– Ах ты чертов кум этакий! Провались ты и с своею каморой! Вишь, чем потчевать вздумал! Ребята, едем на постоялый двор! Далеко ль дотудова, старик?
– Близко, родимые, совсем близко. Вот ступайте этою тропою; как выедете на большую дорогу, повернете влево, проедете не более версты, тут вам будет и постоялый двор!
– Едем! – сказали опричники.
Вяземский все еще был в обмороке. Холопи подняли его и осторожно понесли на носилках. Опричники сели на коней и поехали вслед.
Лишь только удалилась толпа и не стало более слышно в лесу человеческого голоса, старик отпер мельницу.
– Боярыня! Ушли! – сказал он. – Пожалуй в камору. Ах ты, сотик мой забрушенный, как притаилась-то! Пожалуй в камору, лебедушка моя, там тебе будет получше!
Он настлал свежего моху в углу каморы, зажег лучину и поставил перед Еленой деревянную чашку с медовыми сотами и краюху хлеба.
– Ешь на здоровье, боярыня! – сказал он, низко кланяясь, – вот я тебе сейчас винца принесу.
Сбегав еще раз в мельницу, он вынес из нее большую сулею и глиняную кружку.
– Во здравие твое, боярыня!
Старик, как хозяин, первый опорожнил кружку. Вино его развеселило.
– Выпей, боярыня! – сказал он, – теперь некого тебе бояться! Они ищут постоялого двора! Найдут ли, не найдут ли, а уж сюда не вернутся; не по такой дороге я их послал, хе-хе! Да что ты, боярыня, винца не отведаешь? А впрочем, и не отведывай! Это вино дрянь! Плюнь на него; я тебе другого принесу!
Мельник опять сбегал на мельницу и этот раз воротился с баклагою под мышкой и с серебряным кубком в руках.
– Вот вино так вино! – сказал он, нагибая баклагу над кубком. – Во здравие твое, боярыня! Это вино и с кубком подарил мне добрый человек… зовут его Перстнем… хе-хе! Здесь много живет добрых людей в лесу: все они со мной в дружбе! Ешь, боярыня! Да что же ты сотов не ешь? Это соты не простые. Таких сотов за сто верст не найдешь. А почему они не простые? Потому что я пчелиное дело знаю лучше любого ведуна. Я не так, как другие! Я кажинное лето самый лучший улей в болото бросаю водяному дедушке: на тебе, дедушка, кушай! Хе-хе! А он, боярыня, дай бог ему здоровья, мою пасеку бережет. Ведь от него-то на земле и пчелы пошли. Как заездил он коня да бросил в болото, так от этого-то коня и пчелы отроились; а рыбаки-то, вишь, закинули невод да вместо рыбы и вытащили пчел… Эх, боярыня! мало ешь, мало пьешь! А вот посмотри, коли не заставлю тебя винца испить… слушай, боярыня! Во здравие… хе-хе! Во здравие князя… князя, то есть, не того, а Серебряного! Дай бог ему здоровья, вишь, как порубил того-то, то есть Вяземского-то! А боярин-то Дружина Андреич, хе-хе! Во здравие его, боярыня! Поживешь у меня денька два в похоронках, а потом куда хошь ступай, хошь к Дружине Андреичу, хошь к Серебряному, мне какое дело! Во здравие твое!
Чудно и болезненно отозвались в груди Елены слова пьяного мельника. Самые сокровенные мысли ее казались ему известны; он как будто читал в ее сердце; лучина, воткнутая в стену, озаряла его сморщенное лицо ярким светом; серые глаза его были отуманены хмелем, но, казалось, проникали Елену насквозь. Ей опять сделалось страшно, она стала громко молиться.
– Хе-хе! – сказал мельник, – молись, молись, боярыня, я этого не боюсь… меня молитвой не испугаешь, ладаном не выкуришь… я сам умею причитывать… я не какой-нибудь такой… меня и водяной дед знает, и лесовой дед… меня знают русалки… и ведьмы… и кикиморы… меня все знают… меня… меня… вот хошь, я их позову? Шикалу! Ликалу!
