bannerbannerbanner
полная версияБеседы о науке

Алексей Мельников
Беседы о науке

Полная версия

Философ Александр Пятигорский


Их много, дальних и близких переулков, набралось в судьбе этого премудрого пилигрима, невероятного сочинителя, этакого московско-лондонского Сократа. Скажем, Второй Обыденский, что тёк неподалеку от снесенного взрывной волной храма Христа Спасителя. Третий – там же, в завороженной воландовской сталинщиной большой Москве 30-х. Соймоновский проезд, Гоголевский бульвар – опять же по соседству с его родовым гнездом. Или Джермин-стрит – это уже в Лондоне. Честер-стрит – там же. Были также переулки в Нижнем Тагиле, Сталинграде, Тарту, Париже, Дели, Нью-Йорке и бог знает где еще. Точнее – боги… Их было у однажды забравшегося с головой в древнеиндийскую философию сына московского сталелитейщика немало. А может – ни одного. Александр Пятигорский не чурался интеллектуального эпатажа. Препарирования мыслительного процесса на корню…

«Главное достоинство философии в том, что она никому не нужна», – любил удивлять фирменным парадоксом внимающую публику этот выдающийся русский интеллектуал. Утилитарность мышления решительно отвергал. Результат – вторичен. Главное – интерес. И тут же собственную теорию поверял собственной же практикой. На лекции Пятигорского можно было ходить, как во МХАТ. В самые золотые его годы, когда там царствовали Смоктуновский и Калягин.

Проводник устной культуры философствования, Пятигорский лекции не читал, а скорее их ваял и возводил. Строил и складывал из них замки учений. Самых сложных и невероятных. И тем не менее завораживающих своих красотой. А также – доступностью. Впрочем, часто обманчивой. Скажем, после лекций Пятигорского о буддизме захотелось изучить санскрит…

Философский факультет послевоенного МГУ никак не располагал к рождению в нем серьезных философов. Конец 40-х – начало 50-х: мысль – под сапогом, вольнодумства – ноль. А без отвычки ходить строем и привычки свободно размышлять философы не рождаются. Но они взяли и родились: Пятигорский, Мамардашвили, Зиновьев, Левада, Щедровицкий… Саша прикипел к философскому факультету еще со школы. Сделался завсегдатаем его гулких коридоров – вместилища споров будущих русских сократов. Как, впрочем, и – кузницы их ярых гонителей. Свою знаменитую «Философию одного переулка» (в смысле – Второго Обыденского) Пятигорский вполне мог бы дополнить «Философией одного коридора» (в смысле – университетского). Хотя не исключено, что он ее и написал – неизвестно. Дело в том, что Александр Моисеевич в своей философской беллетристике придерживался неукоснительного правила: выбрасывать последнюю треть написанного произведения…

В 73-м он покинул Россию. В смысле – СССР. В итоге обосновался в Лондоне. В котором и остался: физически, лингвистически, психологически… Изредка, впрочем, родину навещая. А по сути всё время нося ее в себе. Поочередно извлекая из своей памяти мысли о прожитом. Точнее – о том, что мыслится об этом самом прожитом. Как мыслится? Почему? Ответы Пятигорский предлагал в виде постановки всё новых и новых вопросов.

«Дамы и Господа! – предупреждал философ в одной из самых своих знаменитых работ «Мышление и наблюдение». – Думать о мышлении очень трудно». И далее емко и глубоко доказывал степень этой сложности. Попутно разрабатывая постулаты новой – обсервационной – философии. Как инструмента разработки непочатых мыслительных залежей. Пятигорский в душе был, очевидно, прирожденный старатель…

Хотя свою трудовую деятельность Саша начинал на снарядном заводе. Одном из крупнейших в стране – нижнетагильском. Отец будущего философа в военные годы отвечал на нем за металлургическую часть. Слыл отменным спецом. Хотя и – евреем. Антисемитизм давал о себе знать даже в литейном аду. Изредка, правда, затмеваемый достоинствами представителей гонимой нации. Рабочая молва награждала Моисея Гдальевича самыми невероятными мифами. Скажем, умением по запаху определять концентрацию углерода в плавке. Короче, вскоре отец будущего философа занял преподавательскую должность в МИСиС. Возможно, я его и встречал в бытность мою студентом Института стали…

