bannerbannerbanner
Четверо

Александр Пелевин
Четверо

Полная версия

– Но мы умеем совершать гравитационные манёвры, – сказал Лазарев. – В конце концов, у нас на корабле есть гравитационная установка, чтобы мы тут не плавали, как рыбки в аквариуме, и чтобы наши мышцы не превратились в студень.

– Да, мы пользуемся гравитацией, – кивнул Крамаренко. – Мы более-менее знаем, как это работает, но не знаем, почему это так работает. Пещерные люди использовали огонь, ещё не зная о его сущности. Они не знали, что это низкотемпературная плазма, у них и слов-то таких не было. Для них это было: «О-о-о, великие духи послали нам горящую ветку, мы можем принести её в пещеру и зажечь от неё костёр». Мы сейчас – те же самые пещерные люди.

– Нас забросили на этой железной болванке за четыре световых года от Земли, и чёрт знает, что теперь тут будет, – мрачно проговорил Гинзберг.

«Гинзберг, – подумал командир, – что с тобой не так, ты же всегда любил космос больше Земли, это же твоя родная стихия».

– Кажется, кому-то снова надо поговорить с «Авророй». – Лазарев попытался пошутить и только потом понял, что вышло не очень.

– Сам и разговаривай, – сказал Гинзберг. – Ты с ней вон нашёл общий язык.

Лазарев хотел было извиниться, но совершенно не знал, как это высказать. Его охватило раздражение.

– Да ну вас, – сказал он после недолгого молчания. – Нытики.

Он повернулся и ушёл. За его спиной молчали.

Вернувшись в отсек управления, Лазарев уселся в кресло и хмуро уставился на экран навигации.

Он действительно не понимал, почему вдруг стал относиться к членам экипажа так, будто их не существовало, будто это статисты или безвольные куклы. После выхода из стазиса у него появилось странное ощущение, которое он никак не мог описать. Только сейчас он понял, что сидит сутками в отсеке управления не для того, чтобы держать всё под контролем. С этим прекрасно справлялась «Аврора».

Ему не хотелось видеть их и общаться с ними. Нойгард оказался прав.

До стазиса всё было иначе.

– «Аврора», как ты думаешь, я неправ? – спросил он наконец.

– Я полагаю, что вы неверно выстраиваете процесс общения с командой, – ответила «Аврора». – Помимо этого, они несколько озадачены такой резкой сменой вашего состояния. Нойгард сказал, что это напрягает. Он прав. Это может сильно деморализовать их. И вас тоже. В условиях столь далёкого путешествия это может стать серьёзной помехой для выполнения миссии. Вам следовало бы уделять команде побольше времени и быть к ней добрее.

– Ты права.

– Разумеется. Я всегда права.

«Конечно, ты всегда права, – подумал Лазарев. – Это я здесь дурак и совсем сдаю позиции».

– Командир! – послышался вдруг за спиной голос Крамаренко.

Лазарев обернулся. Лицо Крамаренко выглядело обеспокоенным.

– Нойгард не у тебя? – Он оглядел отсек, и его глаза стали ещё более беспокойными.

– Нет… – удивлённо ответил Лазарев. – А в чём проблема?

– Его нет в двигательном отсеке, нет в кают-компании… в спальне тоже нет.

– Тогда где он? – Лазарев нахмурился.

– Не знаю. Может, спросим у «Авроры»? Она же отслеживает нас по датчикам…

– Чертовщина какая-то. «Аврора», отследи пожалуйста, в каком отсеке сейчас находится Рутгер Нойгард.

«Аврора» ответила не сразу.

– Биометрический датчик Рутгера Нойгарда не зафиксирован на корабле, – сказала она, помолчав несколько секунд.

– Что?

– Я не знаю, где находится Рутгер Нойгард. Система слежения показывает, что его нет.

Глаза Лазарева округлились. Он вскочил с кресла и побежал к выходу в коридор, бессвязно ругаясь.

В коридоре Нойгарда не было – ни справа, ни слева. Лазарев направился в сторону двигательного отсека, Крамаренко кинулся следом.

Этого не могло быть, потому что этого не могло быть.

Чертовщина какая-то, что за чертовщина, думал он, пробегая мимо кают-компании, мимо столовой и дальше по коридору к генераторному отсеку – там его тоже не было. Нойгарда не было в отсеке систем жизнеобеспечения, в биологической лаборатории, в комнате наблюдений – пусто, пусто, везде пусто.

