«Какая я была глупая! – подумала она. – Здесь у меня так много игрушек и все такое хорошее; в деревне я играла одними палками да оборванной куклой: как же мне убежать отсюда! Бабушку-то жалко, и няню, и всех; там все добрые, никто надо мной не смеялся – а здесь! Ах, если бы я была такая же умная, как Варя, Лиза, Лиденька и другие девочки! Мне бы так хотелось танцевать и веселиться с ними, они такие хорошенькие!» – И девочка опять горько заплакала.
Тетка говорила ей, что она не виновата, если не умеет вести себя как следует, что она научится. Ах, как бы ей хотелось научиться поскорее!
Вдоволь наплакавшись, она подошла к зеркалу и попробовала сделать несколько шагов, сложа руки и вывертывая ноги, как учила гувернантка. Вышло очень некрасиво, совсем непохоже на Лиденьку.
– Бедная я, бедная девочка! – с горьким вздохом пролепетала Аня. Звуки музыки и веселых голосов, доносившиеся до нее из других комнат, еще более увеличивали ее горе. Она плакала и грустила, пока не заснула, свернувшись клубочком в углу дивана; и во сне ей все представлялись красивые комнаты, нарядные мальчики и девочки.
Вечер, проведенный Анной в уединении, пока другие дети веселились, произвел на нее сильное впечатление. До сих пор она беззаботно пользовалась удовольствиями петербургской жизни и смотрела на неприятности этой жизни, как на зло, которое всеми силами нужно стараться облегчать для себя. Она покорно исполняла приказания тетки и гувернантки насчет своего костюма и обращения потому только, что не смела прямо ослушаться их; но пользовалась всяким удобным случаем незаметно нарушить их предписания и возвратить себе свободу. Оставаясь одна в комнате, она зачастую быстро расстегивала платье, сбрасывала узкие сапожки и принималась резвиться по-деревенски: бесцеремонно размахивала руками, перепрыгивала через стулья и тому подобное. Когда кузин ее не было в комнате, она пользовалась тем, что гувернантка плохо понимала по-русски, рассказывала своим куклам деревенские сказки, пела им деревенские песни, играла с ними в деревенские игры. Теперь она в первый раз поняла, что этого не должно быть, что предписания тетки не были пустым капризом, что их следует исполнять очень строго, а иначе жизнь в Петербурге сделается нестерпимою. Если бы ее бранили и наказывали за неловкость и неумение держать себя, она, наверное, возмутилась бы и возненавидела и приличные манеры, которым так трудно было выучиться, и красивые платья, из-за которых приходилось страдать. Но дело в том, что никто не думал обращаться с ней строго. Взрослые относились к ней нос гневом, а с состраданием. Рассказывая игру, затеянную ею на вечере четвертого декабря, Татьяна Алексеевна несколько раз тяжело вздохнула, а Матвей Ильич, слушая рассказ своей невестки, с такою тоскою произнес «моя бедная девочка!», точно говорил об опасно больной или о неизлечимом уроде. Все это и волновало, и страшно огорчало Аню. В деревне бабушка и няня восхищались ею и всеми ее поступками; товарищи и подруги признавали, что но своей ловкости, смелости и силе она имеет полное право занимать одно из первых мест во всех играх; взрослые крестьяне называли ее «молодцом» и «славной девочкой», ей никогда и в голову не приходило, что кто-нибудь может считать ее неизмеримо ниже, несравненно хуже себя! А между тем в Петербурге вышло именно так: она для всех окружающих была существом низшим, заслуживающим сострадательное презрение! И – что всего хуже – она чувствовала, что окружающие правы, что она и в самом деле не может сравняться с ними. Бедная девочка! Подле нее не было никого, кто объяснил бы ей всю маловажность, все ничтожество тех преимуществ, каких у нее не хватало, – и она мучилась и тосковала, точно уличенная в каких-нибудь ужасных пороках!
С самого первого дня приезда новая обстановка петербургской жизни подавила в ней большую часть ее деревенской резвости и деревенского своеволия; теперь же все заметили, что она окончательно присмирела и оробела. Она стала внимательнее прежнего слушать наставления тетки и гувернантки, она не нарушала их приказаний, даже оставаясь совсем одна, она следила за всем, что делали и говорили кузины, и старалась подражать им. Усилия ее разыгрывать роль светской барышни были так забавны, что окружающие, особенно Варя и Лиза, не могли удержаться от смеха. Смех этот страшно смущал Анну, она терялась, становилась еще более неловкой и смешной и в отчаянии пряталась куда-нибудь в угол, где бы никто не мог видеть ее. Гостей она стала положительно бояться и со слезами выпросила у тетки позволения не показываться чужим, приезжавшим в дом. Татьяна Алексеевна с тайным удовольствием согласилась на ее просьбу; по правде сказать, ей было немножко стыдно показывать знакомым свою племянницу-дикарку, и она охотно оставляла Анну одну, когда Варя и Лиза принимали у себя подруг или сами ездили в гости. От домашних Аня также по возможности сторонилась.
