскрыл его грудь! Он не сразу умер, а жил со вскрытой грудью, пока не перестало биться сердце. Но он умер счастливым: в последние мгновения он удостоился лицезреть богиню. И ты умрешь, как он, и будешь видеть ее. Ты слышал, она сама осудила тебя на смерть, и я исполняю ее волю! Ты умрешь! Смерть не страшна. Радуйся, а не страшись, через нее путь в нирвану. Ты погрузишься в небытие и будешь счастлив, счастливее твоего предшественника, которого я казнил в его логовище. Это я убил Антонова. Я пришел к нему незамеченным и силою своей воли, чарами своего взгляда его, обессилевшего от пьянства, заставил написать записку и перерезать себе горло. Он сам был своим палачом, но судьей был все-таки я. Это я столкнул под поезд следовавшего за ним. О, эта казнь мне удалась! Я верно рассчитал момент, в который он должен был упасть с площадки, чтобы попасть под колеса. Это я казнил Гардина, до которого мне никак не удавалось добраться, прежде чем он успел в глазах людей овладеть моей царицей. Я опустил в его бокал с вином две капли редчайшего японского яда, убивающего и не оставляющего никаких следов. Эта драгоценность всегда со мной. Видишь этот перстень? – Юрьевский поднял правую руку, на указательном пальце которой красовался золотой перстень с крупным бриллиантом. – Стоит только нажать пружину, и он источит драгоценные капли, дающие живущим сладость небытия. И как глупы люди! Они все приписывают судьбе, они не видали меня, они даже не чувствовали меня. Теперь погибнешь ты – и они даже не узнают, какая участь тебя постигла: я принял меры, для них ты еще жив и будешь жить, для жизни же ты мертв… Ты мертв уже… Но – чу! – слышишь ты, слышишь?