Проницательный взгляд не должен упустить из виду одно важное обстоятельство, придающее богословской преданности онтологический смысл. Речь идет о том, что богословская преданность, если она не хочет остаться голой абстракцией или академическим ad extra, получает свое основание и обоснование в событиях богообщения. В богообщении приобретается опыт любви, способный качественно изменить модальности познания. Познание становится выражением любви к Богу и благодарности ему за творение. События богообщения несут в себе благовествование о победе над смертью, исходящее от имени Церкви, ибо она, в отличие от научной идеологии и метафизических убеждений, является Евангельским провозвестием о том, что Христос, «смертию смерть поправ», продемонстрировал нам возможность трансформировать процесс неизбежного физического умирания в событие общения нашей личности с личностью Бога. Человеку дана возможность при жизни быть преображенным, когда мера его биологической природы уменьшается по отношению к свободе от любых ограничений по исповедованию любви, в том числе, в познании.
Христианкий опыт пришел не только из греческой концепции логоса (logos) и алетеи (aletheia), он пришел для того, чтобы эту концепцию дополнить до целого. Опыт Христа подтвердил, что логос является истинно существующим не как некая неартикулированная необходимость, управляющая вселенной, а как любовь, согласно логосу (т.е. принципу) которой и был создан мир. Опыт Христа есть раскрытие (как выход из потаенности) той модальности Божественного существования, которая называется любовью и является поиском понимания Того, Кого она любит. Это понимание есть внутреннее требование любви. Мы видим здесь связь между любовью и истиной, ибо любовь ко Христу и к ближнему во Христе может выстоять испытание миром, только если она есть любовь к истине. В связи с этим можно утверждать, что диалог между Христианством и наукой имеет смысл если богословская истина, основанная на любви к Богу и миру, сотворенному Им, вступает в диалог с любовью к истине в науке, любовью, которая предполагает любовь к миру и человеку, его познающему. Подведение научной модальности познания под опыт Богообщения предполагает такое изменение видения науки, при котором научная деятельность как любомудрие (фило-софия), основанная на дискурсивном разуме, получает свое основание в добротолюбии (фило-калии), понимаемом как деятельное богообщение.
В качестве исторической ссылки здесь следует указать на бл. Августина Иппонского, который сформулировал тезис, что любовь (понимаемая как благотворительность, то есть agape (гр.) или charitas (лат.) ) является условием того, что только через познание в любви к тому, что познается, возможно постижение истины: «единственный путь к истине только через любовь»36. Другими словами истина укоренена в любви как его эпистемологическом условии не в силу того, что истина не может быть полностью раскрыта без любви, а в силу того, что сама любовь является конечным и единственным основанием для возможности видения и постижения истины. Постижение истины предполагает любовь к ней. В своей «Исповеди» Августин, со ссылкой на Христа (Ин. 8.40), приводит пример обратного, когда столкновение с истиной может привести к ненависти, ибо истина, как «насыщенный феномен», раскрывает и показывает нам нас самих. Она формирует нас по-разному в зависимости от того, любим мы ее или ненавидим. И именно тогда, когда в нас не хватает духовных сил, чтобы преодолеть ненависть по отношению к тому, что она раскрывает негативного в нас самих, мы получаем воздаяние: мы не хотим быть раскрытыми ею, но она все равно раскроет нас против нашего желания, но сама не откроется нам!37 Именно поэтому только в любви, когда истина всего негативного, раскрытого в нас самих, воспринимается с любовью, так что ненависть преодолевается, эта истина будет способна открыться нам. Любовь к истине, или любовь к премудрости, предполагает, что вожделение знания из опыта и изменчивых вещей преодолено, то есть знание становится назидающим, но не надмевающим38. Б. Паскаль выразил по-другому аналогичную мысль: «в отношении человеческих вещей говорят, что необходимо их знать, чтобы любить…святые же, напротив, говорят о вещах божественных, что их необходимо любить, чтобы знать, и что истина (vérité) открывается только через любовь (charité)»39. Однако, любовь не является чем-то просто соизмеримым с опытом текучей реальности, она требует своего рода преодоления отчаяния и безысходности человеческого существования, неоднократно артикулированного самим Паскалем в его «Мыслях», и обретением любви к Богу: «какая большая дистанция между знанием Бога и любовью к нему»40.