– Господи! – прошептала Елена.
– Шикалу! Ликалу! Что? нейдут? Постой, я их приведу! Бду, бду!
Старик встал и, шатаясь и приплясывая, вышел из каморы. Елена в ужасе заперла за ним дверь. Долго мельник разговаривал за дверью сам с собою.
– Меня все знают! – повторял он хвастливым, но уже неверным голосом, – и лесовой дед… и водяной дед… и русалки… и кикиморы… я не какой-нибудь такой!.. меня все знают! Бду, бду!
Слышно было, как старик плясал и притопывал ногами. Потом голос его стал слабеть, он лег на землю, и вскоре раздалося его храпение, которое во всю ночь сливалось с шумом мельничного колеса.
На другой день после разорения морозовского дома пожилой ратник пробирался на вороной лошади в дремучем лесу. Он беспрестанно снимал шапку и к чему-то прислушивался.
– Тише, Галка, полно те фыркать, – говорил он, трепля лошадь по крутой шее, – вишь, какая неугомонная, ничего расслушать не даст. Фу ты пропасть, никак и места не спознаю! Все липа да орешник, а когда в ту пору ночью ехали, кажись, смолою попахивало!
И всадник продолжал путь свой.
– Постой, Галка! – сказал он вдруг, натянув поводья, – вот теперь опять как будто слышу! Да стой ты смирно, эк тебя разбирает! И вправду слышу! Это уж не лист шумит, это мельничное колесо! Вишь, она, мельница, куда запряталась! Только уж постой! Теперь от меня не уйдешь, тетка твоя подкурятина!
И Михеич, как будто опасаясь опять сбиться с дороги, пустился во всю прыть по направлению шума.
– Ну, слава ти, господи, – сказал он, когда между деревьями стал виднеться поросший мхом сруб с вертящимся колесом, – насилу-то догнал; а то ведь чуть было не уморился: то впереди шум, то за самою спиной, ничего не разберешь! Вот она и мельница! Вон с той стороны мы в ту пору с боярином подъехали, когда станичники-то дорогу указывали. Да как же это опять будет? В ту пору колесо было справа, а теперь слева; в ту пору камора стояла окном к мельнице, а дверью к лесу, а теперь стоит окном к лесу, а дверью к мельнице! Тьфу ты, уж этот мне мельник! Вишь, как глаза отводит! Недаром же я и колесил целый день круг этого места; кабы не боярина выручать, ни за что бы сюда не приехал!
Михеич слез с своей Галки, привязал ее к дереву, подошел с некоторою боязнию к мельнице и постучался в дверь.
– Хозяин, а хозяин!
Никто не отвечал.
– Хозяин, а хозяин!
Внутри мельницы было молчание: только жернова гудели да шестерни постукивали.
Михеич попытался толкнуть дверь; она была заперта.
«Да что он, седой черт, спит али притаился?» – подумал Михеич и стал изо всей мочи стучать в дверь и руками и ногами. Ответу не было. Михеич начал горячиться.
– Эй ты, хрен! – закричал он, – вылезай, не то огоньку подложу!
Раздался кашель, и сквозь небольшое отверстие над дверью показалась белая борода и лицо, изрытое морщинами, среди которых светились два глаза ярко-серого цвети. Михеичу стало неловко в присутствии мельника.
– Здравствуй, хозяин! – сказал он ласковым голосом.
– Господь с тобою! – отвечал мельник, – чего тебе, добрый человек?
– Аль не узнал меня, хозяин? Ведь я у тебя ономнясь с боярином ночевал.
– С князем-то? Как не узнать, узнал! Что ж, батюшка, с чем бог принес?
– Да что ж ты, хозяин, забился, как филин в дупло! Или меня впусти, или сам выйди; так говорить несподручно!
– Постой, батюшка, дай только хлебушка подсыпать, вот я к тебе сейчас выйду!