Пятигорский сочинял сложную прозу. Многим его романы не нравились. Даже – друзьям. Скажем, комментариев к его эпохальной «Философии одного переулка» можно насчитать куда больше, нежели самих страниц этого спорного произведения. Что хотел сказать автор сказанным? Правдивы ли персонажи или нет? Если правдивы, то – насколько? Если выдуманы, то – в какой степени? Сотни вопросов к нескольким десяткам страниц текста. Впрочем, не столько текста – сколько фиксированных вспышек мышления. Подчас – чужого. К тому же отрефлексированного десятки лет назад. А это уже – другая история: мышление о чьем-то мышлении или просто повесть о том, что видел. Короче, романы Пятигорского читать нелегко. Философию его постигать тоже непросто. Но – интересно. А это в философии, как учил Александр Моисеевич, главное: ИН-ТЕ-РЕС! Простая такая, незамысловатая формула. Другой, во всяком случае, в настоящей философии не существует…

Академик Сергей Вавилов


Всегда настораживало и даже смущало его фото. Этакий канонический образ – гладко причесанный на прямой пробор ухоженный господин в добротном костюме с галстуком и нелепыми диктаторскими усиками под носом. Смотрит на вас то ли с потаенной ухмылкой, то ли с неуловимым прищуром. Повод думать, что перед вами либо успешный биржевый магнат, либо секретарь ЦК по идеологии, либо оборотистый провинциальный бакалейщик. Ни то, ни другое, ни третье… Просто так, видимо, в сталинские времена представлялся идеальный образ руководителя социалистической науки: строгий чиновничьего вида человек, непременно в суконном костюме, с одной, лучше двумя медалями Сталинских премий, преданный, с опытом директорства, серьезный, умный, но ни в коем случае – не гений, то есть – без всяких там «эйнштейновских» штучек. Вот идеал президента Академии. Сергей Вавилов как мог пытался этот идеал воплотить в жизнь. Во всяком случае – внешне…

Более мучительного и трудного периода жизни для выдающегося физика, идеолога двух крупнейших научных учреждений страны (ГОИ – Государственного оптического института и ФИАНа – Физического института Академии Наук) Сергея Вавилова, нежели годы внешне блестящего президентства в послевоенной Академии наук, трудно и сыскать. Неотложная надобность писать и редактировать статьи в духе «Ленин и физика», «Сталин и  физика» и проч., выступать с приветственными речами и здравицами на съездах и сессиях, выбивать земельные участки и фонды для строительства дач и квартир академикам, сооружать новые НИИ, выпрашивать для того денег в правительстве, добиваться высочайших аудиенций, вступать в почетные пионеры, перерезать ленты, слушать кляузы ученых друг на друга, скорбно внимать очередной антинаучной белиберде вроде лысенковщины и заносить по ночам в дневник проникнутые отчаянием строки о жизни, посвященной отныне не научным изысканиям, а борьбе с неуклюжестью, глупостью, обманом и лестью, о глубокой тоске по замученному в тюрьме старшему брату Николаю, о беспомощности в принципиальных вопросах совести, справедливости и чести, когда ты на службе у тех, кто с этими понятиями не знаком.

Почему в 1945-ом Сталин назначил президентом Академии именно Сергея Вавилова, брата «врага народа» (арестованного и погубленного в тюрьме академика Николая Вавилова), человека с явно непролетарским происхождением (отец – выбившийся в крупные торговцы текстилем и видный руководитель московской Трехгорки, к тому же сбежавший после революции за границу, правда, вернувшийся потом домой умирать) – о том ходят разные толки. Самый известный из них – вождь любил в подобном духе изгаляться над подчиненными. Дабы всегда держать их на коротком поводке.  И те чаще всего не могли ему в этом удовольствии отказать.

Сергей Вавилов пришел в науку, если так можно выразиться, «самотеком». Никто в семье его на эту стезю не наставлял. Отец видел будущее сына связанным с торговлей. Щедро оплачивал его обучение в коммерческом училище Москвы. Посылал набираться ума-разума за границу. Тот до поры следовал в фарватере отцовских предначертаний – корпел над учебниками в коммерческом заведении, колесил по Европе, собирал библиотеку… Но вот на перепутье вдруг заупрямился и вслед за старшим братом Николаем отказал отцу в наследовании его коммерческих дел. И направил свои стопы в Московский университет – учиться физике. Видимо, не без влияния решительного в делах и смелого в поступках старшего брата, влюбившегося в период раннего ученичества в биологию и химию.

