– Если Бог за нас, где он был, когда поганые этой весной мою жену и детей убивали? Вот что я спросить хочу.
– Бог здесь ни при чём, – сказала мама. – Не надо его гневить. Он, что ли, виноват, что русские с половцами режут друг друга? Горше того – те же князья наши то и дело зовут поганых на помощь против своих же братьев. Да ещё и роднятся с ними. Это как, по-божески? Богородица одобряет?
Мама Алёши Любава всегда отличалась нравом свободным, ни от кого не зависела и говорила, что думала.
Она и с собственным мужем Леонтием, бывало, спорила, в нарушение апостольских наставлений, что уж о брате троюродном говорить!
Алёшка сидел тут же на лавке, слушал эти разговоры, на ус, ещё не выросший, мотал. Его не гнали – и мать, и Горазд считали, что мальчишке это полезно. Пусть знает, в каком мире живёт. Особенно, если сам хочет, как подрастёт, в княжью дружину проситься.
Алёшка хотел. Горазд стал для него примером. Бывший порубежник хоть и потерял семью и руку на княжьей службе, нравом не озлобился, к Алёшке и сестрам относился словно хороший отец – со строгой любовью. Мог и пошутить, и байку страшную или веселую рассказать и посмотреть в случае нужды так, что лучше бы накричал, а то и ударил. Но – нет, не бил никогда. Хотя и мог бы по праву, когда стал Алёшке и сёстрам отчимом.
Произошло это осенью, в начале месяца руеня[3]. На следующий день после того, как Алёше исполнилось полных одиннадцать лет, то есть седьмого числа. Любава, немного смущаясь, собрала детей и в присутствии Горазда рассказала, что тот позвал её замуж.
– Горазд мне люб, мы хорошо друг дружку знаем, с детства, а сейчас ещё лучше узнали, когда он здесь, у нас, пожил. Спрашиваю вас, хотите себе такого батьку? Будете против, не пойду за него, пожалею вас. Но лучше, ежели бы вы нас с Гораздом пожалели. Больше нам Господь такого случая не представит.
Иванка и Богдана – сёстры погодки, похожие друг на дружку, словно близняшки, быстро и радостно переглянулись, а затем уставились на брата – с тревожным ожиданием.
Ага, догадался Алёша совсем по-взрослому. Давно уже всё поняли, обсудили между собой, пигалицы, и решили. Рады. Теперь опасаются, как бы братец старший рогами не упёрся. Покладистым да сговорчивым никто его до сей поры не называл, что в голову взбредёт да на сердце взыграет – непонятно. Потому и боялись мне говорить заранее. Эх, что с ними делать… Поласковее, что ли быть впредь? Да я, вроде, и так их не гоняю особо, люблю даже. По-своему.
Он нахмурился, зыркнул сердито и даже зло из-под насупленных бровей. Сестрички едва слышно охнули, прижались друг у другу.
– Алёшенька… – растерянно промолвила мама.
Лёшка разгладил лицо, весело рассмеялся.
– Испугались? То-то. Всё хорошо, мама, Горазд. Шучу я. Совет да любовь, что ещё сказать. Теперь мы не сироты. Да, Иванка, Богдана?
– Не сироты!! – вскрикнули сестрички радостно. – Не сироты!
И бросились со всеми обниматься.
Потекло, забурлило, поскакало времечко, словно могучий Днепр летом на порогах. Алёшка этого не видел никогда – Горазд рассказывал.
– Ни на лодьях, ни на плотах там не пройти. Весной, когда вода высокая, ещё можно – вдоль правого берега. Да и то не всегда. Летом же или осенью – даже не думай.
– А как тогда? – спрашивал Лёшка, любопытный до всего, что касалось воинского или походного дела.
– Лодьи – носом в берег, разгрузили, вытянули и потащили. Оружие и груз отдельно, лодьи – отдельно.
– На руках?!
– На плечах. Когда все разом за дело берутся, гору своротить можно, не то что лодью перенести.
Много о чём рассказывал Горазд и научил Лёшку многому. Сабельному и ножевому бою в первую очередь:
– Меч – он больше для тяжёлых и телом могучих, у кого силы немеряно, а ты – лёгкий, быстрый, ловкий. Пока сильный мечом замахнётся, ты два раза ударишь и в сторону отскочишь – попробуй достань тебя.