«Я глупая, я не умею говорить по-ихнему, – думала она, – что мне к ним лезть!»
И она по целым часам сидела одна, ни с кем не разговаривая, стараясь никому не попадаться на глаза. Скучно, очень скучно было девочке в эти часы. Если бы она хоть могла играть в свои старые, любимые игры! Но нет – то были игры глупые, мужицкие, а ей нужно было поскорее сделаться барышней, она должна была забросить, забыть их!
Бог знает, что сделалось бы с Аней, если бы эта скука, это недовольство протянулись на очень долгое время. Но неожиданным образом она напала на средство сократить для себя долгие часы одиночества, развлечь и рассеять себя. Она сначала от скуки, от нечего делать принялась за книги, чтение заинтересовало ее, и скоро она пристрастилась к нему. В деревне бабушка научила ее только читать, и то не совсем бегло, да писать буквы. Матвей Ильич пришел в ужас от невежества своей дочери и решил, что ее нужно поскорей начать учить как можно больше.
К Анне три раза в неделю ходила учительница, которая занималась с ней русским языком, географией и арифметикой; она училась французскому языку у гувернантки, а английскому языку, музыке, танцам и рисованью – у учителей своих кузин.
В деревне девочка несколько ленилась: там для нее было так много удовольствий, что ей казалось ужасно скучным разбирать слова в книгах или выводить на бумаге буквы. В Петербурге не было деревенских удовольствий. Она находила, что читать красивые книги с картинками, купленные для нее отцом, веселее, чем сидеть сложа руки, и усердно принялась за чтение.
Учителя и учительницы нашли, что у ней большие способности, похвалили ее прилежание, и эти первые похвалы, услышанные девочкой с приезда в Петербург, возбудили в ней еще больше рвения к учению.
Один раз учительница русского языка дала Анне прочесть рассказ о жизни Ломоносова.
– А что, хорошенький был этот Ломоносов? – спросила девочка, кончив чтение, по-видимому сильно заинтересовавшее ее.
– Хорошенький? Нет, не очень! – улыбнулась учительница. – Да не все ли равно.
– Да, может быть, для мужчины все равно, – задумчиво проговорила Анна, – а если бы это была женщина некрасивая, да мужичка, над ней бы все смеялись!
– Ну, нет, это вы напрасно так думаете, – отвечала учительница, – и женщина может заслужить уважение умом и знанием, может достигнуть того, что ею будут восхищаться, забывая ее некрасивую наружность. – Чтобы убедить девочку в справедливости своих слов, она рассказала ей историю нескольких некрасивых женщин, прославившихся своими талантами. Анна с жадностью слушала эти рассказы. Учительница радовалась вниманию девочки, но не догадывалась, отчего вдруг так зарумянились щеки ее, так заблистали глаза ее. А дело в том, что головка девочки вдруг наполнилась самыми тщеславными мечтами.
«Они надо мной смеются, – думалось ей, – они говорят, что я некрасивая, неловкая мужичка, но я умная, и бабушка это говорила, да и учителя тоже находят; ну, хорошо же, я буду учиться, много-много учиться, и сделаюсь еще умнее, такой умной, что все станут восхищаться мной; на Варю и на Лизу всякий полюбуется только несколько минут, а со мной будет приятно разговаривать, всякий будет считать мое знакомство за честь».
С этой минуты Анна стала учиться уже не только от скуки. Она видела в учении средство сравняться с другими петербургскими девочками, даже превзойти их, заслужить их уважение, их зависть, и с жадностью накинулась на это средство. Целые дни проводила она или за книгами, или за фортепьяно, или за рисованием. Учителя приходили в восторг от ее успехов.
– Какой удивительно талантливый ребенок, – говорили они Матвею Ильичу, – вы необыкновенно счастливый отец! – Ваши дочери занимаются очень недурно, – отвечали они на вопросы Татьяны Алексеевны, – но ваша племянница просто маленькое чудо! Не знаешь, чему больше удивляться: ее понятливости или ее необыкновенному прилежанию!