Он включил громкую радиосвязь, на весь корабль попросил Нойгарда явиться в отсек управления. Без ответа.

Лазарев пробегал отсек за отсеком, комнату за комнатой – везде пусто.

– Да что за! – вскрикнул он посреди двигательного отсека. – «Аврора», что происходит? Где Нойгард?

– Я не могу ответить на этот вопрос, командир. Датчик слежения не показывает его.

Что за проклятый день, подумал Лазарев, что за абсурд здесь происходит, как это вообще может быть.

Втроём – к поискам присоединился встревоженный Гинзберг – они вернулись к отсеку управления, снова заглядывая по пути в каждую кабину. Пусто, везде пусто.

– Может быть, он в кабине стазиса? – предположил запыхавшийся Крамаренко.

– Я был там только что, пусто, – ответил Гинзберг. – Его нет нигде.

Лазарев с силой вдохнул воздух и выпустил его через сжатые губы.

Где, где, где, где он может оказаться, как это вообще могло получиться.

– Командир, – послышался из динамиков голос «Авроры». – Рутгер Нойгард в двигательном отсеке.

Все трое помчались обратно в конец коридора, снова мимо кают-компании, снова мимо столовой, мимо генераторного отсека.

Нойгард стоял возле пульта управления двигателем с открытой крышкой и изучал микросхемы, сверяя их со своим планшетом. При виде Лазарева, Гинзберга и Крамаренко он повернул голову в их сторону и посмотрел на них непонимающими синими глазами.

– Всё в порядке? – спросил он.

– Нойгард, сукин сын. – Лазарев только сейчас понял, что еле говорил от усталости. – Где ты был?

– Здесь, – ещё больше удивился Нойгард. – Надо было проверить резервный пульт управления двигателями. Тут всё в порядке, беспокоиться не о чем. Что случилось?

– И ты не слышал меня по радио?

– По радио?

Лазарев закрыл глаза.

Сделал вдох.

С силой выдохнул.

Молча развернулся и быстрым шагом направился к отсеку управления.

Дойдя до своего места, он без сил рухнул в кресло и откинулся на спинку. Несколько минут он сидел, молчал и пытался отдышаться. Снова посмотрел на экран навигации. Ничего нового.

– «Аврора», – заговорил он наконец. – Что произошло?

– Вероятно, произошла ошибка, – сказала «Аврора».

– Ошибка? Вероятно? У меня на корабле пропал человек.

– Не пропал.

– Ты не видела его датчик. Его не было ни в одном отсеке.

– Он был возле резервного пульта управления двигателем.

– Но ты его не видела! – Лазарев сорвался на крик.

– Вам следует успокоиться.

– Я не успокоюсь, пока не пойму, что это было.

– Вероятно, произошла ошибка.

Лазарев ударил кулаком по столу перед пультом.

– Какая ещё к чёрту ошибка! «Аврора», я повторяю, у меня на корабле на несколько минут исчез человек. Это серьёзный сбой. Это проблема.

– Возможно, плохо сработала система распознавания датчиков, либо же датчик барахлит у Рутгера Нойгарда. Я запущу диагностику систем.

– Запусти. Но я верю своим глазам. Его не было нигде. Вообще нигде.

– Может быть, он где-то был, но вы его не заметили.

– Я ещё раз говорю: мы пробежали весь корабль, его нигде не было, а потом он появился в двигательном отсеке, как из воздуха, – сказал Лазарев.

– Вам необходимо успокоиться. У вас очень частый пульс и сильное сердцебиение. Пожалуйста, примите более удобную позу и расслабьте плечи.

– Ты издеваешься?

– Нет. Я выполняю свою работу.

Лазарев скрипнул зубами, запрокинул голову и закрыл глаза.

– Хотите, я почитаю вам стихи? – сказала вдруг «Аврора».

– Читай. Делай, что хочешь.

– Мне выбрать стихотворение самостоятельно?

– Делай, что хочешь, – повторил Лазарев.

– Мне очень нравятся стихи Бориса Поплавского.

«Как тебе могут нравиться стихи, – подумал Лазарев, – ты же робот» – впрочем, какая разница, пусть читает, что хочет. Надо отдохнуть и наконец-то поспать. Он только сейчас понял, что не спал уже тридцать часов.