Как щит носить в походе и держать в бою; с копьём управляться; из лука бить точно и быстро:
– Не целься, Алёшка, по наитию бей. Глаз увидел, рывком тетиву к уху натянул, стрелу пустил. Не рукой пустил – сердцем. В сердце – жажда врага убить должна плескаться. Он на твою землю пришёл, хочет сжить со света и тебя самого и всех, кто тебе дорог – мать, сестёр, друзей, родню – всех. Кого не сжить – в полон забрать навеки, а город твой сжечь. Поэтому ты должен убить его раньше.
– Как же в Писании сказано, что нужно возлюбить врагов своих?
– Хм… Вот Завид, про которого ты мне говорил. Ты можешь его возлюбить?
– Это вряд ли, – мотал русой головой Лёшка.
– Видишь. Так это Завид, такой же, как и ты русич, рязанец, свой, можно сказать, христианская душа. А что говорить о поганых? Непросто это всё. Я мыслю так. Возлюби, если сможешь. Но тут же и убей.
– Как это? – не понял Лёшка.
– Саблей, мечом, ножом засапожным, копьём, стрелой – чем сможешь, тем и убей. А не сможешь – иди в монахи и попробуй стать отшельником, святым. Есть такие, не от мира сего. Но с них и спрос иной. Хочешь в монахи?
– Не, не хочу. Я хоть и Попович и в Бога верую, но хочу быть, как ты – порубежником. Защищать Русь и князю служить.
– Князей много на Руси, – вздыхал Горазд, – и у каждого дружина. Ты какому служить собираешься?
Вопрос был трудный. К тому времени старый рязанский князь Роман Глебович, которому служил сам Горазд, был брошен в темницу по обвинению в измене Великому князю Всеволоду Юрьевичу, прозванному в народе Большое Гнездо.
У Всеволода Юрьевича был большой и старый зуб на Рязань и рязанцев.
Тридцать лет назад рязанский князь Глеб Ростиславович ходил на Всеволода походом и даже сумел сжечь Москву. Потерпел в конце концов поражение, был посажен в темницу во Владимире, где и умер вскоре, но Всеволод своеволия рязанцев не забыл, не простил и всегда был готов применить к ним силу. Двадцать два года назад он уже приводил княжество к покорности, и теперь, по слухам, собирался сделать то же самое, посадив наместником на рязанский стол сына Ярослава, которому на ту пору едва минуло восемнадцать лет. И посадил!
Надо ли говорить, что рязанцы были весьма недовольны таким поворотом дел и, хотя целовали Ярославу крест, про себя обещали юному отпрыску Всеволода недолгое и нерадостное правление.
Назревал бунт.
Без сомнения, Великому князю настроения рязанцев были известны.
– Главному, – отвечал Алёшка важно. – Если служить, то главному князю.
– Сегодня главный – Всеволод Юрьевич. Завтра он явится со своими воями под рязанские стены, и мы ничего ему противопоставить не сможем. Что делать будешь?
– Я маленький ещё, – хитрил Алёшка. – Что я могу? Опять же в Писании сказано, что нет власти не от Бога. А ты бы что сделал?
– Ты маленький, я без руки, – вздыхал Горазд. – И хотел бы, да отвоевался.
– А была бы рука? Пошёл бы против Всеволода?
– Будь в городе князь Роман Глебович и прикажи он – пошёл бы. Воин обязан исполнять приказы начальства. Иначе он не воин, и место ему не в строю, а в шайке разбойничьей.
– Странно всё это, – рассуждал Алёшка по-взрослому. – На словах все хотят, чтобы русская земля единой была и сильной, а на деле выходит совсем другое. Не понимаю, как Бог это попускает?
– Этого я тебе объяснить не могу, – говорил Горазд. – Но точно знаю, что русскому человеку без Бога никак нельзя. Кроме него некому нашу натуру в узде держать. Да и у него не всегда выходит. Ох, не всегда…
– А что не так с нашей русской натурой?
– На себя оборотись, и всё сразу поймешь, – усмехался Горазд. – Кто намедни верёвку поперёк тропки в отхожее место натянул так, что сосед грохнулся по темноте и нос себе расквасил? Я тебя для этого сам-узел вязать учил?
– Он собаку нашу, Пушка, ногой ударил, когда думал, что его никто не видит. Просто так, Пушок даже не лаял на него. Что ему теперь, спасибо сказать и в ножки поклониться?