«Да! – подумал Михеич, – посмотрел бы я, какого ты, чертов кум, хлеба подсыпешь? Я чай, кости жидовские ведьмам на муку перемалываешь! Тут и завозу быть не может; вишь, какая глушь, и колеи-то все травой заросли!»
– Ну вот, батюшка, я к тебе и вышел, – сказал мельник, тщательно запирая за собою дверь.
– Насилу-то вышел! Довольно ты поломался, хозяин.
– Да что, куманек, живу ведь не на базаре, в лесу. Всякому отпирать не приходится; далеко ли до беды: видно, что человек, а почему знать, хлеб ли святой у него под полой или камень булыжник!
«Вишь, мухомор! – подумал Михеич, – прикидывается, что разбойников боится, а я чай, нет лешего, с которым бы детей не крестил!»
– Ну, батюшка, что тебе до меня? Ты мне расскажи, а я послушаю!
– Да вот что, хозяин: беда случилась, хуже смерти пришлось; схватили окаянные опричники господина моего, повезли к Слободе с великою крепостью, сидит он теперь, должно быть, в тюрьме, горем крутит, горе мыкает; а за что сидит, одному богу ведомо; не сотворил никакого дурна ни перед царем, ни перед господом; постоял лишь за правду, за боярина Морозова да за боярыню его, когда они лукавством своим, среди веселья, на дом напали и дотла разорили.
Глаза мельника приняли странное выражение.
– Ох-ох-ох! – сказал он – худо, кормилец; худо, кормилец; худо карасю, когда в шум заплывет. Худо князю твоему в темнице сидеть, хуже Морозову без жены молодой, еще хуже Вяземскому от чужой жены!
Михеич удивился.
– Да ты почем знаешь, что Вяземский Морозова жену увез? Я тебе ничего про это не сказывал!
– Эх, куманек, не то одно ведомо, что сказывается; иной раз далеко в лесу стукнет, близко отзовется; когда под колесом воды убыло, знать есть засуха и за сто верст, и будет хлебу недород велик, а наш брат, старик, живи себе молча; слушай, как трава растет, да мотай себе за ухо!
– Что ж, хозяин, уж не знаешь ли, как помочь боярину? Я вот все думал да гадал, раскидывал умом-разумом, ничего не придумал. Пойду, говорю, к доброму человеку, попрошу совета. Да, признаться, и тот молодец на уме все мотался, что проводил-то нас до тебя. Говорил мне тогда: коли понадоблюсь, говорит, боярину, приходи, говорит, на мельницу, спроси у дедушки, где Ванюха Перстень, а я, говорит, рад боярину служить; за него, говорит, и живот положу! Вот я к тебе и приехал, хозяин; сделай божескую милость, научи, как боярина вызволить. А научишь, уж не забудет тебя князь Никита Романыч, да и я, горемычный, буду вечным слугою твоим.
«Провалиться бы тебе сквозь землю, тетка твоя подкурятина, – прибавил мысленно Михеич, – вот кому довелось кланяться!»
– Что ж, батюшка, почему не попытаться горю пособить. Плохо дело, что и говорить, да ведь ухватом из поломя горшки вымаются, а бывает инольды, и зернышко из-под жернова цело выскочит; всяко бывает, какое кому счастье!
– Оно так, хозяин, при счастье и петушок яичко снесет, а при несчастье и жук забодает, только бью тебе челом, научи уму-разуму, что мне теперь делать?
Мельник опустил голову и стал как будто прислушиваться к шуму колеса.
Прошло несколько минут. Старик покачал головой и заговорил, не обращая внимания на Михеича:
«Ходит, ходит колесо кругом, что было высоко, то будет низко, что было низко, будет высоко; слышу, далеко звонит колокол, невесть на похороны, невесть на свадьбу; а кого венчать, кого хоронить, не слыхать, вода шумит, не видать за великим дымом!