Учеба захватила несостоявшегося коммерсанта. Сергей увлекается оптическими явлениями. Пишет первые свои научные студенческие труды. Получает за них награды. Время выпуска совпадает с началом Первой мировой войны. Новоиспеченный физик пренебрегает предложением своей альма-матер остаться в университете, занявшись научной работой, и с отличным университетским дипломом надевает военный мундир. Четыре года окопных невзгод, перемежающихся иногда научными разработками в составе действующей армии. Плюс – немецкий плен. Удачный побег. И к исходу 1918 года возвращение на круги своя – в физику. Начинается стремительный карьерный рост молодого ученого: преподавание и профессура в МВТУ, в МГУ, длительная стажировка в Германии. В 1931 году – он уже членкор. Через год – академик. Престижные научные посты, места в президиумах, доклады на совещаниях, успешный научный поиск, первые взятые вершины на организаторском поприще.

Тридцатые годы станут самыми бурными и плодотворными в научной биографии Сергея Вавилова. Наивысшими точками. Ее Эверестом. Превратят Вавилова в классика физической оптики, знатока процессов люминесценции, в одного из пионеров в разработке научных основ оптики нелинейной, в первооткрывателя нового физического явления, названного позже его именем и именем его аспиранта Черенкова – излучения Вавилова-Черенкова. Проживи Сергей Иванович еще хотя бы лет 7-8, получил бы за это Нобелевскую премию. А так – принес ее, можно сказать, на блюде своему более удачливому ученику. Плюс – двум другим советским физикам Тамму и Франку, истолковавшим с квантовой точки зрения этот феномен. Правда, толкование нашлось только спустя четверть века после впервые зафиксированных лучей. Триумф квантовой физики, случившийся в Европе на рубеже 20-30 годов, почему-то не скоро был осознан советской наукой, и даже проработавший в середине 20-х годов в Германии, в Берлине – на самой, можно сказать, родине квантовой физики – Сергей Вавилов, довольно небрежно отзывался о якобы заумных выкладках того же Гейзенберга, уже в ту пору стоявшего на пороге великих открытий.

 

В дальнейшем научное чутье вернется к Вавилову, но вскоре под тяжестью академических и бюрократических пут, похоже, окончательно оставит ученого, о чем он не единожды будет горько сетовать в своих откровенных дневниках периода академического президентства. И чем горше будут мысли о научном бесплодии, тем беспощадней будет позволять Вавилов втягивать себя в околонаучную бюрократическую канитель, в тысячи мелких и крупных проблем, якобы стучащихся в двери науки, на самом же деле отбирающей у нее мысли и душу. Так, видимо, в круговерти административных забот пытался ученый забыться и отвлечься от мрачных мыслей о своей, подчиненной чьей-то злой воле судьбе, о трагическом пути любимого старшего брата Николая, о том молчании, которые удалось вырвать у высокопоставленного академика Сергея Вавилова, так и не сумевшего ничего сделать для спасения любимого им человека. И вынужденного радостно поднимать бокалы с шампанским на сотнях пышных приемов, что так любил устраивать Сталин в честь тех, судьбами которых он так прихотливо играл.

Сергей Вавилов предпочитал искать отдохновения от таких невзгод в книгах. Имел прекрасную библиотеку. Пережившую многое – даже Ленинградскую блокаду. Читал на четырех языках. А с учетом латыни – на пяти. Читал до последних дней. В первую очередь – все о любимой им люминесценции. Плюс –  не менее любимой Италии. Плюс – детективы, главным образом, Сименон. Тот шел вперемешку с Платоном и Карлейлем. Далее – архитектура. За ней – живопись. Впрочем, одной из последних книг, прочитанных перед самой смертью Сергеем Вавиловым, была стенограмма допроса Джордано Бруно перед тем, как его, не отрекшегося от своих взглядов, инквизиция сожгла на костре…

Математик, полярник, путешественник Отто Шмидт


В Музее Арктики и Антарктики, что в Петербурге, у меня есть два любимых экспоната. Первый – это деревянные сани Роберта Скотта, на которых этот несчастный англичанин так трагически покорил Южный полюс Земли. И второй – пожелтевшая рукодельная газета под названием «Не сдадимся!». Её в арктическую стужу клеили из бумажных лоскутков и вручную расписывали участники драматической челюскинской эпопеи. Оба раритета хотя и не самые броские в богатой экспозиции музея, однако, как мне кажется, наиболее символичные. В чем-то, можно сказать, даже – родственные. А именно: в явлении могучего качества человеческого духа и воли – умении побеждать собственные поражения. Превращая оплакивание связанных с ними утрат в слезы умиления и надежды. Делая фиаско триумфом. Отступление – штурмом. Гимном всесилию слабых физически, но сильных духом людей.