– Мне нужно было сказать.
– И что бы ты сделал? Ты же не видел, как он Пушка пинал. А моё слово против его пустое считай, не стоит ничего.
– Ох, Лёшка, Лёшка, – вздыхал Горазд. – Трудно тебе с таким нравом в жизни будет.
– Ничего, как-нибудь, – подмигивал Лёшка. – Я хоть силой не силён, да напуском смел!
– О как сказал! – удивлялся Горазд. – Сам придумал?
– Не, сорока на хвосте принесла, во двор скинула, а я подобрал. Теперь пользуюсь.
Горазд качал головой, смеялся, Лёшка подхватывал. Так и жили – не тужили.
Недолго, однако. Алёшке и тринадцати лет не исполнилось, когда в городе ударил набат и вспыхнул бунт. Рязанцы, подстрекаемые боярами и специально обученными людьми, коим было хорошо заплачено, похватали княжьих людей, заковали их в цепи, а некоторых и вовсе до смерти убили, закопав в землю по шею. Ярославу с небольшим отрядом верных суздальцев удалось вырваться из западни и уйти к отцу.
Вскоре великий князь Всеволод Юрьевич Большое Гнездо встал с войском под стенами Рязани и объявил, что пришло время поступать ему по-плохому, ежели по-хорошему рязанцы не желают. Впрочем, всё обошлось не так уж и плохо. В том смысле, что могло быть (и бывало!) гораздо хуже.
Казнил великий князь только некоторых бояр – явных и несомненных бунтовщиков и зачинщиков. Остальным велел на скорую руку собрать домашний скарб, запрягать подводы и убираться из города по родне – близкой и дальней – во владимирско-суздальской земле. Тут недалеко. Нет родни? Пристраивайтесь, где можете, препон чинить не станем. Что, не по правде? А против великого князя бунтовать – это по правде? Возомнили о себе. Вот из-за таких, как вы и нет на Руси единства, и терзает её всяк, кому не лень, едва отбиваться поспеваем. Боюсь, не за горами тот день, когда не поспеем… Ничего. Будете себя правильно вести – разрешу вернуться через годик-другой.
Вот так и оставила семья Алёшки Поповича родной дом, который, как и весь город, вскоре запылал, подожжённый факелами княжьих дружинников. Сжёг Всеволод Большое Гнездо Рязань. Пусть без людей, пустую, но сжёг.
Десяток подвод, запряженных волами, тянулись на полночь.
Дорога вела в Муром, оттуда – во Владимир, Суздаль, Юрьев. Любава с Гораздом решили осесть в Юрьеве. Там жила родня Горазда по матери (с Любавой у Горазда были общие предки по отцовской линии – прабабка с прадедом, чьи сын и дочь, соответственно, являлись дедом Горазда и бабкой Любавы).
– Примут нас, не беспокойся, – убеждал Горазд. – Чай, родня. Я, правда, давно там не был, жизнь закрутила, служба, походы, но помню всех с детства. И они меня помнить должны. А и не вспомнят – не пропадем. Мир не без добрых людей.
– Да я и не беспокоюсь, Горазд, – улыбалась Любава. – С чего мне беспокоиться? У меня муж и сын есть. Мужчины. Защитят, ежели что.
– Защитили уже, – бормотал Горазд, невольно оборачиваясь через плечо, где за горизонтом остались чёрные, тянущиеся к небу, дымы горящей Рязани.
– Сила солому ломит, – пожимала красивыми плечами Любава. – Не всё человеку подвластно.
– Будет надо, мама, я жизни своей не пожалею, чтобы тебя и сестёр защитить, – заявлял Алёшка.
Он испытывал странные чувства. С одной стороны, ему было стыдно, что взрослые так легко отдали родной город Всеволоду на сожжение, а с другой он даже своим ребячьим разумом понимал, что бунтовать против князя, которому целовали крест – не дело.
– Зачем тогда целовали? – спрашивал он Горазда.
– Подрастешь – поймёшь, – отвечал бывший княжий дружинник и трепал Лёшку по русой голове. – Помни одно. Князья приходят и уходят, а земля русская, как была, так и останется вовек. Нет такой силы, чтобы убить Русь.
– Почему? Заговоренная она, что ли?
– И заговорённая тоже.