Любовь, как явление, не имеющее себе равных, оставалось бы недоступным без Христа. «Бог есть любовь» (1 Ин. 4:16) и «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всею крепостью и всем разумом твоим», и «ближнего твоего, как самого себя» (Лука 10:27). Таким образом, живущие в Боге есть те, кто его любит, то есть те, кто любят друг друга (1 Ин., 4:20). И только эта любовь может дать доступ к «великому разуму», ибо любовь, данная в откровении Слова, то есть Логоса, проявляет себя как логос, то есть как разумность, которая делает возможным доступ к явлениям более близким и внутренним, тем, которые испытываются одухотворенной плотью человека и превосходят способность разумного осмысления. Откровение Христа показало, что любовь имеет такой разум, который видит и озвучивает то, что коллективный и анонимный разум упускает из виду. Христос продемонстрировал логос любви своими страстями и своим воскресением, он раскрыл ее и завершил «до конца» (Ин. 13:1). Во Христе любовь обнаруживает себя как конечная и исходная истина, та, благодаря которой возможны все другие истины и та, которая суммирует их всех в конце времен: «Я есть путь и истина» (Ин. 14:6). Именно в этом смысле «вселенная в целом» как «все во всем» и как «начало и конец» творения может быть познана только через Христа.
Христианская любовь придает разумному познанию достоверность. Ибо любовь «…все покрывает, всему верит, на все надеется, все переносит» (1 Кор. 13:7). Это означает, что любовь любит без условий, в особенности условия взаимности. Любовь не нуждается ни в чем в ответ на ее дар: любовь, которую отвергают или презирают, или любовь без ответа, остается не менее совершенной любовью. В этом смысле совершенную любовь являет само сотворение всей вселенной, как безусловное и одностороннее первенство любви по отношению к бытию: Бог сотворил вселенную из своей любви, и он не ожидает признания этого от твари, ибо Бог превыше того, что он сотворил. Познание вселенной как сотворенного являет собой скрытое познание божественной любви, а не только того, что было сотворено, это и есть активное действие «богословской преданности» в космологии. Познать вселенную, означает познать Божественную любовь ко всей твари, включая себя самого.
Христианская любовь обосновывает возможность истинного познания, ибо тому, кто любит, то есть верит в Бога, возможно все, в том числе и постижение истины. Для Бога отсутствует возможность невозможного: «Людям это невозможно, но не Богу: ибо все возможно Богу» (Марк 10:27). Тот, кто верит, при условии, что он верит с любовью и в любви, обладает точно такой же привилегией: «Все возможно верующему» (Марк 9:23), верующему открыты пути истинного познания. Христианская любовь делает возможным познание человека как осознание смысла его центральности в творении как Богом данной возможности познания. Однако, как сказал св. Павел: «Если кто думает, что нечто познал и знает, он еще не познал так, как следует познать» (1 Кор. 8:2). Как же следует познавать, чтобы знать достоверно? Для этого следует в первую очередь самому быть познанным Богом, то есть любить Его: «Но если кто любит Бога, тот познан им» (1 Кор. 8:3). Познать себя не моей мыслью, а мыслью Его, того, кто (меня) мыслит, любя меня, и делает себя познаваемым лишь тому, кто любит его. Мысль о том, что самопознание и познание вообще возможно только через обретение божественного ума в любви, означает что человеку верующему приходится испытывать свою волю и познавать себя и мир не на основе природной сущности, а с помощью воли. Христианская любовь как составляющая «богословской преданности», таким образом, есть способность подходить к вещам и видеть в них Божественное присутствие вопреки их вопиющей эмпирической очевидности – присутствие, которое только и может быть раскрыто человеку как носителю свободной воли и любви.