Слетаются вороны издалека, кличут друг друга на богатый пир, а кого клевать, кому очи вымать, и сами не чуют, летят да кричат! Наточен топор, наряжен палач; по дубовым доскам побегут, потекут теплой крови ручьи; слетят головы с плеч, да неведомо чьи!»
Михеич струсил.
– Что ты, дедушка, говоришь такое, да еще и причитываешь, словно по покойнике?
Мельник, казалось, не слыхал Михеича. Он уже ничего не говорил, но только бормотал себе что-то под нос. Губы его без умолку шевелились, а серые глаза смотрели тускло, как будто ничего не видели.
– Дедушка, а дедушка! – и Михеич дернул его за рукав.
– А? – отозвался мельник и обратился к Михеичу, будто теперь только его заметил.
– Что ты бормочешь, дедушка?
– Эх, куманек! Много слышится, мало сказывается. Ступай теперь путем-дорогой мимо этой сосны. Ступай все прямо; много тебе будет поворотов и вправо и влево, а ты все прямо ступай; верст пять проедешь, будет в стороне избушка, в той избушке нет живой души. Подожди там до ночи, придут добрые люди, от них больше узнаешь. А обратным путем заезжай сюда, будет тебе работа; залетела жар-птица в западню; отвезешь ее к царю Далмату, а выручку пополам!
И, не дожидаясь ответа, старик вошел в мельницу и запер за собою дверь.
– Дедушка! – закричал ему вслед Михеич, – да скажи мне толком, про каких ты людей говоришь, про какую птицу?
Но мельник не отозвался на голос Михеича, и сколько тот ни прислушивался, он ничего не мог услышать, кроме шума воды и стука колес.
«Вишь, тетка его подкурятина! – подумал Михеич, – куда вздумал посылать! Верст пять будет избушка, в ней жди до ночи, а там черт знает кто придет, больше скажет. Послал бы я тебя самого туда, хрен этакий! Кабы не боярин, уж я бы дал тебе! Вишь, какой, в самом деле! Тьфу! Ну, Галка, нечего делать, давай искать чертовой избушки!»
И, сев на коня, Михеич присвистнул и пустился рысцой по направлению, указанному мельником.
Было уже поздно, когда Михеич увидел в стороне избушку, черную и закоптевшую, похожую больше на полуистлевший гриб, чем на человеческое жилище. Солнце уже зашло. Полосы тумана стлались над высокою травой на небольшой расчищенной поляне. Было свежо и сыро. Птицы перестали щебетать, лишь иные время от времени зачинали сонную песнь и, не окончив ее, засыпали на ветвях. Мало-помалу и они замолкли, и среди общей тишины слышно было лишь слабое журчанье невидимого ручья да изредка жужжание вечерних жуков.
– Вишь, куда заехали, – сказал Михеич, оглядываясь кругом, – и подлинно тут живой души нет! Подожду, посмотрю, кто такой придет, какого даст совета? Ну, а коли, не дай бог, кто-нибудь такой придет, что… тьфу! С нами крестная сила! Дал бы я карачуна этому мельнику, кабы не боярина выручать.
Михеич слез с своей Галки, стреножил ее путами, снял узду и пустил лошадку на волю божию.
– Щипли себе травку, – сказал он, – а я войду в избу, коли дверь не заперта, посмотрю, нет ли чего перекусить! Хозяйство, может, хоть и недоброе, да ведь и голод не тетка!
Он толкнул ногой низенькую косую дверь; странно раздался в этом безлюдном месте ее продолжительный скрип, почти похожий на человеческий плач. Когда наконец, повернувшись на петлях, она ударилась в стену, Михеич нагнулся и вошел в избу. Его обдало темнотой и запахом остывшего дыма. Пошарив кругом, он ощупал на столе краюху хлеба и принялся убирать ее за обе щеки. Потом подошел к очагу, порылся в золе, нашел там горячие уголья, раздул их не без труда и зажег лучину, валявшуюся на лавке. Между печью и стеною были укреплены полати. На них лежало разное платье, между прочим один парчовый кафтан, шитый хоть бы на боярина. На стене висела мисюрка с богатою золотою насечкой. Но более всего привлек внимание Михеича стоявший на косяке образ, весь почерневший от дыма. Он примирил его с неизвестными хозяевами.