– Да ладно. Расскажи!
– Про Илью Муромца слышал?
– Кто ж не слышал. Был такой храбр, ещё князю Владимиру Красное Солнышко служил, оборонял Русь от поганых.
– Не был. Есть.
– Как это?
– Говорят, Илья Муромец по сей день жив. И пока он жив, Русь будет стоять.
Алёшка смотрел на Горазда во все глаза. По лицу дружинника было не понять – всерьёз тот говорит или сказку бает, чтобы как-то развлечься в дальней и скучной дороге.
– Не бывает так, – говорил Алёшка, хотя уверенности в его голосе не чувствовалось. – Не живут столько люди. Даже храбры. Князь Владимир Красное Солнышко эвон когда правил в Киеве!
– Две сотни лет тому, – уточнил Горазд.
Разговаривали они, в основном, по вечерам, у костра, когда путники после ужина готовились ко сну. Самое время для историй. Хоть былей, хоть небылиц.
Вот и сейчас. Уснули сестрёнки-погодки, сморенные усталостью и сытной едой. Зевает мама, деликатно прикрывая рот рукой. Ей рассказы мужа не слишком интересны – довезти бы семью целой и невредимой до места, чтобы никто не заболел, не потерялся. Помоги, Господи и ты, Пресвятая Богородица с ангелом-хранителем, защитите нас, грешных, в дороге, спасите и помилуйте, отведите беду, не дайте пропасть. И вы, чумазая русская сила, – лешие, водяные, русалки и мавки, духи лесные, не троньте нас, пропустите через свои владения, дайте путь прямоезжий и спокойный.
Примерно так молилась про себя Любава. Знала, что неправильно это, покойный муж поп Леонтий учил, что все эти лешие, русалки и домовые ни что иное как бесы, просить которых ни о чём нельзя – грех это большой. Да и обманут. Потому как подчиняются напрямую Сатане, который, как известно, сам лжец и отец лжи. Так в Писании сказано. Знала, а всё равно мысленно обращалась. Ибо Бог далеко, а эти – вот они, рядышком испокон века живут. За каждой печью в доме, в каждом лесу и перелеске, речке, болоте да озере, коих на Руси не счесть. Наши предки с ними знались, помощи у них искали, и нам не след их сторониться. Грех? Отмолю. Не согрешишь – не покаешься, а не покаешься – не спасёшься. Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешную. Любава крестилась двуперстно, ложилась спать.
– Не сидите долго, полуночники, – бормотала сквозь стремительно наплывающий сон. – Завтра рано вставать…
– Спи, спи, Любавушка, – ласково отвечал Горазд. – Спокойной ночи, мы скоро.
– Видишь! – громким шёпотом восклицал Алёшка. – Две сотни лет!
– Ты же Библию читал, говоришь.
– Тятя читал, вслух. Я не всю, Евангелия только.
– Ладно, Евангелия. Симеона Богоприимца помнишь, в Евангелии от Луки?
– Помню. Он младенца Христа на руках держал.
– Правильно. Знаешь, сколько ему на тот момент было?
Алёшка молчал.
– Триста лет и ещё шестьдесят, так предание гласит. Аврааму было сто семьдесят пять лет, когда он умер. Ной, праотец наш, девятьсот пятьдесят лет прожил на свете. Его дед, Мафусаил, ещё дольше. Дальше называть?
– Так-то оно так, – чесал в затылке Алёшка. – А всё же как-то не верится. На сказку больше похоже.
– Я тебя верить не заставляю, говорю то, о чём сам слышал. Причём от тех людей, которые просто так языком трепать не станут. Жив Илья. Есть у него камень заветный, от тайных мудрецов полученный, которые далеко на восходе солнца живут. Этот камень даёт ему долгую жизнь.
– Бессмертие?
– Не ведаю. Вряд ли, не бывает бессмертных, даже Ной с Мафусаилом умерли. Но долгую. Очень.
– А ты сам видал Илью?
– Нет, – отвечал Горазд. – А если и видал, то как узнать, что это он? Говорят, он умеет менять облик и всякий раз, спустя долгие годы, постарев, куда-то уходит, а затем снова является уже как бы другим человеком. Но на самом деле это всегда он – Илья.