Познание других вещей и существ таким образом возможно только в любви, ибо любовь единственная способна познать другого, поскольку она верит в другого par excellence. То, что она любит, откроется человеку точно в той мере, в которой любя его, любовь направлена на него. Любовь может знать за пределами самой себя, поскольку она единственная может выйти за пределы себя и может «уразуметь превосходящую разумение любовь Христову» (Ефес. 3:19). Такое познание посредством вхождения в познаваемое в любви можно назвать сопричастием (communion). Оно позволяет через любовь получить доступ к непостижимой трансцендентности других существ и сущностей. В этом любовь имеет полное право взять на себя ответственность за то, что провозглашает философия и познание. «Любовь истины», или Логоса, ставшего плотью и повелителем всего вокруг, христологически восстанавливает определение философии как «любви к истине». Без любви человеческий разум оказывается ограниченным в интерпретации мира, преобразуя его в объекты обладания и имея дело лишь с их ущербной феноменальностью. Христианская любовь и вера оставляют надежду на то, что наступит время, когда «великий разум любви» начнет уважать объективизированный тварный мир как другого и его любить, то есть видеть его глазами Логоса, через которого и которым все есть. Уважать и любить мир означает в первую очередь видеть, то есть любить и принимать во внимание другого человека (факта человеческой жизни) как потенциального центра раскрытия смысла мира через дар божественного образа. Пустая рациональность секулярного сознания здесь может быть дополнена и превзойдена логосом Христианской любви. Таким образом, истинное познание вселенной доступно человеку только через любовь к Богу, то есть любовь к любви Бога к миру. Сколько бы космология не убеждала нас в незначительности и преходящности нашего положения во вселенной, вплоть до ненависти к самой жизни на основании ее абсурдности и онтологической бездомности, любовь к истине самой жизни дает нам силы увидеть в человеке отблеск истины ее происхождения в Боге.
Истина познания как богообщения предполагает экклезиальное (ecclesial)41, церковное, измерение, то есть «онтологичность» или действенность истории самой Церкви, ибо события богообщения в первую очередь связаны с непрерывностью и преемственностью, а тем самым и реальностью этого Богообщения, восходящего своими корнями к первым апостолам и рождению Церкви в событии Пятидесятницы. Здесь подразумевается не только апостольское преемство и институциональные структуры Церкви, но ее способность обращаться к Духу и взывать его на дары в Евхаристической молитве. Именно апостольское преемство и Евхаристия позволяют нам отличить исторически протяженное присутствие Христианской Церкви с ее богословием от случайных и произвольных религиозных и секулярных организаций. Соответственно и богословие как «преданность веры разуму», является исторически преемственным и литургически обоснованным, то есть духоносным, только в Церкви, в событиях богообщения, когда в ответ на призывание молящихся, Дух Святой действует над историей42 Именно в такой перспективе богословская преданность в диалоге науки и Христианства позволяет подойти к познанию и науке как разновидности опыта богообщения, как пара-евхаристичекой модальности человеческого интереса к миру и его Творцу. Такая модальность предполагает «соборность» в вопросах установления знания; мудрость, основанную не просто на корпоративных интересах сообщества ученых, а мудрость, исходящую из этики по отношению к мировой действительности как таинству и благому творению благого Бога.
О какой мудрости здесь идет речь? Часто предполагается, что продвижение науки, ее прогресс соотносится с мудростью человека: наука улучшает и продлевает жизнь человека, доставляет знание и преодолевает невежество. Однако такая научная мудрость не озабочена вопросом о существовании как таковом: отвечая на вопрос «Что есть вселенная?» она не касается вечного вопроса о том, «Почему существует вселенная?» Другими словами, научная мудрость приложима лишь к тому, что дано и доступно дискурсивному мышлению, с помощью которого устанавливается достоверность данного. Однако, нетрудно осознать, что сама научная мудрость предполагает в своей основе другую экзистенциальную мудрость, в отношении которой невозможно установление ее достоверности с помощью объективации, например, представления существования вселенной или человека, ее познающего, как объектов. Эта последняя мудрость является предметом богословского осмысления и, начиная с эпохи патристики, находится в центре дискуссий.