Анна слышала все эти похвалы и с некоторою гордостью поднимала свою маленькую головку: цель ее была отчасти достигнута. В похвалах ее уму и прилежанию часто забывали ее некрасивую наружность и угловатые манеры.
Матвей Ильич не глядел на нее с такой тоской, как в первое время по приезде ее из деревни, и, лаская, называл ее «умная головка»; замечая какую-нибудь ее неловкость, француженка-гувернантка часто снисходительно прибавляла: «Ну, что делать, совершенством нельзя быть: вы никогда не будете так милы, как ваши кузины, зато вы будете ученая». Татьяна Алексеевна несколько раз замечала своим дочерям:
– Нечего вам смеяться над Анной. Она со временем будет блистать не наружностью, а умом.
Варя и Лиза не полюбили свою маленькую кузину, но они уже не относились к ней с прежним презрением: когда им хотелось посмеяться над ней, они называли ее не «дурочкой» и «деревенщиной», а «ученой барышней», «синим чулком» и тому подобными прозвищами, не только не оскорблявшими девочку, а, напротив, доставлявшими ей удовольствие. Всего приятнее для Анны было то, что ее ум оценил Жорж. С самого первого дня приезда она почувствовала необыкновенное уважение, чуть не благоговение к этому красивому, ловкому, остроумному мальчику. Все, что говорил и делал Жорж, казалось ей верхом совершенства. И вдруг этот Жорж, сначала не обращавший на нее никакого внимания, едва замечавший ее, начал заговаривать с ней, приносить ей книги, расспрашивать у ней о том, что она читала, рассматривать ее рисунки, просить ее сыграть для него на фортепьяно ту или другую пьесу, нравившуюся ему. Анна была вне себя от восторга. Она не замечала, что мальчик просто забавлялся ее болтовней, как часто взрослые забавляются болтовней умненького ребенка; что он зевал, слушая ее музыку, что он удерживал ее подле себя, потому что ему льстила та готовность, с какой она исполняла всякое его поручение, то уважение, с каким она слушала и повторяла всякое его слово. Ей казалось, что ему приятнее проводить время с ней, чем со своими сестрами, потому что она умнее их, потому что она лучше их умеет понимать его; и как гордилась она своим умом, как хотелось ей все более и более выставлять его напоказ другим.
Она тщательно замечала в книгах слова и обороты речи, казавшиеся ей почему-либо особенно умными, и старалась почаще употреблять их; когда при ней заходил разговор о чем-нибудь непонятном для нее, она зорко следила за выражением лиц старших: если на губах их появлялась улыбка, она смеялась, сама не зная чему; если вид был печален и озабочен, она глядела серьезно и задумчиво.
– Неужели ты понимаешь, Анна, о чем мы говорим? – спрашивал у нее иногда кто-нибудь из взрослых.
– Понимаю, – отвечала девочка. Она краснела, потому что говорила ложь, а взрослые, которым не было ни времени, ни охоты разузнавать правду, принимали смущение ее за признак скромности и все более и более убеждались, что она действительно «удивительно умный ребенок».
Чтение, музыка, рисование и занятие уроками наполняли время Анны настолько, что ей почти некогда было скучать.
Похвалы уму и прилежанию, которые она слышала со всех сторон, придавали ей смелость, заставляли ее относиться к себе самой с меньшим унижением. Она начала сознавать, что может приобрести некоторые достоинства, помимо красоты и внешней привлекательности. Правда, она все еще с завистью поглядывала на своих кузин, когда они легко и грациозно расхаживали по комнатам, в свеженьких нарядах, ловко сидевших на них, когда они весело и непринужденно болтали не только со своими подругами, но и со взрослыми гостями: ей все еще хотелось когда-нибудь сделаться такой же хорошенькой и привлекательной, как они, но это казалось ей совершенно невозможным.
«Экая я безобразная! – часто с грустью думала она, оглядывая в большое трюмо всю свою неуклюжую фигуру. – Нет, уж с такой рожей нечего думать о красоте! Ну, что делать, буду учиться – хоть умом возьму».
И она снова принималась за книги и старалась особенно усердно читать их, когда приезжали гости.
– Что это ваша кузина вечно за книгой? – спрашивали у Вари и Лизы подруги их.
– Да это маленький профессор в юбке, – насмешливо отвечали они.
Насмешка эта обижала Анну; много раз ей хотелось присоединиться к веселому обществу в гостиной, болтать и смеяться вместе с другими детьми, а не сидеть отшельницей, заучивая какой-нибудь длинный, скучный урок; но самолюбие останавливало ее: что, как ее опять назовут неуклюжей мужичкой, как ее опять найдут недостойной общества благовоспитанных детей?