– Силушку, значит, Илья от калик перехожих получил и от Святогора, волшебный камень, который почти бессмертным делает, от тайных мудрецов… Повезло храбру, – ухмылялся Алёшка. – Мне б такое везение, я бы горя не знал!
– Не болтай языком, почём зря, – хмурился Горазд. – Сам не ведаешь, что говоришь. Это – великий крест и тяжкая судьба, никому не пожелаю такого… Всё, спать давай, хватит на сегодня.
Горазд ложился рядом с Любавой, укрывался овчиной, мгновенно, по-воински, засыпал. Алёшка же ещё долго лежал по другую сторону угасающего костра, смотрел в небо и мечтал о подвигах и славе, пока глаза его не закрывались сами собой, и сон не уносил мальчишку в свою далёкую волшебную страну.
Ближе к опушке Алёша натянул поводья, остановил коня и поднял руку. До ноздрей долетел запах гари.
– Что? – спросил Милован, останавливаясь рядом справа.
Кобыла Ждана молча встала слева.
Сзади недовольно фыркнул старый конь Акимки Торопа.
Лошадь Ждана мотнула головой, отгоняя налетевшего слепня. Звякнула узда.
Лето високосного шесть тысяч семьсот девятнадцатого года от сотворения мира, оно же одна тысяча двести двенадцатое от Рождества Христова, выдалось жарким и в меру влажным – чистое раздолье для мух, комаров и слепней.
Впрочем, на то оно и лето. Как без комаров? Без мух – это зима. Но зимой на Руси только белые мухи, – те самые, от которых сугробы в рост человека, и такие морозы, что только дома на печи спасение. Нет уж, пусть лучше живые мухи да слепни.
Вместо ответа Алёша втянул носом воздух.
– Гарью тянет, – подал сзади голос Акимка. – И это не костёр.
– Точно, – подтвердил Милован. – Где-то впереди пожар. Был.
– Кажись, у кого-то изба сгорела, – сказал Акимка. – А то и весь двор.
Алёша помалкивал, ждал, пока выскажутся друзья. С самого детства они единодушно считали его главным, а главному не к лицу суета и многословие. Хотя поговорить-побалагурить Алёша любил и за словом в карман не лез.
Ага, умолкли. Ждут его решения.
Он снова понюхал воздух. Запах гари был свежий, с дымком, и, судя по направлению ветра, пожарище находилось довольно близко. Пол поприща, навряд ли больше.
Оставить ребят и коней здесь, а самому сбегать на разведку? Нет, глупо. На дорогах во владимирской земле нынче более-менее спокойно, о половцах или какой иной напасти давно никто не слыхал. Чего бояться? Оно, конечно, бережёного бог бережёт, но, если каждого шороха в кустах опасаться, далеко не уедешь. А им надо далеко – аж в сам Владимир.
– Едем дальше, – решил он. Достал лук из притороченного к седлу налучья, накинул тетиву, сунул обратно. – Не спешим, по сторонам глядим зорко, оружие держим под рукой. Я – первый, Ждан и Милован по сторонам и чуть сзади, Акимка замыкает. – Тронулись.
В Юрьеве семья Алёши прожила три года. Малый срок для взрослого и огромный для мальчишки. С двенадцати и до шестнадцати – время, когда человек мужает, окончательно обретает и укрепляет качества характера, которые будут сопровождать его всю оставшуюся жизнь.
На счастье, и несчастье.
Характер у Лёшки (так звал его отчим Горазд, мать и сёстры чаще всего называли Алёшей) вырисовывался тот ещё. Вспыльчивый, страстный, упрямый. Если что в голову втемяшится – обязательно сделает. Пусть и жалеть будет потом, а сделает. Про таких говорят – бедовый парень.
Ещё в те времена, когда был жив отец, поп Леонтий, он видел в сыне ростки будущего непокорного и буйного нрава. Весьма они его беспокоили, много неприятностей предвидел он для Алёшки в будущем, а потому старался воспитать в нём хоть какое-то смирение и страх Божий. Который есть не страх наказания, а страх уйти мимо Царствия Небесного.
– Все грехи человеческие от страстей проистекают, – учил он сына. – И в то же время, без страсти хорошо дело не сделать. Но страсть, любую страсть, в узде держать нужно. А отпустишь узду, бесы её подхватят и с помощью этой страсти такого с человеком натворят, что долго отмаливать придётся. Опять же, тот, кто к страсти привыкает, уже без неё жить не может. А в Царствии Небесном души не страстями живут, а любовью и разумом. Тем, что со страстями, – в другую сторону.