Для авторов эпохи патристики сама возможность познания была непостижима без веры, то есть соотнесения с источником его фактичности в Боге. В то время как познание как таковое может быть соотнесено с тварной мудростью, соответствующей мудрости философии и разума, церковная мудрость, то есть мудрость, происходящая из богообщения, представляет собой спасительное познание, в которое все внецерковные формы познания, такие как наука и философия, вносят определенный вклад, то есть соучаствуют в ней. Но соучаствуя в постижении истины, научно-философская мудрость никогда не исчерпывает истину, поскольку как философия, так и наука в самой возможности их функционирования, зависят от истины, подразумеваемой церковной премудростью, то есть истины самого существования. В самой своей возможности философия и наука содержат отблеск этой истины. Наука и философия устремляются к этой истине, но они не в силах ее постичь вне событий богообщения, которые освящают все разновидности тварной мудрости. Мудрость, согласно Отцам Церкви, является связующим звеном между человеком и Богом, благодаря которому знание как мудрость доступна человеку43. Присутствие мудрости в человеческом разуме было обусловлено коллективным участием в этой мудрости, происходящей из харизматической природы Церкви и ее Соборов (Церковные Соборы были собраниями епископов, а не философов и академических богословов, и поэтому они были литургическими событиями, в которых истина устанавливалась евхаристически). Такая мудрость может быть названа кафолической или соборной. В соответствии с этим определением задача мудрости состоит в осмыслении того, что является благим не для индивидуума, а для всего сообщества, понимаемого не только конкретно исторически, но в полноте человечества, то есть эсхатологически44.
Соборность предполагает, что субъектом познания и морали выступает не одна конкретная личность, какая-то политическая группа, а все человечество, объединенное принадлежностью к одному божественному образу. Дар нахождения единых оснований человеческого интеллекта в абстрактной трансцендентальной сфере был дарован многим выдающимся мыслителям, однако он не остановил атомизации в человеческих сообществах, оставаясь, тем самым, не более чем философским указателем некой неполной истины. В этих находках отсутствовало харизматическое и евхаристическое измерение этой истины. Измерение соборности получает здесь дальнейшее раскрытие: только в Церкви, то есть в «соборе» со всеми людьми, под покровом Духа Святого, возможно знать достоверно. Артикуляция мира «многоипостасным, но единосущим субъектом», то есть субъектом познания в тесной жизненной связи Церковного сообщества, содержит в себе истину, понимаемую в церковном и евхаристическом смысле как истина жизни45. Если человечество приведено к существованию для того, чтобы реализовать свое предназначение быть священником творения, опекая вселенную и приводя ее в конечном итоге к единству с Богом, то построение картины вселенной в космологии является составной частью этого предназначения. Вся история вселенной, которую часто видят сквозь призму секулярного сознания и представленную в терминах естественных процессов, получает новое видение в экклезиальном модусе, то есть через призму спасения46.
Связывая человечество со Христом (как архетипом Божественного образа), чья ипостась, после Пятидесятницы была передана Церкви, богословие неявно утверждает, что воплощение Христа является космически центральным для нашего понимания самой возможности познания вселенной. Отсюда можно предположить, что развитие вселенной имеет, выражаясь богословски, принципиально различное значение до Воплощения Логоса – Слова Божьего на Земле, и после. Вселенной необходимо быть в состоянии конструктивного развития, чтобы обеспечить необходимые условия для возможности жизни на Земле и сделать возможным принятие Богом человеческой плоти для того, чтобы инициировать новый этап истории спасения. После Воплощения и Пятидесятницы, когда человек осознает свое экклезиальное предназначение, он становится ответственным за судьбу вселенной47. Человечество тогда может быть понято в контексте Божественного обещания спасения как образующее центр встречи Бога со своим творением, как посредник, который призван привести всю вселенную через ее познание к новому творению. Мудрость познания, которую мы обсуждаем, есть то, что оставлено нам после Христова Воскресения и Вознесения, то есть то, что оставлено нам в Церковном предании и постоянно испытываемом литургическом эпиклезисе. Так же как в литургии Христиане испытывают эсхатологическое присутствие Христа, экклезиальная мудрость в познании вселенной с помощью науки открывает людям присутствие ипостаси Христа (хотя и в ее эмпирическом отсутствии). Эта мудрость восстанавливает существующее разделение между экклезиальной и научной интенциональностью в изучении вселенной, сводя их к евхаристическому единству, то есть единству в сопричастии Божественному, выявляя тем самым работу ученых как пара-евхаристический труд48.