Именины Ивана Ильича праздновались летом. В этот день маленький садик, окружавший великолепную дачу Миртовых, обыкновенно иллюминовался разноцветными фонариками, а широкая стеклянная галерея, шедшая вдоль всего дома, украшалась цветами и превращалась в красивую танцевальную залу.
– Знаете, что я придумал? – вскричал в один жаркий майский день Жорж, с шумом входя на балкон, где сидели сестры его. – Сделаем папе сюрприз: устроим ему к именинам живые картины!
– Живые картины? Что ж, великолепно! – вскричала Лиза. – Мы можем поставить их в саду и осветить бенгальским огнем, а зрители будут смотреть из открытых окон галереи, – предложила Варя. – Только бы мама позволила!
Для переговоров с Татьяной Алексеевной отправился Жорж, который, как любимец матери, редко встречал у нее отказ на свои просьбы. И на этот раз она, сделав несколько неважных возражений, согласилась позволить детям исполнить задуманное ими. Постановка живых картин – дело хлопотливое. Много книг и эстампов перерыли Миртовы, прежде чем выбрали такие картины, которые им можно было изобразить без особенного труда и без большой траты на декорации и костюмы. После этого явилось новое затруднение: подыскать подходящих действующих лиц. Главные роли взяли на себя Жорж и его сестры; но их троих было слишком мало. Зимой они, конечно, легко нашли бы желающих принять участие в представлении, но на лето многие из знакомых уехали за границу или в деревню, другие жили на дачах, далеко от Петербурга, и не могли присылать детей своих на репетиции. Наконец и это затруднение было кое-как улажено. Началось шитье и примеривание костюмов, повторение разных поз. Анна с завистью глядела на оживление своих кузин. Она, конечно, не смела заикнуться о том, что ей также хотелось бы иметь хоть какую-нибудь самую ничтожную роль в живой картине: уж где ей, такой неуклюжей, такой некрасивой, мечтать об этом!
За три дня до праздника, когда почти все было уже готово, вдруг случилась беда: одна из участниц картин, та самая Лиденька, которая должна была представлять волка в игре, затеянной Анной на детском бале, заболела корью.
– Какое ужасное несчастье! – говорила Варя, показывая брату письмо, извещавшее о болезни девочки. – Последняя картина расстраивается, у нас не будет «гения»!
– Да нельзя ли передать ее роль кому-нибудь? – задумался Жорж.
– Кому же? Ведь тут нужна маленькая девочка: Вязину не пускают, у Сомовой коклюш; если бы наша Анна была покрасивее, можно бы ее взять, она небольшого роста.
– Ну уж, где ей! – заметила Лиза. – Она не сумеет, да и она такой урод!
– Кто это урод? – спросил Жорж, невнимательно слушавший разговор сестер.
– Да Анна, мы говорим, что ей нельзя дать роль Лиденьки.
– Анна урод! – вскричал Жорж с непритворным удивлением. – Хорошее же у вас понятие о красоте! Неужели вы никогда не замечали, какие у нее чудные синие глаза? А ее волосы! Сколько вы ни взбивайте свои косички, у вас никогда не будет таких славных, густых волос! Теперь она еще слишком толста, и кожа у нее грубовата, и она одета не к лицу, но подождите, какова она будет годика через три, – вы лопнете от зависти!
– Так что же, по-твоему, она может играть «гения» в нашей картине? – спросила Варя, мало польщенная словами брата.
– Ну не знаю, об этом надо подумать, – отвечал Жорж. Анна слышала весь этот разговор из соседней комнаты.
Сердце ее сильно билось. Как, неужели это правда? Она не безобразна, она даже хороша – может, пожалуй, сделаться лучше Вари и Лизы? И это сказал Жорж, – Жорж, которого многие, смеясь, называли знатоком красоты, на вкус и мнение которого полагались даже большие! Она толста, у нее груба кожа, она одета не к лицу… Это все можно исправить! Гувернантка уже раз предлагала ей мазать чем-то руки, чтобы смягчить на них кожу; чтобы похудеть, она будет есть как можно меньше и попросит у тетки позволения носить такой же узкий корсет, как у Лизы, и одеваться к лицу… Но этому ее научат! И вдруг Жорж позволит ей участвовать в живых картинах, играть роль Лиденьки, стоять на мраморной колонке и держать лавровый венок над его головой – какая это прелесть! Попросить разве его? Он добрый, он, может быть, согласится.