– Куда это – в другую? – спрашивал Алёшка.
– В ад, – коротко отвечал поп Леонтий. – Ты думаешь, в ад отправляют за злые дела? Нет, душа неправедная, страстями одолеваемая, сама туда стремиться, потому как в раю, в Царствии Небесном, ей не место…
Царствие Небесное было для семилетнего, полного буйной жизни мальчишки, чем-то настолько далёким и туманным, что страх туда не попасть, если и возникал, то был весьма слабым и малодейственным. А вот вспыльчивости своей бездумной Алёшка опасался с самого раннего детства.
– А как держать страсти в узде, батюшка? – спрашивал он у отца.
– Богородице молись каждое утро. Она, заступница наша, оградит и поможет. Повторяй за мной. Пресвятая Владычице моя Богородице, святыми Твоими и всесильными мольбами отжени от мене, смиреннаго и окаяннаго раба Твоего уныние, забвение, неразумие, нерадение, и вся скверная, лукавая и хульная помышления от окаяннаго моего сердца и от помраченнаго ума моего; и погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен…
Алёшка быстро выучил молитву наизусть и с тех пор старался молиться Пресвятой Деве не только каждое утро, но и в случаях, когда чувствовал, что его горячий нрав вот-вот вырвется наружу и натворит дел.
Иногда помогало.
Иногда – нет.
А иногда, когда не было никакого удержу, он сознательно опускал молитву Богородице, а просто шептал про себя: «Господи, спаси и сохрани раба твоего многогрешного», и кидался в драку или какую иную опасную затею.
И ведь тоже помогало выйти невредимым или с малыми потерями. Чаще всего.
Ехали недолго. Сразу за опушкой дорога пошла под уклон и вскоре вывернула к речушке, неторопливо струившейся между разросшихся по берегам ив.
Через темную воду, шириной в несколько саженей, был переброшен бревенчатый мост, по которому вполне могли пройти-проехать и пеший, и конный, и груженая телега.
За мостом дорога поднималась на левый пологий берег. Там, на отвоеванном у леса углу, образованном речушкой и впадающим в неё ручьём, виднелась деревня.
Алёша остановил коня. Остальные тоже.
– Крепкая весь, однако, – со знанием дела промолвил Милован. – Аж целых пять дворов.
Семья Милована пришла из новгородской земли, где этим словом – «весь» называли деревню. Или вервь, как обычно говорили в земле владимирской и суздальской. Хотя новомодное «деревня» звучало всё чаще.
– Теперь аж целых четыре, – сказал Ждан.
Алёша молчал.
Смотрел.
Предположение Акимки подтвердилось. Дальний крайний двор справа, за которым через полосу неширокой пашни опять начинался лес, сгорел.
Не тронутый огнём остался лишь амбар на отшибе. Изба, овин, курятник и всё остальное превратились в головёшки, от которых всё еще поднимался дымок, сносимый ветром в их сторону. Отсюда, с высокого правого берега, были видны и несколько людских фигурок, копошащихся на пожарище. Рядом с ними, путаясь под ногами, бегала растерянная собака.
– Поехали, – сказал Алёша и тронул коня.
Солнце не успело совершить по небосклону сколько-нибудь заметный путь, когда они достигли деревни.
Правду сказал Милован. Пять дворов указывали на то, что вервь небедная. Обычно – два, а то и вовсе один. Много – три. Четыре-пять – редко. Считай по восемь-десять душ на двор, вот тебе уже и три десятка работных людей за вычетом тех, кто совсем немовля[4] или пешком под стол ходит. Ну и стариков, понятно. Хотя тех, кто по старости лет уже работать не может и хозяйство вести, мало, не часто до такого возраста люди доживают.
Ладно, двадцать пять. Всё равно сила.
Миновали одну избу, вторую… Тишина, никого.
– Прячутся, что ли? – подал голос Милован. – Так мы, вроде, не страшные.
– Не льсти себе, – сказал Акимка.
– Ой-ой, – пренебрежительно сказал Милован и приосанился.
– Четверо верховых, с оружием, в каких-никаких доспехах, – рассудил Ждан. – Страшные не страшные, а бережёного бог бережёт. Так что, может, и прячутся.