Так бывает: чем знаменитей человек, тем ты меньше о нем знаешь. Растиражированный внешний облик заслоняет внутреннюю суть. Бесконечное говорение о подвигах и свершениях не дает возможности уяснить самые простые побудительные мотивы. Информационный шум то и дело «фонит» и надежно отгораживает от распознавания тихих истин. Совсем плохо, когда знаменитый герой наделен еще и харизматической внешностью. Скажем – диких размеров и вида дворницкой бородой, что так не вяжется с обликом башковитого математика, маститого академика, послушного партийца, усердного чиновника, лихого альпиниста, зажигательного пропагандиста, отчаянного покорителя рук и сердец окружающих дам.

Отто Юльевич Шмидт был всем, чем мог быть в ту пору настоящий герой своего времени. Своей страны. С насквозь русским менталитетом и с совершенно нерусскими корнями. Усердный отличник за партой гимназии и университета с невероятно буйным рвением в самых отчаянных и рисковых деяниях. Способный на фундаментальные открытия в той же высшей математике и сумевший  способности эти укротить в угоду юношеской жажде приключений и поиску яркого и шумного героизма. Мужественный и сильный. Заботливый и прямой. Решительный до авантюрности. Смелый до черезкрайности. Способный увлечься и увлечь за собой сколько угодно последователей, отгородив себя и других от реалий, если эти реалии, хоть на шаг отдаляют его от заветной цели.

Когда я смотрю старые фото и хронику 30-х годов с участием Отто Юльевича Шмидта, то всякий раз ловлю себя на мысли: а не две ли разные страны были в ту пору на территории СССР? Одна – со стотысячными толпами ликующих москвичей или ленинградцев, бурно приветствующих отважных героев-челюскинцев с их одухотворенным могучим бородатым вождем во главе. Другая – с еще более многочисленными толпами граждан в земельного цвета ГУЛАГовских робах на вырост. Шмидт побеждал и геройствовал там и тогда, где и когда стонали под игом тирана его соотечественники. Но стал ли он от этого меньшим героем, чем мы его привыкли считать? Думаю – нет. Блеск его орденов Ленина и одной из первых Звезд Героя страны остается нетускнеющим.

Академик Лузин, с которым талантливому математику Шмидту приходилось не раз накоротке общаться, горько сетовал, что общественный темперамент разработчика теории групп и основателя кафедры высшей алгебры МГУ погубил в Шмидте выдающегося ученого. Оставив, очевидно, от него лишь «обычного» героя. Стоит ли одно другого – как знать…

Героизм, как известно, всегда требует жертв. Причем, нередко еще – и от окружающих. От того же, скажем, академика, Лузина, испытавшего лично на себе дуновение непререкаемого абсолютизма геройского образа Шмидта. Тому, сразу после его челюскинского триумфа с опрометчиво загнанным во льды и затопленном новеньким, оплаченным валютой, датским кораблём, партия поручила ответственное дело выявления вредителей в недрах Академии Наук СССР.

И здесь Отто Юльевич не изменил своей решительности и партийной выучке, дав полный ход разоблачительной  компании крупнейшего советского математика. От маячивших перед ним репрессий Лузина смогло спасти лишь заступничество академиков Крылова и Капицы.  Не будь их – имя Шмидта пришлось бы вписывать в предисловие истории инициаторов сталинских репрессий.

А после, возможно – и их жертв. Когда, по одной из версий, его до поры верный ученик и находчивый выдвиженец Иван Папанин, потеснил своего великого учителя из кресла начальника Севморпути, дав тем самым отмашку на начало опалы академика-первопроходца. Та закончилась, как известно, триумфом – разработанной на нечаянно обретенном досуге выдающейся теории эволюции Солнечной системы. Но это будет потом…

Шмидт имел прикосновение ко всему мало-мальски символично советскому: от первых продуктовых карточек – до покорителей неприступных для всех людей Земли (за исключением советских граждан) вершин. Бросив летом 1917 года пресную математику, он устремляется из Киева в бурный Петроград – "делать лучшую жизнь". В беременной революцией столице находит применение своему недюженному темпераменту – изобретает и продвигает способ избавления от надвигающегося голода – продовольственные карточки.

Поочередно Шмидт меняет один министерский кабинет за другим. То он в недрах Норкомпрода. То – на ниве просвещения. То выступает с докладами о совершенствовании денежного обращения в стране. Успевает поспорить с Крупской и получить нагоняй от Ленина. Переквалифицируется в издателя. Берет на себя смелость отвечать за всё государственное книгопечатание в стране. А после – за главную энциклопедию Союза.