– Делай, что хочешь, – повторил он в третий раз и закрыл глаза.

 
– В чёрном парке мы весну встречали,
Тихо врал копеечный смычок.
Смерть спускалась на воздушном шаре,
Трогала влюблённых за плечо.
Розов вечер, розы носит ветер.
На полях поэт рисунок чертит.
Розов вечер, розы пахнут смертью,
И зелёный снег идёт на ветви[6].
 

«Гинзберг прав, – думал Лазарев, – он чертовски прав – нас запустили в этой железной болванке за миллиарды километров от дома, и никто не знает, что будет дальше, – даже они, те, кто запускал, не знали, что будет дальше и будет ли хоть что-то. Даже я, командир корабля, уже не знаю, что происходит на борту. И даже “Аврора” не знает. Не знает никто».

 
– Тёмный воздух осыпает звёзды,
Соловьи поют, моторам вторя,
И в киоске над зелёным морем
Полыхает газ туберкулёзный.
Корабли отходят в небе звёздном,
На мосту платками машут духи,
И, сверкая через тёмный воздух,
Паровоз поёт на виадуке.
 

«Позади бесчисленные миллиарды километров чёрной пустоты, впереди – неизвестная планета, маленький шарик, летящий в бездну, такой же шарик, как и наша Земля, но совсем чужой. Может быть, он тоже когда-то был такой же Землёй, а может, ещё будет. Может, мы там увидим нечто невероятное, новое, потрясающее. А может быть, не увидим ничего».

 
 
– Тёмный город убегает в горы,
Ночь шумит у танцевальной залы
И солдаты, покидая город,
Пьют густое пиво у вокзала.
Низко-низко, задевая души,
Лунный шар плывёт над балаганом.
А с бульвара под орган тщедушный
Машет карусель руками дамам.
 

Планета выглядела ярко-красной звездой, и она приближалась с каждым часом, и с каждым днём она становилась всё больше и ярче, и вокруг всё черно и мертво, потому что это космос, он чёрный и мёртвый – и только в этой красной точке сейчас, может быть, хоть какой-нибудь смысл всего этого. Не там, на Земле, за этой чёрной пустотой, не в самой этой пустоте и не на железной болванке, в которой мы все летим в неизвестность, – а там, в этой красной точке. Что там? Никто не знает. Никто ничего не знает и никогда не знал. Точка невозврата преодолена давно.

 
– И весна, бездонно розовея,
Улыбаясь, отступая в твердь,
Раскрывает тёмно-синий веер
С надписью отчётливою: смерть.
 

II

Крымская АССР, город Белый Маяк

16 сентября 1938 года

15:40

Рыжий кот, толстый и кругломордый, сначала с любопытством заглянул с террасы в гостиную, а потом лениво и неторопливо прошагал внутрь, не обращая совершенно никакого внимания на Введенского и Колесова. Дойдя до середины гостиной, он неожиданно завалился на правый бок, разлёгся, выставил вперёд грязные лапы и замурлыкал.

– Сколько же у вас тут котов, – задумчиво сказал Введенский.

– Много, – кивнул Колесов.

Осматривая дом профессора, Введенский понял, что убийца не особенно пытался скрыть следы. Паркет исцарапан и изрезан ножом, в стенах остались зазубрины, а засохшие пятна крови начинались ещё в коридоре.

Скорее всего, убийца вошёл с парадного входа, и профессор открыл ему дверь сам. Драка, судя по крови и беспорядку, началась ещё в коридоре. В гостиной они дрались долго – об этом говорила и сдвинутая тумбочка в одном углу, и опрокинутая статуэтка в другом, и зазубрины от ножа; убийца, казалось, наносил удары чуть ли не вслепую, а Беляев яростно сопротивлялся. Об этом говорил и обнаруженный возле комода погнутый кронштейн для штор, которым, скорее всего, профессор пытался отбиваться.

Драка закончилась возле картины Айвазовского – именно здесь зазубрины на стене стали глубже, и здесь осталось больше всего крови: тёмно-бурые пятна расползались по всей стене.