– Да ну, – возразил Акимка. – В поле все. Лето, страда.
– Едем на пожарище, – сказал Алёша. – Там разберёмся.
Подъехали.
Здесь, вблизи, особо сильно пахло горелым. Тын, огораживающий хозяйство, почти весь уцелел. Рядом с открытыми нараспашку воротами стояла, понурившись, низкорослая лошадёнка, впряжённая в телегу. На телегу были навалены какие-то узлы, берестяные короба и большой, местами почерневший от копоти, деревянный сундук. Сверху на всём этом хозяйстве сидела девчушка лет пяти и бесстрашно взирала на всадников.
– Здравствуй, красавица, – поздоровался Алёша. —
– Здравствуйте, – уверенно сказала девчушка. – Вы русские, вас я не боюсь.
– Правильно, мы русские, не нужно нас бояться. Мы хорошие. Мамка, тятя, где?
– Там, – девчушка показала рукой за ворота, в которых появился худой высокий человек со встрёпанной бородой. Его тёмное от трудового летнего загара лицо было изрезано морщинами и перемазано сажей. Из-под низких густых бровей настороженно поблёскивали бледно-голубые глаза. – Вот он! Тятя, тятя, русские приехали! Бают, что хорошие.
– Здравствуй, хозяин, – поздоровался Алёша. – Что здесь случилось?
– Здравствуй, коль не шутишь, – после короткой паузы ответил человек. – Машка, ну-ка беги к мамке, скажи я велел тебе ей помочь.
– А можно я тут останусь?
– Бегом!
Девчушка слезла с телеги и скрылась за воротами.
– Кто вы, добрые люди? – осведомился человек. – Откуда едете и куда? Вижу, оружие у вас, но для дружинников княжьих, вроде, летами не вышли. Или ошибаюсь?
– Люди мы рязанские, – сказал Алёша. – Едем во Владимир, к великому князю за делом. Тебе, хозяин, бояться нечего, свои мы. А что до оружия и доспехов – так надо, значит. Меня Алёшей звать, сын Леонтьев по прозвищу Попович. Тебя как?
Человек помедлил, шагнул вперёд, протянул руку.
– Первуша я. Прозвище Жердь, – усмехнулся. – За то, что худой и длинный.
Алёша рассмеялся, соскочил с коня, пожал мужику руку. Была она горячей и твёрдой, как деревянная лопата.
– Так что случилось, Первуша Жердь?
– Вам на что знать, люди добрые? Коли помочь хотите – может и расскажу. А нет – так езжайте с богом, мы уж сами как-нибудь.
– Давай так, – промолвил Алёша. – Ежели хозяйство твоё от молнии занялось или там с огнём вы небрежно управлялись, то мы дальше поедем. А вот коли что похуже, то поможем. Может быть.
– Может быть?
– Ага. Подумаем – решим. Мы хоть и не княжьи люди, но надеемся ими стать. Сумеем вам помочь – будет у нас, чем перед молодым князем Юрием Всеволодовичем похвалиться. Он только-только княжить начал, ему, небось, свои люди смелые да ловкие нужны. Не все ж отцовыми пользоваться.
– Хитро, – почесал в затылке Первуша. – Ты, гляжу, парень не промах.
– На том стоим.
Ладно, – сказал Первуша. – Слушайте тогда. Деревня наша зовётся Липники. Потому что лип кругом много. Отсюда и пчелы у каждого, мёд в самый Владимир возим, славится наш мёд. Хлеб растим, ячмень, хмель опять же, но то так, – Первуша сделал жест рукой, показывая, что хмель не главное, – Деревня не бедная, пять дворов, все родня, считай. Кто близкая, кто седьмая вода на киселе, но – родня. Дань князю Всеволоду Юрьевичу Большое Гнездо исправно платим, платили, то есть, Царствие Небесное князю, дай бог, чтобы сынок его, Юрий Всеволодович, умом и сердцем в батьку пошёл, – Первуша перекрестился. Алёша со товарищи последовали его примеру.
Тем временем из ворот появились ещё трое. Женщина с измазанным сажей лицом и руками – ровесница Первуши, босой вихрастый мальчишка лет двенадцати и старый сивый дед с выцветшими, глубоко посаженными светло-голубыми глазами и клюкой в морщинистой руке.