Здесь мудрость Христианской Церкви выявляет себя отличной от философского и научного познания. Модальность благодарения и любви, как лежащая в основании мышления, не была присуща древнегреческому философскому вопрошанию действительности. Если греки не знали, кого благодарить, современные секулярные мыслители яростно борются с тем трансцендентным, которое можно благодарить. Отсутствие евхаристической интенциональности в философском и научном видении мира приводит к желанию неограниченного обладания знанием вещей для того, чтобы использовать их. Но поскольку обладание вещами, даже в абстрактном познании, сводит на нет отношение к ним на основе любви49, евхаристическая интенциональность перестает функционировать как благодарность за сам факт существования тех вещей в тварном мире, которые предназначены для того, чтобы их любили. Восстановление евхаристической интенциональности в познании требует метанои, то есть такого изменения ума, когда абстрактное познание и идеи становятся манифестациями в человеке образа, Того, чьим именем Христиане называют себя. Такая метаноя является модусом церковной реальности: «Церковь, как евхаристическая тайна дает нам познание вселенной, которая была сотворена, чтобы стать евхаристией»50. Вселенная приобретает смысл таинства, становясь тем самым, коррелятом евхаристической, благодарственной интенциональности человечества. Христианская Церковь, как поддерживающая и осуществляющая эту интенциональность, конституирует себя конечным много-ипостасным субъектом, раскрывающим истинный смысл вселенной через сопричастие ей в отношении любви. Именно в этой мудрости Христианской Церкви все атомистические и индивидуалистические тенденции человеческого разума, спроецированные на самое познание вселенной, подвергнуты ограничению и регулированию ради блага всего человечества.
Теперь мы хотим подойти к важности экклезиального измерения в познании с другой стороны. В свете изложенного выше взгляда на природу познания из позиции богословской преданности, нетрудно осознать, что богословская преданность никогда не растворяется в многообразии форм познания, ибо она всегда остается экзистенциальной составляющей человеческого духа, способной осуществлять критическую экспликацию науки как одной из возможных форм мышления.
Если подойти к современной науке исторически, то нужно вспомнить, что своими корнями она уходит в так называемое Новое Время, или, другими словами, в эпоху «модерна». Философии модерна свойственно приписывать двойственность, или дуализм между верой и знанием, который создал предпосылки исключения из контекста философии и науки любых ссылок на божественное и трансцендентное. Модерну присущ взгляд, что представление о реальности и истине исходит от некого универсального разума. Соответственно, когда католическое, но в особенности протестантское, богословие вынуждено было вступить в полемику о приоритетах во взглядах на реальность, оно также вынуждено было принять формы полемики, навязанные модерном. В этом приспособлении богословие отклонилось от присущего ему способа и пути приближения и оправдания истины, основанного на событиях богообщения51. Правила, по которым модерн навязывал диалог богословию, были построены на секулярных (иногда исторически квалифицируемых как гуманистические) стандартах, соотнесенных с научными истинами и нормативной рациональностью. Эти правила исходили из представления о безличностном и развоплощенном субъекте познания, как если бы процесс познания был естественным процессом самораскрытия мира через одну из его частей.