Драка была долгой и ожесточённой, и именно это заставило Введенского крепко задуматься. Профессору было 87 лет, и на фотографиях он выглядел довольно хилым, что для его возраста неудивительно. Худой, сухой, низкорослый. Он и ходил-то наверняка с трудом, но откуда тогда у него взялись силы оказать такое сопротивление? Взрослому и здоровому человеку хватило бы нескольких ударов, чтобы покончить с ним ещё в коридоре. Но профессор, получив рану в коридоре, умудрился ещё как-то схватить кронштейн и отбиваться им.

Либо профессор оказался мастером джиу-джитсу, либо убийца и сам довольно слаб, подумал Введенский. Может быть, убийца – тоже старик. Или женщина. Или очень больной и немощный человек. В том, что он сделал, много ярости, но мало силы.

Но смог же он как-то вскрыть грудную клетку, вытащить сердце, вставить туда звезду? Или он занимался этим всю ночь? Тоже возможно.

Введенский посмотрел на террасу, откуда открывался вид на огромное море, сверкающее белыми сполохами в закатном свете, – и почему-то подумал, что убийца выбросил нож с обрыва.

Как бы то ни было, думал он, убийца эмоционален, иррационален, и в момент убийства он ненавидел профессора до дрожи. Это слепая вспышка ярости.

Слепая вспышка. Может быть, убийца – слепой, подумалось вдруг ему. Или очень плохо видит. Это объясняло и долгую драку, и зазубрины на стене. А может, профессор смог повредить убийце глаза кронштейном?

Слишком много неизвестных факторов, слишком мало ясного.

Введенский вспомнил фотографии, вспомнил прочитанный ещё в Алуште отчёт вскрытия.

В нём говорилось, что причиной смерти стала «обширная кровопотеря и повреждение жизненно важных органов». Ему почему-то показалось, что в тот момент, когда убийца вскрывал грудную клетку, профессор был ещё жив.

Кот перевернулся на спину, потянулся мохнатыми лапами и выставил огромное белое пузо.

Введенский ещё раз оглядел комнату, пытаясь понять, не упустил ли ничего важного. Да, конечно. Патефон. Хороший, немецкий.

Он подошёл к тумбочке с патефоном, на нём стояла пластинка. Её явно слушали совсем недавно – может быть, даже вчера, – потому что игла съехала в самый центр, оставив на диске свежую спираль царапины. Возможно, пластинка ещё долго крутилась после того, как песня закончилась. Введенский попробовал запустить патефон – завод кончился.

Сама пластинка тоже привлекла его внимание. Она была совсем новой, с блестящей чёрной поверхностью, её явно слушали от силы пару раз, а на этикетке было написано:

Carlo Buti, canzone (Polacci-Dossena)

Autunno senza sole[7]

Ниже виднелся логотип фирмы Columbia Italia.

1938 год. Совсем новая итальянская пластинка. Здесь они точно не продаются. Откуда?

– Товарищ Колесов, – спросил Введенский, осторожно сняв пластинку с патефона. – Как вы думаете, откуда у нашего профессора новинки итальянской эстрады? Это совсем новая пластинка. Он бывал за границей? Кто-то из его знакомых?

Колесов смутился, всмотрелся в пластинку, пожал плечами.

– За границу он точно не выезжал. Хотя…

– Да?

– На параллельной улице живёт один товарищ, который вернулся из Италии весной этого года.

– Вернулся? – нахмурился Введенский.

– Он был там в эмиграции с начала двадцатых. Попросил разрешения вернуться. Разрешили, вернулся. Теперь живёт здесь.

– Ничего не понимаю. Почему я об этом не знаю? За ним вообще следят? За вернувшимися нужно вести наблюдение.

– Наблюдаем, конечно. Ну, так… – Колесов замялся. – Когда время есть.

– У меня очень много вопросов к вашему городку. Что за товарищ? Где живёт, чем занимался?

– Его зовут Александр Павлович Крамер.

– Дворянская фамилия. – Введенский ещё больше нахмурился. – Кто такой?

– Тоже учёный. Антрополог. Ему сейчас, кажется, 56 или 57 лет, после революции недолго преподавал в Москве, а потом уехал в Италию и не вернулся. Жил в Риме, в Милане, во Флоренции. Катался по Африке и Южной Америке. Никогда не высказывал ничего контрреволюционного, советскую власть принимал, просто вдруг взял и не вернулся. А теперь вот попросил разрешения и поселился здесь. Издавался в «Науке и жизни». Говорят, у него дома коллекция черепов.