Михеич несколько раз на него перекрестился, потом погасил лучину, влез на полати, растянулся, покряхтел и заснул богатырским сном. Он спал довольно сладко, когда внезапный удар кулаком в бок свалил его с полатей.
– Это что? – вскричал Михеич, проснувшись уже на голой земле, – кто это дерется? смотри, тетка твоя…
Перед ним стоял детина со всклоченною бородой, с широким ножом за поясом и готовился попотчевать его новым ударом кулака.
– Не замай! – сказал ему другой дюжий парень, у которого только что ус пробивался, – что он тябе сделал? А? – При этом он оттер товарища плечом, а сам уставился на Михеича и выпучил глаза.
– Ишь, сядой! – заметил он с каким-то почтительным удивлением.
– Да ты, тюлень, чего ввязался! – закричал на него первый, – что он тебе, отец али сват?
– А то он мне, что старик. Ишь, сядой, потому старик. Я те говорю, не тронь, осерчаю!
Громкий смех раздался между людьми, вошедшими толпою в избу.
– Эй, Хлопко, – сказал один из них, – берегись! Коли Митька осерчает, плохо будет! С ним, брат, не связывайся!
– Леший с ним свяжется! – отвечал Хлопко, отходя в сторону. – Жили, жили в лесу, да и нажили медведя!
Другие молодцы, все вооруженные, обступили Михеича и смотрели на него не слишком ласково.
– Откуда кожан залетел? – спросил один из них, глядя ему прямо в глаза.
Михеич между тем успел оправиться.
«Эге! – подумал он, – да это они-то и есть, станичники-то!»
– Здравствуйте, добрые люди! А где у вас тот, что зовут Ванюхой Перстнем?
– Так тебе атамана надо? Чего ж ты прежде не говорил? Сказал бы сразу, так не отведал бы тумака!
– А вот и атаман! – прибавил другой, указывая на Перстня, который только что вошел в сопровождении старого Коршуна.
– Атаман! – закричали разбойники, – вот пришел человек, про тебя спрашивает!
Перстень окинул быстрым оком Михеича и тотчас узнал его.
– А, это ты, товарищ! – сказал он, – добро пожаловать! Ну, что его княжеская милость, как здравствует с того дня, как мы вместе Малютиных опричников щелкали? Досталось им от нас на Поганой Луже! Жаль только, что Малюта Лукьяныч ускользнул да что этот увалень, Митька, Хомяка упустил. Несдобровать бы им у меня в руках! Что, я чай, батюшка-царь куда как обрадовался, как царевича-то увидал! Я чай, не нашел, чем пожаловать князь Никиту Романыча!
– Да! – отвечал со вздохом Михеич, – жалует царь, да не жалует псарь! Батюшка-государь Иван Васильич, дай бог ему здоровья, таки миловал господина моего. Только, видно, не угодил Никита Романыч опричникам окаянным. Правда, не за что им и любить нас. Перво в Медведевке мы их плетьми отшлепали, да вдругорь на Поганой Луже Малюте оплеуху дали, да вот вчера на Москве боярин таки порубил их порядком. А они, окаянные, навалились на него многолюдством, опрокинули, связали, да и повезли к Слободе. Оно бы все ничего, да этот Малюта, песий сын, обнесет нас перед государем, выместит на князе свою оплеуху!
– Гм! – сказал Перстень, садясь на скамью, – так царь не велел повесить Малюту? Как же так? Ну, про то знает его царская милость. Что ж ты думаешь делать?
– Да что, батюшка Иван, не знаю, как и величать твое здоровье по изотчеству…
– Величай Ванюхой, и дело с концом!