Модерну присуще отклонение в самом способе вопрошания о Боге. Согласно духу Христианской Библии, вопросы о том «Следует ли мне верить в Бога?» и «Существует ли Бог?» не ставились. Для Христианства главным был библейский вопрос о том, «Кем является тот Бог, которому я должен доверять?» Здесь необходимо усмотреть фундаментальную разницу в верованиях о том, что Бог существует, и доверием Богу. Бог библейского повествования требует гораздо большего, чем признания на уровне факта или теории его существования. Он требует «экзистенциальной преданности» с нашей стороны, вручение ему заботы о нас. Это не означает отсутствие рационального элемента в таком понимании веры как доверия. Действительно, в раннем Христианстве можно встретить разумные аргументы в пользу существования Бога. Достаточно упомянуть о св. Афанасии Великого, указывавшем на то, что из порядка и гармонии мирового устройства можно заключить о его творце52. Важно, что все подобные аргументы предназначались Христианам, то есть людям верующим, и служили в основном для того, чтобы выявить рациональный элемент внутри самой Христианской веры53. Соответственно и познание как таковое, несмотря на то, что оно не может произойти без Божественного участия в человеке, не приводит нас немедленно к знанию Божественного, ибо Божественное участие не является объектом прямого «наблюдения» или интуиции, а выявляется лишь в разумной рефлексии54.
Пожалуй только начиная с Декарта в семнадцатом веке аргументы в пользу существования Бога стали использоваться для того, чтобы убедить скептиков в том, что Бог действительно существует. Интеллектуалы в западной Европе стали придерживаться взгляда, что религиозные убеждения основаны в первую очередь на рациональных верованиях55. Такой подход совпадал исторически с пониманием познания как укорененного в эмпирической проверке и «научном методе», то есть он соответствовал новым временам, «модерну». Новизна состояла не столько в самих аргументах в пользу существования Бога, которые присутствовали в богословском контексте и до этого, сколько в их новом предназначении и тех критериях, согласно которым эти аргументы оценивались. С эпохи Нового времени, основанные на логике и «научных демонстрациях», они стали единственным допустимым обоснованием для веры в Бога вообще. Божественное откровение и личный опыт не допускались более как ответственные суждения; свидетельство же Священного писания принималось во внимание только после того, как разумность такого свидетельства была установлена независимыми от него способами. В результате любые ссылки на откровение и опыт непосредственного богообщения стали рассматриваться как свидетельства, так сказать, низшего порядка, включая даже тех, кто верил, что Священное писание представляет собой слова самого Бога. Здесь становится видно, как нарастающая волна секулярного, отделенного от веры мышления, стала навязывать самой вере стандарты и требования этого мышления. Отметим еще раз, что секуляризм не просто означал, что в аргументах веры следует использовать разум, а то, что этот разум независим от веры и развивается по логике и законам этого мира, является универсальным мерилом всей человеческой деятельности, и что сама вера в Бога и религиозный опыт обретают смысл только из позиции этого разума.
Но критикуя веру за ее неубедительность, а также ссылаясь на ее субъективный характер, связанный с попытками сгладить тревогу человеческого состояния в мире, «модерн» с его научным методом впадает в другую крайность: приписывая разуму развоплощенную всеобщность, сам человек и дискурс о нем выбрасывается из сферы разума. Таким образом наука становится определенным воззрением на мир, в котором оказывается важным не человек, его история и жизнь с ее заботами и проблемами, а некая абстрактная анонимная, неэмпирическая структура, которая при этом «контролирует» каждую конкретную воплощенную личность. Никто не оспаривает эффективность и важность науки в современном мире, но необходимо помнить о том, что принятие научного метода есть определенное верование в эффективность и жизненную важность его в противовес другим формам опыта. Децентрируя космос, то есть переводя его из личного отношения предстояния (как эстетической категории), и превращая космос только в протяженную арену слепых физических сил (то есть объект- res extensa), человек отдает предпочтение другой мифологии, в которой добровольно обрекает себя на случайное и бесцельное положение во вселенной, то есть на «космическую бездомность». Богословская преданность как раз и указывает на то, что эта децентрация космоса базируется в философском веровании в возможность такой децентрации, так что претензии секулярного, «гуманистического» разума на объективную значимость стандартов его мышления, а также суждений о возможности или невозможности заключений о внемировом основании вселенной, должны рассматриваться лишь как предварительные.