– Вы серьёзно? Дворянская фамилия, эмиграция, коллекция черепов? И вы следите за ним, «когда есть время»?

– Как сказать… – Колесов занервничал. – Живёт себе и живёт, почти ни с кем не общается, как и этот… Странный немного, конечно. С иголочки одевается, очень вежливый. Всегда улыбнётся, всегда осведомится о здоровье. Но, знаете, в нём, конечно, сквозит вот это барское. Но его здесь любят, засматриваются. Выглядит как иностранец из кино.

– Завтра я зайду к нему. – Введенский снова осмотрел гостиную и увидел, что солнце уже село и в небе сгущаются сумерки. – А теперь нам пора, меня ждёт водитель. Завтра очень много работы.

Работы действительно много. Первым делом нужно сходить в больницу и осмотреть тело Беляева. Опросить людей. И, в конце концов, нужно поговорить с Крамером. Крамер вызывал в нём больше всего подозрений. Куда смотрят в наркомате, почему не предупредили?

Введенский всё никак не мог привыкнуть, что в Крыму так рано и быстро темнеет. Южная ночь сваливается на тебя неожиданно, как полотенце на клетку с попугаем. Только что было видно море и горы вокруг, а теперь – только темнота, и огни ночного городка на дальнем склоне, и электрический свет в окнах домов, не грязно-оранжевый, как в больших городах, а апельсиново-жёлтый, и стрёкот ночных насекомых, но по-прежнему чертовски жарко.

На улице загорались фонари, выхватывая у темноты мутно-рыжие пятна света. Спасибо советской власти – провела освещение даже сюда.

– У вас тут жара когда-нибудь заканчивается? – спросил Введенский, выходя из дома и закуривая.

– В октябре закончится, – ответил Колесов. – Глядите-ка, а дед Исмаил всё сидит.

Введенский посмотрел на крыльцо соседнего дома – действительно, дед по-прежнему сидел на своём месте, опершись подбородком о палку, и думал о чём-то своём.

– Поговорю с ним, – сказал Введенский и направился в сторону дома.

– Уверены? Вряд ли он скажет что-то пригодное.

– У меня есть соображения на его счёт, – продолжил Введенский, не сбавляя шага.

Старик по-прежнему не обращал ни на что внимания, даже когда Введенский стоял прямо перед ним, а Колесов ждал чуть поодаль.

– Уважаемый, – прокашлялся Введенский.

Старик лениво поднял на него голову, посмотрел мутными и слегка красноватыми глазами, будто бы не на него, а сквозь, скривил лицо в недоумении.

– Уважаемый, – повторил Введенский.

Старик скривил лицо ещё сильнее, будто пытался вслушаться в то, он говорит.

– Меня зовут Николай Степанович Введенский, я из угрозыска. Вашим соседом был известный учёный Беляев, несколько дней назад его убили. Может быть, вы что-нибудь видели или слышали?

Старик раскрыл рот, его огромная нижняя губа задрожала, морщины на лбу дугообразно выгнулись. Он медленно повернулся к Введенскому правым ухом и громко переспросил:

– А?

Введенский замолчал. Осмотрелся по сторонам, набрал воздуха в лёгкие, наклонился, повторил громче:

– Я из угрозыска! В том доме, – он показал пальцем, – убили человека! Вы что-нибудь видели?

– А? – повторил старик, и его голова затряслась.

– Человека убили! – повторил Введенский. – В том доме! Видели что-нибудь?

Старик снова повернул лицо к Введенскому, посмотрел на него ничего не соображающими глазами.

– Море там! – показал он пальцем вправо.

Колесов подошёл к Введенскому, дёрнул за рукав:

– Николай Степанович, ну видите же – старик полоумный и глухой.

– Это вы кое-чего не видите, – тихо возразил ему Введенский. – А зря.

Он постоял над стариком, помолчал, подумал, зачем-то повёл ноздрями, будто пытаясь удостовериться, что почуял тот самый запах.

– Исмаил, не придуривайтесь, – продолжил он уже тихим голосом. – Я прекрасно вижу, что вы всё слышите и понимаете. А ещё у меня хорошее обоняние, и я вижу цвет ваших глаз. Если вы сейчас не пойдёте мне навстречу, я найду того, кто продаёт вам гашиш, и он надолго уедет в Сибирь.