В эту минуту Жорж проходил по дорожке сада, мимо окна, у которого стояла девочка. Она выбежала из комнаты через балконную дверь и в одну минуту очутилась подле него.
– Жорж! – проговорила она умоляющим голосом. – Пожалуйста, позвольте мне представлять вместо Лиденьки!
Жорж окинул ее насмешливым взглядом.
– Я не думаю, чтобы «гений» могли быть такие толстые и смуглые! – смеясь, отвечал он.
– Да ведь я кажусь толстой оттого, что у меня платье широкое, – просила Анна. – Меня можно затянуть в корсет, право, можно; а вечером я буду казаться белее.
– Лиденька очень хорошо держалась, ты так не сумеешь! – заметил Жорж, отчасти склонившийся на просьбу девочки.
– Вы меня поучите; я все буду делать, как вы скажете; Жорж, позвольте, у постараюсь хорошенько держаться!
– Ну, если тебе так хочется, так пожалуй, будь «гением», надобно только уговорить сестер.
Варя и Лиза были очень недовольны новым «гением», но за неимением лучшего принуждены были согласиться. Зато в каком восторге была Анна. Как терпеливо становилась она «в позу» по двадцать раз в день, как интересовалась она всеми подробностями своего костюма «гения», как вертелась она перед всеми зеркалами, примеривая, какая прическа ей больше к лицу.
В день торжества все участники живых картин несколько волновались и суетились, но больше всех волновалась Анна. После несчастного вечера четвертого декабря прошло полтора года; с тех пор она еще ни разу не показывалась в многолюдном обществе. Как-то она покажется теперь? Что-то о ней скажут? Что-то подумают? Девочка не мечтала, как тогда, сойтись с подругами своих лет и побольше повеселиться; она думала об одном: как бы показать всем, что она уже не «мужичка», что у нее красивые глаза и волосы, что со временем из нее выйдет красавица, да еще умная красавица!
Одеваясь перед началом живых картин, она сердито топнула ножкой на горничную за то, что та не довольно туго затянула корсет, и заставила раз пять перечесать свои волосы, пока золотая коронка, украшавшая их, не была прикреплена именно так, как ей казалось лучше всего.
Ей нужно было являться только в самой последней картине. В ожидании, когда придет ее очередь, она стояла, спрятавшись за деревом в саду, то бледнея, то краснея от волнения. Вот опустился занавес, прикрепленный между двумя деревьями, ее позвали, чьи-то сильные руки поставили ее на колонну, с которой она должна была изображать гения, а Жорж шепнул ей:
– Смотри, Анна, держись хорошенько, не осрамись! Она машинально приняла ту позу, какой ее учили, в глазах у нее потемнело, в ушах зашумело, она ничего не видела, ничего не понимала. Раздались рукоплескании и выражения удовольствия зрителей.
А кто же этот прелестный «гений»? спросил кто-то.
Сердце Ани вдруг так сильно забилось от радости, что она чуть не выронила венок, который держала в руках, чуть сама Не слетела со своего пьедестала. К ее счастью, занавес опустили и она благополучно очутилась на земле.
Зрители осыпали действующих лиц картин самыми восторг, щедрыми похвалами и комплиментами. На долю Анны досталось также немало этих похвал: одна дама нашла, что она стояла точно «настоящий ангел», другая назвала ее «прелестным ребенком»; кто-то похвалил ее волосы, кто-то нашел даже у нее славный цвет лица. Конечно, все это было сказано вскользь; конечно, через несколько минут гости занялись своими разговорами и совершенно забыли о «прелестном гении», но тщеславие Анны было удовлетворено. Тугой корсет с непривычки до того давил ей на грудь, что она едва могла дышать и не смела подумать притронуться к лакомствам, которыми ее угощали; от узких сапожек ноги ее болели так, что она с трудом могла ходить, – но она мужественно переносила эти неприятности: она слышала, как Жорж сказал, указывая на нее, Лизе:
– Ну что, разве я неправду говорил, что Анна вовсе не урод? Посмотри, какая она сегодня миленькая! И она решила всеми силами стараться всегда быть «миленькой».
Когда она после отъезда гостей подошла проститься с теткой, Татьяна Алексеевна сказала Матвею Ильичу, указывая на нее:
– Что, вы, я думаю, сегодня не узнали вашу дочку? Смотрите-ка, она почти совсем превратилась в настоящую барышню!
И Анна заснула в эту ночь с твердым желанием окончательно сделаться «настоящей барышней», как бы много ни пришлось страдать от тугого корсета и от узких полусапожек.