– Ну, батюшка Ванюха, я и сам не знаю, что делать. Авось ты чего не пригадаешь ли? Ведь один-то ум хорош, а два лучше! Вот и мельник ни к кому другому, а к тебе послал: ступай, говорит, к атаману, он поможет; уж я, говорит, по приметам вижу, что ему от этого будет всякая удача и корысть богатая! Ступай, говорит, к атаману!
– Ко мне! Так и сказал, ко мне?
– К тебе, батюшка, к тебе. Ступай, говорит, к атаману, отдай от меня поклон, скажи, чтобы во что б ни стало выручил князя. Я-де, говорит, уж вижу, что ему от этого будет корысть богатая, по приметам, дескать, вижу. Пусть, во что б ни стало, выручит князя! Я-де, говорит, этой службы не забуду. А не выручит атаман князя, всякая, говорит, будет напасть на него; исчахнет, говорит, словно былинка; совсем, говорит, пропадет!
– Вот что! – сказал Перстень, потупя голову и как будто задумавшись. – Ужель и вправду исчахну?
– Да, батюшка, и руки и ноги, говорит, отсохнут; а на голове такая, говорит, пойдет дрянь, что не приведи господи!
Перстень поднял голову и пристально взглянул на Михеича.
– А еще ничего не сказал мельник?
– Как же, батюшка! – продолжал Михеич, поглядывая сбоку на дымящийся горшок щей, который разбойники поставили на стол, – еще мельник сказал так: скажи, дескать, атаману, чтоб он тебя накормил и напоил хорошенько, примерно, как бы самого меня. А главное, говорит, чтоб выручил князя. Вот что, батюшка, мельник сказал.
И Михеич посматривал на атамана, изведывая, какое впечатление произвели его слова?
Но Перстень взглянул на него еще пристальнее и вдруг залился самым громким, самым веселым смехом.
– Эх, старина, старина! Так тебе и вправду мельник сказал, что коли не выручу князя, так вот и пропаду?
– Да, батюшка, – отвечал стремянный, немного запинаясь, – и руки и ноги…
– Хитер же ты, брат! – перебил Перстень, ударив его по плечу и продолжая смеяться, – только меня-то напрасно надувать вздумал! Садись с нами, – прибавил он, придвигаясь к столу, – хлеб да соль! На тебе ложку, повечеряем; а коли можно помочь князю, я и без твоих выдумок помогу. Только как и чем помочь? Ведь князь-то в тюрьме сидит?
– В тюрьме, батюшка.
– В той самой, что на площади, у Малютина дома?
– Да уж ни в какой другой. Эта будет покрепче!
– А ключи ведь у кого? У Малюты?
– Да как были мы в Слободе, так, бывало, видели, как он хаживал в тюрьму пытать людей. Ключи, бывало, всегда с ним. А к ночи, бывало, он их к царю относит, а уж царь, всем ведомо, под самое изголовье кладет.
– Ну так вишь ли! – сказал Перстень, опуская ложку в щи, – какой тут бес твоему князю поможет? Ну говори сам: какой бес ему поможет?
Михеич почесал затылок.
– Так ты видишь, что нельзя помочь?
– Вижу, – отвечал Михеич и ложку бросил. – Стало, и мне не жить на белом свете! Пойду к господину, сложу старую голову подле его головы, стану ему на том свете служить, коль на этом заказано!
– Ну, ну, уж и отходную затянул! Еще, может, князь твой и не в тюрьме. Тогда и плакать нечего; а коли в тюрьме, так дай подумать… Слободу-то я хорошо знаю; я туда прошедшего месяца медведя водил, и дворец знаю, все высмотрел; думал себе: когда-нибудь пригодится!.. Постой, дай поразмыслить…
Перстень задумался.
– Нашел! – вскричал он вдруг и вскочил с места. – Дядя Коршун! Нас с тобой князь от смерти спас – спасем и мы его; теперь наша очередь! Хочешь идти со мной на трудное дело?
Старый разбойник нахмурился и покачал кудрявою головой.
– Что, Коршун, нешто не хочется тебе?