Старик встрепенулся, глаза его приобрели осмысленность.

– Не надо, – сказал он таким же тихим голосом.

– Уже хорошо. А теперь расскажите, что вы помните о ночи с 12 на 13 сентября.

– Да, да… – Старик явно растерялся. – Извини, брат, я… Не надо только этого. Да, да. Я тогда проснулся ночью, часа в два, от криков. Оттуда, из дома.

Введенский кивнул и нахмурился.

– Кричал доктор, – продолжил старик.

– Профессор, – уточнил Введенский. – Других голосов не было?

– Нет, нет. Только он кричал. Страшно, громко. Кричал что-то… «Пошёл отсюда», кричал, да. «Пошёл отсюда, ты кто вообще такой». Гремело что-то, долго гремело, что-то упало, ещё слышал, как что-то разбилось…

Статуэтка, понял Введенский.

– А потом совсем жутким голосом кричал «сдохни, тварь». Очень страшно кричал. А потом, ну… потом просто кричал. Уже не словами. Кричал, мычал. Потом хрипел. Потом перестал.

– А вы что делали?

– Боялся, – честно ответил старик. – Потом, когда затихло, вышел сюда на крыльцо, посмотрел – свет в гостиной горит, но ничего не видно. Посидел тут полчаса, потом в сон стало клонить… Жуткое дело. Клянусь Аллахом, ничего больше не знаю.

– Сможете повторить то же самое под протокол?

Старик кивнул.

– Хорошего вечера. Спасибо, что помогли. Но замечу, что вы плохо знаете ислам, думая, будто он разрешает курить гашиш. Умар ибн аль-Хаттаб[8] определял все вещества, затуманивающие разум, как хамр – то есть нечто неприемлемое для правоверного мусульманина. А Шейх-уль-Ислам ибн Таймийя[9] прямо писал, что гашиш, как и любой другой хамр, запретен и за его употребление полагается сорок или восемьдесят ударов плетью. Советский уголовный кодекс более гуманный. Жить по нему намного проще, чем по шариату.

 

Старик молчал.

– Я не хотел напугать вас, – улыбнулся Введенский. – Вам это не грозит. Я очень благодарен вам за неоценимую помощь. Доброго вечера.

Введенский посмотрел на Колесова и подмигнул ему.

Колесов был растерян и некоторое время молчал, когда они уже шли по дороге в центр города.

– Честное слово, – сказал он. – Не знаю, как мы не догадались про гашиш. Слушайте… Откуда вы столько всего знаете?

– Много учился, – уклончиво ответил Введенский. – А насчёт гашиша – внимательнее надо быть. Вы же знаете этот запах, его ни с чем не спутать. Я ещё днём подумал, что он не совсем в ясном сознании. У вас тут много такого?

Колесов пожал плечами.

– Разве за ними уследишь? Пару месяцев назад на рынке взяли татарина, который торговал… Но где он брал, у кого закупал – не выяснили. Городок у нас, как я говорил, тихий. Но в тихом омуте, сами знаете.

– Знаю.

Дойдя до машины, Введенский разбудил задремавшего водителя, распрощался с Колесовым, попросив передать привет Охримчуку, и снова уселся на переднее сиденье.

– В номера? – спросил водитель, протирая глаза.

Введенский кивнул.

– Запоминайте дорогу, – сказал водитель. – Я сюда нечасто буду заезжать. Дорога тёмная, но ничего опасного тут нет, да и прямая, не заблудитесь.

Они ехали в санаторий «Береговой», построенный в этих краях около десяти лет назад. Введенский уже знал, что это место с трудной судьбой и ему очень не везло с начальством.

Введенскому было странно осознавать, что он будет тут совсем один, не считая какой-то старухи и сторожа. Один на весь санаторий, как царь. Совсем рядом – набережная, пляж с бетонными волнорезами и красивое море. По утрам он будет варить себе кофе, выходить на балкон и любоваться видами, а вечерами…

А вечерами он будет возвращаться домой по этой тёмной дороге. Заблудиться здесь действительно довольно трудно, но идти, судя по всему, не очень удобно. Ещё одной непривычной вещью в Крыму оказались спуски и подъёмы – где в Ленинграде, плоском, как карельская лепёшка, такое увидишь?