Исходя из такого осторожного отношения к познанию, состояние модерна видится как определенное отклонение от объединяющего и духовно универсального взгляда на природу познания и реальности, который существовал в эпоху поздней античности и средневековья, и который был сбалансированным альянсом между верой и знанием. Наука, а точнее знание, интерпретировались богословски, что проясняло смысл познания и сами основания его возможности. Познание, понимаемое в стиле модерна, не предполагало со-причастия, то есть живого участия и онтологического со-отношения с тем, что познается. Это отношение, используя язык Хайдеггера, можно было бы интерпретировать как, с одной стороны, позволение человеком контролировать свое существо кругом несокрытого, а, с другой стороны, самому человеку уходить в потаенность по отношению к этому кругу, сохраняя ипостасные, несводимые к природному качества. Соответственно истина такого познания в эпоху модерна сводилась к индивидуальному осознанию и соответствию мышления своему объекту (veritas est adaequatio rei et intellectus). Рацио, понимаемое как усеченная версия логоса греческой патристики, соответствовало переходу от познавательного приоритета опыта общения к приоритету индивидуализированной рациональной концепции. Субъекту логики эпохи модерна стало присуще вольное брожение взглядом по реальности без осознания своей собственной фундаментальной инаковости по отношению к ней (ипостасной трансцендентности), трансцендентности, которая, тем не менее, позволяет вступать в отношение с реальностью и артикулировать ее как энергийные слова (логосы). Искажение смысла логоса как познания в общении лежит в основании тех стандартов мысли, которые разработаны модерном и исторически восходят к Схоластике (и позднее к Декарту), что в свою очередь было значительным отклонением от Христианского богословия эпохи поздней античности и средневековья56.
Соответствующий такому изменению взгляда на познание переход от личности (ипостаси) к индивидууму был определенным искажением антропологии в пользу психологического индивидуализма, а также суждения и оценке человеческого субъекта на основании правовых критериев57. Как результат, сопутствующее такому изменению понимание объективности, как лишенной аспекта живого общения и основанной на определениях функционального и правового порядка, привело к формированию научно-технической цивилизации и методов познания на основе принципа полезности, включенного в рамки социальных прав и соответствующих целей.
В то время как западное богословие вынуждено было адаптироваться к требованиям модерна и тем самым принять секулярные формы в своей аргументации о присутствии Божественного в мире и взаимодействии с науками, у богословия Восточной Церкви сохранился опыт такого взгляда на науки и познание, который претерпел гораздо меньше приспособлений к секуляризму модерна. Именно поэтому, оставаясь богословски и литургически верным традиции, христианское богословие в его православной форме способно реализовать богословскую преданность в вопросах диалога между Христианством и наукой как критику оснований и предпосылок современной науки и тех путей, на которых осуществляется ее диалог с богословием58. Поскольку позиция неразделенного Христианства, выраженная и по сей день Православием, исходит из примата веры в познании в том смысле, что сам процесс познавания получает прояснение из актов веры (например, веры в саму возможность познания в божественном образе), его богословие обладает определенной свободой по использованию достижений современной философской и научной мысли для того, чтобы, используя в частности их язык и критический метод, выявить скрытые верования, пронизывающие современную науку и присутствующие во всех секулярных формах диалога между Христианством и наукой. Если научные утверждения и претензии на истину будут видны как функционирующие в условиях верований, то диалог между богословием и наукой перейдет на другой уровень: а именно, различие между богословием и наукой будет видно как различение лежащих в их основании верований и, следовательно, интенциональностей сознания в одном и том же человеческом субъекте. Таким образом, критическая функция самого богословия по отношению к науке будет заключаться в анализе различий и разделений структур субъективности в одном и том же человеке, что придаст определенную феноменологическую направленность всему проекту диалога богословия и науки. Однако феноменология не привлекается здесь как некая внешняя форма анализа, нейтральная по отношению к богословию. Наоборот, дискурс, подверженный «богословской преданности», не может обойтись без феноменологии как метода экспликации этой преданности.