– Да что ты, атаман, с ума, что ли, спятил? Аль не слыхал, где сидит князь? Аль не слыхал, что ключи днем у Малюты, а ночью у царя под изголовьем? Что тут делать? Плетью обуха не перешибешь. Пропал он, так и пропал! Нешто из-за него и нам пропадать? Легче ему, что ли, будет, когда с нас шкуру сдерут?
– Оно так, Коршун, да ведь недаром пословица говорится: долг платежом красен! Ведь не спаси нас в то время князь, где бы мы теперь были? Висели бы где-нибудь на березе, ветер бы нас покачивал! А каково-то ему теперь? Я чай, думает себе: вот, я в ту пору ребятушек вызволил из беды, теперь и они меня вызволят! А как бросим мы его, да как поведут его казнить, – тьфу! скажет, – чтой-то за люди были, воровать-разбойничать умеют, а добра-то не помнят! Только, скажет, кровь неповинную проливают, а христианина спасти не их дело! Я, скажет, за них господу богу и доброго слова не замолвлю! Пусть себе, скажет, и на этом свету и на том пропадают! Вот что скажет князь!
Коршун еще более нахмурил брови. Внутренняя борьба отразилась на суровом лице его. Заметно было, что Перстень удачно тронул живую струну в очерствелом его сердце.
Но недолго продолжалась эта борьба. Старик махнул рукою.
– Нет, брат, – сказал он, – пустое затеваешь; своя рубаха ближе к телу! Не пойду!
– Ну нет так нет! – сказал Перстень. – Подождем утра, авось что другое придумаем, утро вечера мудренее! А теперь, ребятушки, пора бы и соснуть! Кто может богу молиться, молись, а кто не может, так ложись!
Атаман посмотрел искоса на Коршуна. Видно, знал он что-нибудь за стариком, ибо Коршун слегка вздрогнул и, чтоб никто того не заметил, стал громко зевать, а потом напевать себе что-то под нос.
Разбойники встали. Иные тотчас влезли на полати; другие еще долго молились перед образом. Из числа последних был Митька. Он усердно клал земные поклоны, и если б одежда и вооружение не обличали ремесла его, никто бы по добродушному лицу Митьки не узнал в нем разбойника.
Не таков был старый Коршун. Когда все улеглись, Михеич увидел при слабом мерцании огня, как старик слез с лежанки и подошел к образу. Несколько раз он перекрестился, что-то пробормотал и наконец сказал с сердцем:
– Нет, не могу! А чаял, будет легче сегодня!
Долго слышал Михеич, как Коршун ворочался с боку на бок, ворчал что-то про себя, но не мог заснуть. Перед рассветом он разбудил атамана.
– Атаман, – сказал он, – а атаман!
– Чего тебе, дядя?
– Пожалуй, я пойду с тобой; веди куда знаешь!
– Что так?
– Да так, спать не могу. Вот уж которую ночь не спится.
– А назад не попятишься?
– Уж сказал иду, так не попячусь!
– Ну, ладно, дядя Коршун, спасибо! Теперь только бы еще одного товарища, а более не надо! Много ли ночи осталось?
– Уж, слышно, птахи заиграли.
– Ну, так уже вволю полежано, и вставать пора, Митька! – сказал Перстень, толкая под бок Митьку.
– А? – отвечал, раскрыв глаза, парень.
– Хочешь идти с нами?
– Кудь?
– Тебе что за дело? Спрашивают тебя, хочешь ли идти со мной да с дедушкой Коршуном?
– А для ча? – отвечал Митька, зевая, и свесил ноги с полатей.
– Ну, за это люблю. Иди куда поведут, а не спрашивай: кудь? Расшибут тебе голову, не твое дело, про то мы будем знать, а тебе какая нужда! Ну, смотри ж, взялся за гуж, не говори: не дюж; попятишься назад, раком назову!
– Ня назовешь! – отвечал Митька и стал обертывать ноги онучами.
Разбойники начали одеваться.
В чем состояла выдумка Перстня и удачно ль он исполнил ее, – узнаем из следующих глав.