Дорога всё время шла вниз, иногда круто выгибаясь над обрывом, – не горный серпантин, конечно, но похоже. Введенский снова подумал о крымских водителях, которые гоняли по этим дорогам, будто вслепую, лихо заворачивая и не сбавляя скорости на опасных поворотах.

Водитель всё время молчал. Ровно гудел мотор, и впереди не видно ничего, кроме дороги, освещённой фарами: спереди, справа, слева и сверху нависала абсолютная чернота, и только по звёздам можно понять, где кончается небо и начинается море. Или это горы?

Фары выхватывали в густой черноте жёлтую полосу, в свете которой змеилась разбитая дорога.

Гудение мотора и однообразный вид убаюкивали Введенского, ему захотелось спать, как несколько часов назад, когда они ехали сюда из Алушты, но нельзя: надо думать о деле.

– Надеюсь, в санатории есть телефон? – спросил он водителя.

– У входа, в кабинете управляющего. Всё равно управляющего там нет, наверное, можете пользоваться, если он работает.

Если не работает – плохо, подумал Введенский. Нужно связаться с руководством и запросить кучу информации. Особенно о Крамере.

Они подъехали к большим решётчатым воротам и стояли перед ними несколько минут, пока сонный сторож не снял с них замок, щурясь от света фар. Четырёхэтажный санаторий выглядел довольно запущенным для здания, которому меньше десяти лет: с тех пор его явно не обновляли и не перекрашивали, краска на фасаде облупилась, по одной из колонн у парадного входа пошла трещина.

Видимо, тот, кто отвечал за строительство, тоже сел за воровство, подумал Введенский.

Когда они въехали на площадку перед входом, Введенский вытащил из багажника свой чемодан с вещами, пожал руку водителю, попрощался и вышел.

Сторож оказался совсем старик, тоже татарин, в грязной белой рубашке и совершенно лысый. Он жестом поприветствовал Введенского и указал на вход.

– Рады видеть, начальник, – сказал он. – Пойдёмте, покажу вам всё.

Введенский чувствовал себя очень уставшим и хотел только одного – поскорее лечь в кровать. Он кивнул сторожу, приветливо улыбнувшись, и пошёл за ним в вестибюль.

Внутри было грязно и пыльно, стёкла тоже давно не мыли. Электричество есть – и то хорошо.

Телефон, к счастью, работал. Отлично: утром он позвонит в Алушту и запросит всю информацию.

Для него выделили номер на четвёртом этаже, с кухней, собственной ванной и балконом. Заходя в номер, Введенский только сейчас вспомнил, что за день почти ничего не ел, но взять еды в это время уже негде.

– Утром плов делать буду, – сказал сторож, будто угадав его мысли. – Давай угощу.

– С удовольствием, – улыбнулся Введенский. – Завтра утром я бы еще хотел воспользоваться телефоном.

– Всё, что хочешь, – услужливо ответил сторож. – Ты начальник.

Введенский поблагодарил сторожа, забрал ключи, закрыл за собой дверь, включил ночник, поставил у кровати чемодан, стянул с себя гимнастёрку, сапоги и штаны, бросил на тумбочку фуражку, рухнул на кровать и тут же уснул.

Ему снился огромный лес с высокими деревьями, на которых росли вместо шишек и ягод стальные красные звёзды с надгробий. Деревья уходили кронами высоко в небо, земля под ногами зеленела от сырого и мягкого мха, и трещали пересохшие ветки, когда он наступал на них сапогами. Звёзды висели на деревьях, играя яркими солнечными бликами на стальных гранях, – кажется, они чуть-чуть, еле слышно звенели, и где-то далеко в глубине леса раздавалась музыка.

Танго на итальянском языке.

Музыка становилась всё громче и отчётливее, и Введенский открыл глаза, увидел над собой потолок номера, освещённый ночной лампой, и понял, что это не снилось ему. Танго продолжало играть.

Он сел на кровати, помотал головой – нет, точно не снилось. Музыка раздавалась откуда-то снаружи, с открытых дверей балкона.

Он вышел на балкон, всмотрелся в темноту, туда, где шуршало и пенилось ночное море.

Танго играло с берега.

– Что за чертовщина, – сказал он вслух.