– Семья моя, – пояснил Первуша. – Жена, отец и сын. Мамка ещё есть, лежит сейчас у родни. Зашибли её вчера чуть не до смерти.
– Кто?
– Так я ж говорю. Половцы. Отряд с дюжину сабель. Может, полтора десятка, навряд больше.
Алёша переглянулся с товарищами. Те понимающе кивнули.
Они слышали о подобных малых отрядах извечного русского врага. По сути это были разбойничьи шайки, которые скрытно обходили порубежные заставы, проникали на Русь, грабили и жгли деревни и быстро уходили обратно в Степь, не дожидаясь, пока княжьи дружинники выдвинутся на перехват.
Бороться с ними было чрезвычайно трудно. В каждой верви по вооружённому заслону не поставишь, а пока весть до города дойдёт, шайки уже и след простыл. Ищи ветра в поле.
Вот и не искали. Проще новую деревню срубить или старую отстроить, нежели за десятком-другим степняков гоняться.
Опять же, в неволю эти шайки почти никого с собой не угоняли, дабы подвижность не терять. Одно дело самим на конях от погони уходить (награбленное на заводных навьючил и – айда!) и совсем другое с пешим полоном. Хлопотно это. Хлопотно и опасно.
А раз люди дома почти все, то и ладно. Заместо убитых бабы новых нарожают, а князь, глядишь, кликнет большой поход – тогда за всё сразу и посчитаемся с погаными. Ежели, конечно, те завтра сами не будут званы на союзную помощь против соседнего брата-князя.
В общем, не просто всё на Руси. Как всегда. Живи, хлеб жуй, на ус мотай, товарища выручай, себя не забывай. А там, как бог даст.
– Они с той стороны прискакали, – Первуша Жердь показал рукой на за реку. – Под вечер. Главного Тугариным зовут. Здоровенный, гад, на голову меня выше, а я, вроде, не малого роста. По-нашему хорошо бает. Так и сказал. Я, мол, Тугарин по прозвищу Змей. Завтра на закате чтобы куны приготовили. По десять со двора. Не будет – всю деревню спалим. А пока только твою избу, чтобы дошло, что не шутим. Выноси добро, мы не звери. И засмеялся, собака.
– Дали время собрать куны? – удивился Ждан.
– Им быстрота важна, – пояснил Алёша. – Налетели, застращали, полетели к другой верви. Потом к третьей. А если каждый дом самолично переворачивать, много времени уйдёт.
– Так и есть, – подтвердил Первуша. – К соседям они направились, в Луговое. Такая же вервь, как наша, пять дворов.
– Откуда знаешь? – спросил Алёша.
Первуша замялся, опустил глаза.
– Так мы сами им и сказали, – подала голос жена Первуши. – Они давай пытать, какие сёла рядом да как далеко. Мы отнекивались поначалу, а потом Тугарин хватил свекровь мою плашмя саблей по голове. Та на землю упала в беспамятстве, а он сгрёб Машку за волосы и говорит, – её уже не плашмя ударю, по-настоящему. Снесу башку девке, будет вам подарочек. Ну, мы и рассказали. И про Луговое, и про Старый Бор, что на полночь от нас.
– А куда деваться было? – поднял голову Первуша. Алёша увидел, как в глубине его глаз всколыхнулась и опала бессильная ярость. – Мать по сю пору лежит, встать не может, потолок с полом у неё мешаются, не знаем, жива ли ещё останется.
– Оклемается, даст бог, – сказал дед, пожевав губами. – Старуха у меня крепкая. В особенности на голову. Помню как-то…
– Батя, – с укоризной произнёс Первуша.
– А? Ну да, верно, не время сейчас… Вы, добры молодцы, скажите лучше, что делать будете?
– Когда, говоришь, поганые вернуться обещали, – переспросил Алёша вместо ответа. – На закате?
– Ага, – сказал Первуша. – Мы уже куны собрали. Едва наскребли. Да и то серебра не хватило, пришлось мехом добирать. Хорошо охотники у нас добрые имеются, а то бы совсем беда.
– Ясно, – Алёша поглядел из-под руки на солнце, которое только-только миновало высшую точку и начало склоняться к закату. – Кто, баешь, староста верви вашей?
– Дык… – Первуша переступил с ноги на ногу. – Я и есть староста. Люди доверили.
– Тогда слушай меня, староста. Сделаем так…