"Между делом" успевает "сбегать" с в компании с немецкими альпинистами на Памир. Побродить по леднику Федченко. Вспомнить уроки альпинизма, что брал когда-то в Германии. Первым в Советах покорить шеститысячник. Вдоволь и часто без особого смысла нарисковаться и повисеть на альпинистских веревках над остриями опасных скал. Ценой всему – неукротимый  научный интерес, плюс "госзаказ" на закрепление советского суверенитета на безжизненные студеные вершины.

Едва успев спуститься с гор, Шмидт основывает кафедру высшей алгебры в МГУ. История умалчивает, сколько раз за все ее существование Отто Юльевич успел провести  заседания ее ученого совета. Ибо то и дело был  увлекаем великими географическими свершениями. Очередным и самым грандиозным стала Арктическая одиссея ученого в конце 20-х – начале 30-х годов. Сначала – на корабле "Седов" к северным островам. Опять же – с пограничной миссией: обогнать норвежцев и всех остальных в закреплении суверенитета над торчащими из ледяной купели сотнями необъятных каменных глыб. Вроде мертвой и не для чего непригодной Земли Франца-Иосифа и им подобных.

Затем – вдоль всего северного побережья страны – искать возможность вплавь, сквозь льды добраться из одной морской окраины страны до противоположной. В истории эта идея получила название – прокладки Северного морского пути. В самых же сокровенных советских святцах нареклась героической эпопеей челюскинцев. В действительности же – не только героической, но еще и изрядно авантюрной. Поскольку подогреваема была избытком чаяний о демонстрации непобедимости советского строя и неукротимости духа коммунистических идей. Ими решено было окольцевать Арктику как можно ближе к полюсу. Даже без наличия достаточных для того технических средств. Только, главным образом, на волне энтузиазма.

Илья Сельвинский, влившийся в шмидтовскую команду, окрыленно выстукивал из охваченной арктической стужей каюты новенького ледокола «Челюскин» горячие строки своей знаменитой «Арктики»:

«Так возникал плавучий материк,

Исканий драматическая повесть.

За этим небом нелюдим и дик,

Пришельцев хищно поджидает полюс.

Столетний свист пурги его занес.

Он спал века, не ведая помехи.

Там даль окончилась и только нос

Полярной точкою чернелся в мехе.

Но чей-то дух без голоса и крыл

Воцарствовал, невидимо нагрянув,

И навсегда чудовище накрыл

Железной клеткою меридианов.

Тогда-то полюс потерял покой…

Он поднялся из лежки из берложьей,

Разбуженный пытливостью людской,

Еще не схвачен, но уже обложен.

Но, не желая выйти напоказ,

А подползая, крадучись и прячась,

Полярное обходит нашу зрячесть

И козни замышляет против нас».


Дефицит технической зрячести и оснащенности многих арктических предприятий Шмидта с лихвой покрывался профицитом героизма и энтузиазмом участвующих в его бесконечных подвигах людей. Что, впрочем, считалось вполне достаточным для оправдания и прославления уникальности феномена главного полярника страны.


Мне приходит на память пятилетней давности командировка на питерский Балтзавод, на вервях которого в ту пору заканчивали сборку нового ледокола «Арктика». Назвать эту махину кораблем было сложно. Плавучая гора с двумя ядерными реакторами в утробе. Мощностью в полсотни раз больше той, с помощью которой Шмидт самонадеянно пытался прорубить во льдах маршрут северной морской дороги.


Мне запомнилось только что слышанное выступление одного из руководителей РКК «Энергия», рассказывающего о перспективах решения важнейшей космической задачи – сооружении новой орбитальной станции с революционно новой ориентацией орбиты – с неизменным заходом в северные широты земли. Дабы, надежно отслеживать навигационную ситуацию вдоль наших северных берегов Ледовитого океана.

Отто Юльевич Шмидт, конечно, не предполагал, что для удачного завершения его героических арктических вылазок, т.е. – надежной прокладки Северного морского пути – не хватало довольно существенных «малостей». Скажем – открытия и использования ядерной энергии. Или – выхода человека за пределы земного притяжения. Все, по мысли полярного героя, должны были решить голый героизм и бесконечное упорство. Может быть даже – святая вера в коммунизм. И всем этим ограниченным по масштабам, но безграничным по крепости потенциалом Шмидт умел распоряжаться на редкость умело и ярко. Воспламеняя отчаянным энтузиазмом и преданностью делу все вокруг. Рискуя подчас и самому бесстрашно сгореть в обжигающих собственной страстью деяниях великого первопроходца.

Рейтинг@Mail.ru