Бросился к кровати, быстро влез в галифе и рубаху, натянул сапоги, нашарил в чемодане карманный фонарик, вытащил из кобуры ТТ и проверил патроны.

Снова вслушался в музыку. Да, именно танго, именно на итальянском. Быть не может.

Быстрым шагом направился к выходу, побежал по коридору, спустился по лестнице вниз.

В вестибюле за стойкой управляющего спал сторож. Хорош сторож, подумал Введенский, проходя мимо него. Впрочем, за закрытыми дверями музыки почти не было слышно.

Он вышел наружу – музыка стала громче. Включил фонарь, спустился по крыльцу на площадку перед санаторием, побежал к воротам, открыл задвижку, выбежал на пляж, приставив руку с фонариком к пистолету.

Огляделся по сторонам, поводил фонариком влево, вправо, вперёд. Никого. Музыка играла где-то справа, судя по всему, уже совсем близко.

Он аккуратно и медленно пошёл на музыку, ощупывая темноту лучом фонарика, временами поглядывая вправо и влево, оборачиваясь назад – вдруг кто подбирается сзади – и стараясь ступать осторожно, чтобы вслушиваться в каждый звук.

Но он не смог услышать ничего, кроме музыки и мягкого шороха ночного прибоя. И его собственных шагов.

Источник звука долго искать не пришлось. Патефон стоял на гранитном парапете набережной.

Введенский снял ТТ с предохранителя, замедлил шаг, снова осмотрелся с фонариком по сторонам – никого. Подошёл к парапету, заглянул вниз, на галечный пляж, осмотрел его – тоже никого.

Пахло тиной и сыростью.

Приблизился к патефону – песня уже близилась к концу. Тщательно осветил, осмотрел. Зажал фонарик в зубах, протянул руку к патефону, очень осторожно, будто в осиное гнездо, и быстрым движением снял иглу.

Музыка замолчала, жужжание патефона смешалось с шорохом прибоя.

Введенский снова огляделся вокруг с фонариком. Никого.

Он застопорил патефон и посмотрел на пластинку ближе. Это всё тот же Карло Бути, песня называлась L’ultima sera. Та же фирма Columbia, 1937 год.

Патефон советского производства, с клеймом наркомата лёгкой промышленности, не тот, что у профессора – у того был немецкий.

Введенский понял: тот, кто поставил эту пластинку, скорее всего, всё ещё здесь. Прятался где-то неподалёку и наблюдал.

На его месте он бы тоже прятался где-нибудь и наблюдал.

Ему стало не по себе.

Он снова осторожно огляделся вокруг с фонариком, выхватывая из темноты в жёлтом свете кромку каменистого пляжа с маслянисто блестящими волнами, ступеньки вниз, парапет, брусчатую набережную, скамейки, клумбы, пальмы, снова набережную, снова парапет, бетонный волнорез и опять пляж.

Никого.

Только море шумело за спиной.

Введенский почувствовал, что лицо его вспотело, провёл по нему ладонью, почувствовал набухшие от напряжения вены на лбу.

Какой-то бред.

– Подними руки и выходи! – выкрикнул он в темноту неожиданно для себя.

Молчание.

– Я знаю, ты здесь, – продолжил Введенский.

Тишина.

«Глупости, – подумалось ему. – Меня видно здесь с фонариком, как на ладони, а он может прятаться в этой темноте сколько угодно. Может быть, уже и ушёл давно».

Он постоял так ещё пять минут, пока фонарик не стал светить слабее – кончался заряд. Оставаться здесь в полной темноте ему не хотелось.

Введенский, продолжая оглядываться по сторонам, вытащил у патефона ручку, воткнул её в держатель, закрыл вместе с пластинкой, защёлкнул, взял под мышку, держа в свободной руке фонарик, и направился к санаторию.

Оказавшись в своём номере, он включил везде свет, осмотрел комнаты, закрыл двери на балкон.

Патефон оставил у входной двери, рядом с обувной полкой.

Спать ему больше не хотелось. Часы показывали половину пятого.

6Борис Юлианович Поплавский (1903–1935). «Роза смерти».
7Карло Бути (1902–1963) – популярный итальянский певец, «Золотой голос Италии».
8Умар ибн аль-Хаттаб – второй Праведный халиф (634–644).
9Шейх-уль-Ислам ибн Таймийя (1263–1328) – арабо-мусульманский теолог.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru