Мало кто знает о прошлом Рожественского.
В 1873 году, будучи уже лейтенантом, Рожественский кончил курсы Михайловской артиллерийской академии. Его сейчас же назначили членом комиссии морских артиллерийских опытов. В этой должности он пробыл до начала русско-турецкой войны, когда его командировали в город Николаев. Там он некоторое время находился при главном командире Черноморского флота. А когда начали снаряжать пароход «Веста», превращая его в боевой крейсер, он поступил на него под начальство капитан-лейтенанта Баранова (после был губернатором в Нижнем). Вместе с этим командиром он плавал, вместе с ним участвовал на «Весте» в морском сражении, которое произошло при Кюстендже 11 июля 1877 года. Наши моряки, по описанию газет, проявили тогда небывалую лихость: ничтожная и слабосильная «Веста» подбила турецкий броненосец «Фехти-Буленд» и заставила его обратиться в бегство. За этот подвиг Рожественский, как и его сослуживцы, был награжден орденами Георгия 4-й степени и Владимира 4-й степени с бантом и произведен в следующий чин – капитан-лейтенанта.
С донесением командира судна он был командирован в Петербург, где лично давал объяснения особам императорской фамилии о сражении 11 июля.
А через год он неожиданно выступил в газете «Биржевые ведомости» от 17 июля 1878 года со статьей «Броненосцы и крейсеры-купцы» и разоблачил подвиги «Весты». По его описанию выходило, что не турецкий броненосец удирал от нее, а она убегала от него, убегала в течение пяти с половиной часов. И только благодаря тому, что «Фехти-Буленд», перегруженный военными запасами, не мог догнать ее, она спаслась от бедствия. Рассказ автора был чрезвычайно убедительным.
В прессе того времени статья Рожественского вызвала целую бурю. Газеты «Новое время», «Биржевые ведомости», «Петербургские ведомости», журнал «Яхта» и другие периодические органы начали между собой перепалку. Одни нападали на автора, называли его лжецом, другие защищали его и рассматривали его выступление как подвиг гражданского мужества.
Поступок Рожественского действительно был исключительным по своей смелости. Но что толкнуло его на это? Хотел ли он, чтобы восторжествовала правда о «Весте», или какие-либо иные мотивы руководили им? Разоблачая это раздутое сражение, он ведь не щадил и самого себя. Он рисковал всей своей будущей карьерой, на что может решиться только человек прямой и неподкупный, с сильным характером. А с другой стороны, почему он не сделал подобного разоблачения раньше? Почему он не отказался от царских наград? Он никогда не расставался с орденами и с гордостью носил их на груди, вплоть до Цусимы, как боевые заслуги.
С тех пор прошло двадцать шесть лет. Разразилась война на Дальнем Востоке. И вот после того, как на броненосце «Петропавловск» погиб в Порт-Артуре вместе с художником Верещагиным единственный талантливый адмирал Макаров, и после целого ряда других неудач на суше и на море царское правительство начало искать нового спасителя отечества. Он оказался тут же, рядом, в свите его величества, – высокий, мужественный, суровый, с красивой, немного склоненной головой, словно обремененной гениальными идеями. Вся его незаурядная внешность так импонировала другим, что не могло быть сомнения в успехе. И тогда имя этого человека прогремело на всю Россию – имя адмирала Рожественского. Почти вся пресса затрубила о нем, заранее возвеличивая его в герои.
Я продолжал иногда встречаться с моим другом, штабным писарем Устиновым. Так было в Носси-Бэ, в Камранге, в бухте Ван-Фонг и во время остановок эскадры для угольной погрузки. То я бывал на «Суворове», то писарь приезжал ко мне на «Орел». Устинов, сидя в штабе за секретной перепиской, знал всякие новости больше, чем командиры судов. От меня у него не было тайн. Поэтому, не плавая на флагманском корабле, я все-таки знал о Рожественском все.
Как я уже раньше сообщал, командующий не бывал на своих кораблях, за исключением тех случаев, когда ему нужно было разнести личный состав. Он и к себе не приглашал ни младших флагманов, ни командиров судов, чтобы посоветоваться с ними или обсудить какой-нибудь вопрос, – это было для него лишним. Энергичный и заботливый, он много времени проводил на мостике «Суворова», день и ночь сидя в специально поставленном для него кресле. С высоты этого мостика он обозревал свои корабли, следил за их равнением в кильватерной колонне и за репетованием сигналов. Но его мало интересовало, что в данный момент творилось в трюмах, в погребах, в башнях, в машинах, в минных отделениях на кораблях эскадры. Как бывший марсофлотец, все это он считал мелочью, о которой не следует знать адмиралу. А между тем в число таких мелочей постепенно перешли тактические качества кораблей: их боевая подготовка, техническое состояние, непотопляемость, организованность. Таким образом, влияние командующего и его штаба на эскадру не простиралось дальше наружного порядка. Если все суда сохраняли свое место в строю, если они шли друг от друга в двух кабельтовых, значит, все было хорошо. Но стоило какому-нибудь судну нарушить строй, как сразу же нарушалось и душевное равновесие адмирала. Он моментально вскакивал с кресла и, беснуясь, начинал кричать. Иногда фуражка его летела под ноги, тогда кто-нибудь из штабных чинов подхватывал ее и, вытянувшись, держал в руках, как святыню. На мостике водворялся ужас, словно наступал момент светопреставления. Судовые и штабные офицеры, сигнальщики, рассыльные, вахтенные, дрожа, бессмысленно таращили глаза на грозного адмирала, как будто он представлял собою двенадцатидюймовый снаряд, готовый взорваться. Сначала по адресу провинившегося корабля слышалась только ругань, самая отборная и фантастичная, а потом уже следовал приказ:
– Поднять Идиоту выговор!
Флаг-офицеры и сигнальщики по одной лишь кличке знали, к какому кораблю это относится, и, сорвавшись с места, бросались к ящику с флагами с такой поспешностью, что расшибали друг другу лбы. И на мачте взвивался сигнал с выговором крейсеру «Адмирал Нахимов».
Командующий, утомившись, брал из рук подчиненного фуражку, накрывал ею разгоряченную голову и потом долго прохаживался по мостику.
Во время маневров случалось, что он, угрожая кулаками, начинал орать во весь голос:
– Куда ты, Проститутка подзаборная, прешь? Куда прешь?
Все понимали, что на этот раз провинилась «Аврора». И хотя она находилась за пять миль, но адмирал продолжал кричать на нее, как будто она могла услышать его ругань.
Изредка без шума, а только сквозь зубы приказывал:
– Передайте семафором, чтобы Инвалидное убежище не оттягивало.
Сигнальщики, размахивая флажками, вызывали броненосец «Сисой Великий» и передавали ему распоряжение адмирала.
Потом снова разражался гневом:
– Опять эта Горничная завиляла, точно ей оса попала под подол.
В результате «Светлана» получала адмиральское неудовольствие.
Когда адмирал, охваченный приступом злобы, выкрикивал брань, то матросы, находившиеся на палубе вдали от непосредственной угрозы, смеялись между собой:
– Тише, ребята! На мостике спектакль начался.
И все слушали, как Рожественский заочно разносил какого-нибудь командира, заменяя его фамилию придуманной кличкой, и все понимали, кого под какой кличкой он подразумевает. Не только командиры судов, но и младшие флагманы не избежали прозвищ, иногда остроумных, иногда похабных. Что представлял собою в его глазах толстый контр-адмирал Фелькерзам? «Мешок с навозом». А недалекий контр-адмирал Энквист? «Пустое место». Наш всегда щеголеватый и суетливый командир, капитан 1-го ранга Юнг? «Лакированная егоза». Командир «Александра III», гвардеец, капитан 1-го ранга Бухвостов? «Вешалка для гвардейского мундира». Командир «Бородина», капитан 1-го ранга Серебренников, замешанный когда-то в освободительном движении? «Безмозглый нигилист». Командир «Ушакова» Миклуха-Маклай, родственник знаменитого путешественника? «Двойной дурак». Командир «Осляби», капитан 1-го ранга Бэр, любитель поухаживать за женщинами? «Похотливая стерва». Некоторым командирам Рожественский давал прозвища, заимствованные из терминологии венерических болезней[14].
Матросы, насмотревшись и наслушавшись, как адмирал расправляется со своими подчиненными, говорили о нем:
– Была у него мать или нет?
– Не кобель же его выбросил из-под хвоста.
– Мать-то у него была, но только когда она его рожала, то, вероятно, три года дрожала.
Он никого не хотел видеть из своих подчиненных, но и они всячески избегали с ним встречаться, зная необузданный темперамент своего адмирала. Если какой-нибудь глава судна и отправлялся к нему на свидание, то лишь в исключительных случаях. Заранее можно было сказать, что он нарвется на оскорбление.
Когда мы стояли в Носси-Бэ, крейсер «Светлана» настолько был перегружен углем и другими припасами, что его корпус прогнулся. Командир судна, капитан 1-го ранга Шеин, явившись на флагманский корабль, доложил о несчастье адмиралу и стал просить у него разрешения убавить груз. Рожественский рассвирепел и с матерной руганью выгнал командира из своей каюты.
Во время стоянки в бухте Ван-Фонг «Наварину» было приказано принять пресной воды триста тонн. Командир судна, капитан 1-го ранга барон Фитингоф, поехал на «Суворов» объясняться. Он начал доказывать адмиралу, что такое количество воды слишком велико для корабля. Кстати упомянул, что броненосец и без того перегружен углем. Адмирал, слушая командира, повернулся к нему спиной, а потом задергался весь и заорал:
– Это что же такое? Вы учить меня вздумали? Не хотите исполнять моих приказаний? Принять четыреста тонн воды! Без разговоров!
Он наговорил еще много слов, не передаваемых в печати, и барону Фитингофу ничего не оставалось другого, как только ответить:
– Есть, ваше превосходительство.
Некоторых командиров адмирал громогласно позорил в присутствии офицеров и матросов:
– Вам не кораблем командовать, а только бы служить в портовых складах и отпускать на суда швабры.
Невольно приходилось задумываться над тем, как могли эти почтенные и заслуженные господа терпеть над собою все издевательства командующего эскадрой? Для чего же нужно было иметь чины, носить мундиры и ордена, если все это не спасало людей от самых унизительных оскорблений?
Часто Рожественский кричал на командиров военных кораблей, как фельдфебель на новобранцев[15].
Неужели и в иностранных флотах происходит то же самое?
Первое время те, кто мало знал Рожественского, смотрели на него как на человека непреклонной воли и знатока в военно-морском деле. Только с таким командующим можно достигнуть намеченной цели. И поэтому к его самодурству относились снисходительно. Но постепенно, по мере того как эскадра подвигалась вперед, наступало разочарование. Все резкости командующего в приказах, сигналах, в личных объяснениях с командирами и офицерами понемногу разрушали его авторитет. Люди убеждались в том, что за этой грубой формой обращения вовсе не скрывается глубокий и проницательный ум или организаторские способности. Только развившимся у адмирала величайшим самомнением можно было объяснить презрительное его отношение к подчиненным.
Рожественский не щадил и чинов своего штаба и постоянно третировал их. Только двое из них более или менее свободно общались с ним: старший флаг-офицер лейтенант Свенторжецкий и принятый на флагманский корабль в качестве бытописателя капитан 2-го ранга В. Семенов. Но и они были для него не больше чем добавочные органы – две пары глаз и две пары ушей. На основании сведений, получаемых от этих двух офицеров, адмирал часто составлял свое суждение о кораблях и командирах. Остальные же чины штаба совершенно не пользовались его благосклонностью и доверием. Будучи сам исключительно властной натурой, он на всякие советы со стороны своих помощников смотрел как на посягательство на его прерогативы. И они не решались предостеречь командующего от неизбежных ошибок, свойственных самодовольным и ограниченным натурам. Вообще в штаб подобрались люди безвольные и безличные, но зато преисполненные к адмиралу самой собачьей преданностью. Они создали из поклонения ему особый культ. Штаб превратился в средостение между флотом и командующим, стал его походной канцелярией.
В особенности пришлось унижаться перед ним флаг-капитану, или, выражаясь по-сухопутному, начальнику штаба, капитану 1-го ранга Клапье-де-Колонгу. По смыслу военно-морского устава после командующего он являлся первым лицом на эскадре. На обязанности флаг-капитана лежало проводить в жизнь все идеи своего начальника, а для этого он должен быть знаком с его оперативными планами. Но что сделал с ним Рожественский? Он не признавал в нем своего заместителя, он низвел его до степени раболепствующего лакея. Прежде чем пойти с докладом к своему барину, Клапье-де-Колонг производил через его вестового рекогносцировку о настроении адмирала:
– Ну как, братец, сегодня расположен его превосходительство?
– Вроде как ничего, ваше высокоблагородие.
Только получив такие сведения, Клапье-де-Колонг осмеливался приблизиться к адмиральской каюте, но и то предварительно останавливался перед нею, снимал с головы фуражку и, перекрестившись, шептал слова молитвы: «Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его». Потом уже стучал одним лишь ноготком в страшную дверь.
Однажды потребовалось ему спешно о чем-то доложить командующему, который находился у себя в каюте. На этот раз вместо Петра Пучкова, который был отпущен на берег, временно прислуживал адмиралу командирский вестовой. Когда Клапье-де-Колонг взглянул на его лицо, распухшее от адмиральских кулаков, то сразу упал духом.
– Значит, его превосходительство в плохом настроении?
– Беда, ваше высокоблагородие, расшиб меня совсем.
Клапье-де-Колонг растерянно забормотал:
– Но как же мне теперь быть? Ведь у меня спешное дело к нему.
– Не могу знать, ваше высокоблагородие, а только лучше не показывайтесь на глаза. Весь кипит.
Срочное дело было отложено до более благоприятного времени.
Писарь Устинов не раз заставал флаг-капитана в каюте плачущим[16].
Адмирал, очевидно, думал про себя: раз он командующий, то он все, а остальные офицеры и командиры – ничто. Его дело приказывать, разносить, наказывать, иногда хвалить кого-нибудь, а подчиненные должны работать, повиноваться, выкручиваться из разных затруднений и безропотно переносить все его обиды. Этот человек верил только в силу принуждения. Он, как командующий 2-й эскадрой, видел залог успеха единственно в беспрекословном подчинении всего флота его воле. И в этом ослеплении он подавлял всякую инициативу своего штаба, своих младших флагманов, командиров судов и всего личного состава эскадры. Ему хотелось, чтобы все смотрели на него как на единственного человека, который знает, что надо делать и как надо делать. Он сам себя произвел в гении. В этом была его беда. Постепенно на почве неограниченной власти он фатально шел к тому, что превращал всех в жалкие пешки своей прихоти и самодурства. Он загипнотизировал себя в уверенности, что только в его руках держатся все нити и что эскадра немедленно развалится, если он ослабит вожжи.
Правда, Рожественский обладал железной силой воли, но это хорошее качество при отсутствии военного таланта только вредило делу и причиняло всем лишь одно горе.
– Почему он не казнил ни одного матроса? – как-то спросил я писаря Устинова.
– Подожди, после сражения их десятки будут висеть на реях. Слышал я об этом разговор в штабе. А ты думаешь, что адмирал подобрел к нашему брату?
– Ничего не было бы удивительного в этом. Вместе умирать идем. А это обстоятельство очень серьезное. Любой начальник может задуматься о своем отношении к матросам.
– Только не Рожественский! – рассердившись, воскликнул Устинов. – У него ненависть в крови. Но я думаю, не придется ему никого казнить. Если он уцелеет от японских снарядов, то его убьют свои же матросы. Однако скажу о нем: раньше разбойников вешали на крестах, а теперь наоборот – разбойникам вешают на грудь кресты.
Писарь, рассказывая о лютости адмирала, привел много примеров, из которых два особенно запомнились мне.
Во время стоянки в Носси-Бэ адмирал, проходя как-то по срезу, увидел матроса, неправильно лопатившего палубу, – не вдоль, а поперек настила. Адмирал подозвал вахтенного начальника и спросил, показывая на матроса:
– Что он делает?
– Палубу лопатит, ваше превосходительство, – не задумываясь ответил вахтенный начальник.
Адмирал задрожал, а его черные, как антрацит, глаза загорелись злобой. Раздались выкрики:
– Вы, лейтенант Данчич, даете мне идиотский ответ! Кто вы такой? Вахтенный начальник или балерина, прогуливающаяся по судну? Разве не видите, что этот болван лопатит палубу поперек настила?
Адмирал с искаженным лицом бросился к матросу, выхватил у него деревянную лопату и всю ее обломал о его голову.
Приблизительно такой же случай произошел перед нашим приходом в бухту Ван-Фонг. Адмирал, поднимаясь на мостик, услышал, как один комендор, разговаривая со своим товарищем насчет обеда, произнес:
– Пусть начальство подавится этой гнилой солониной, а я даже не притронусь к ней.
Когда он заметил адмирала, было уже поздно. Комендору пришлось предстать перед грозными очами начальника. Загромыхали слова, раздельные, тяжелые, как чугунные гири:
– Ты, стервец, что болтаешь? Тебе ветчины с горошком захотелось или рябчиков в сметане?
Адмирал стоял на трапе, а комендор – на палубе. Ноги первого находились на уровне плеч второго. Виновник, отдавая честь, откинул голову назад и застыл в жутком ожидании. Адмирал сказал ему еще несколько слов, а потом своей тяжелой ступней, обутой в блестящий ботинок, ударил его по лицу и, не глядя на свою жертву, поднялся на мостик.
Комендор глухо крякнул и повалился на палубу. Все лицо его моментально превратилось в кровавое мясо. Он встал на колени и замотал головою, разбрызгивая по палубе красные пятна. По распоряжению вахтенного начальника его отвели в операционный пункт. Там уже выяснилось, что у защитника родины были разбиты передние зубы, рассечены губы и раздроблена переносица.
На верхней палубе мокрой шваброй стерли кровавые пятна. Броненосец «Суворов» продолжал свой путь. На мостике, под раскинутым тентом, адмирал сидел в кресле, расстегнув китель и представляя легкому бризу волосатую грудь, мрачный и усталый, как будто совершил тяжелый подвиг.
Днем 13 мая погода значительно улучшилась. Дождя не было, и ветер заметно стихал. Облака поредели, виднелись синие просветы, из которых то и дело выглядывало солнце.
Эскадра наша приближалась к Корейскому проливу. Ход ее был девять узлов. Полагая, что через час или другой встретимся с неприятелем, все приготовились к бою. Но, к нашему удивлению, на горизонте было пусто. Только аппараты беспроволочных телеграфов, получая какие-то незнакомые знаки, говорили о присутствии врага, пока скрывающегося за далью. По-видимому, он переговаривался со своими разведочными судами.
Сигналом командующего было приказано крейсерам иметь пары на пятнадцать, а броненосцам на двенадцать узлов.
До обеда и всю вторую половину дня производили эволюционное учение, которое было первым после того, как присоединился к нам отряд Небогатова. На «Суворове» то и дело взвивались в разной комбинации флаги. Пестрели разноцветными полотнищами и мачты других судов, репетовавших сигналы флагмана. На мостиках происходила горячка. Все бинокли были направлены в сторону броненосца, на котором находился командующий, – не прозевать бы с выполнением того или другого его приказа. Однако и здесь с жестокой ясностью проявились наши недочеты. Эскадра, представляя сборище самых разнотипных судов, лишь с трудом перестраивалась в боевой порядок. Кильватерная колонна постоянно ломалась, нарушаемая рыскающими в сторону кораблями. Еще более неудовлетворительно обстояло дело с поворотами «все вдруг». Некоторые суда, не поняв сигнала, делали в это время повороты «последовательно», внося в маневр путаницу. А когда по сигналу с «Суворова» эскадра переходила в строй фронта, то получалась полная неразбериха.
Это были зловещие признаки.
Но в данном случае многих из нас интересовала другая сторона. Почему это Рожественскому вдруг понадобилось у берегов Японии, перед самым боем, заняться маневрами? Почему он раньше этого не делал, когда только присоединился к нам отряд Небогатова? Ведь тогда можно было бы потратить на это дело больше времени, и ничего не случилось бы, если бы даже на двое суток мы пришли позднее в Корейский пролив. Неужели командующий забыл об этом? Нет, тут были у него какие-то свои соображения, о которых мы можем только догадываться. Вчера ночью он нарочно замедлил ход эскадры, а сегодня напрасно провел несколько часов, занимаясь эволюционным учением. Создавалось впечатление, что эскадра наша искусственно задерживается на последней стадии ее пути. Не будь этого, мы прошли бы самую узкую часть пролива, где находится остров Цусима, поздно ночью. А больше всего вероятии было, что где-нибудь вблизи этого места сосредоточен японский флот. Возможно, что благодаря мглистой ночи и порядочному волнению, мешавшему противнику раскинуть сеть разведочных судов, мы проскочили бы незамеченными; возможно и другое – нас все равно разбили бы. Во всяком случае, хуже того, что с нами случилось потом, не могло быть. Но все расчеты Рожественского сводились, очевидно, к тому, чтобы встретиться с противником 14 мая и чтобы сражение произошло обязательно в день коронования «его императорского величества».
Многие матросы, дружившие между собою, давали друг другу свои домашние адреса, наказывая при этом:
– Если что случится со мною, то сообщи, дружок, моим родственникам все подробно.
– Хорошо. Ты тоже. Обо всем напиши.
– Есть такое дело.
В это время лица у них были серьезно-озабоченные. Они разговаривали об ожидаемой смерти так же просто, как разговаривают крестьяне о заготовке дров на зиму или о том, что на таком-то участке земли пора скосить овес. Потом глаза матросов загорались надеждой.
– Может быть, живы останемся. Тогда кутнем.
– Обмоем, браток, душу. Я достану иностранный ром. Забыл только, какой фирмы. Но я по фасону бутылки узнаю. Этот ром такой крепости, что один пьет, семеро пьяны бывают.
К разведочной службе и на этот раз, как и накануне, командующий отнесся с полной пренебрежительностью. Это беспримерное отсутствие какого-либо интереса к тому, что делается у неприятеля, продолжало удивлять многих. Для чего в таком случае находились при эскадре легкие быстроходные крейсеры, боевое значение которых было совсем ничтожно?
Ночь была облачная, темная, с редкими звездами. На море держалась мгла. Дул ветер в три-четыре балла.
Приближались к району, где уже можно было встретиться с японскими разведчиками; эскадра несла только часть огней. Трудно было обойтись совсем без них, так как при такой скученности судов могло бы произойти столкновение. Но были приняты все меры к тому, чтобы не открыть своего присутствия противнику. С этой целью ослабили гакабортные огни, а отличительные фонари были открыты только во внутреннюю сторону строя. Топовые лампочки выключили совсем. Получили запрет пользоваться беспроволочным телеграфом. С этой стороны все обстояло как будто хорошо, разумно. Но вот на клотиках мачт флагманского броненосца, передавая какое-то приказание командующего, замигали световые вспышки. Такие же вспышки засверкали на клотиках и других кораблей, что означало – данный сигнал принят и понят. Получалось впечатление, как будто на мачтах всех судов находятся невидимые существа и быстро-быстро перемигиваются огненными глазами. Так происходило с небольшими перерывами в течение почти всей ночи. И никто из штаба не подумал, что такая сигнализация скорее и дальше, чем какой-либо другой свет, может обнаружить противнику место эскадры. Помимо того, за эскадрой, держась от нее в нескольких кабельтовых, шли госпитальные суда «Орел» и «Кострома», условные огни которых горели особенно ярко. Таким образом, принимаемые нами меры предосторожности были совершенно бесполезны.
На баке по поводу этого матросы рассуждали:
– Наш командующий окончательно лишился ума.
– И штаб его в детство впал.
– Верно. Так только играют в прятки трехлетние ребятишки. Спрячет иной голову под фартук матери и кричит: «Ищите меня». И с нашими кораблями то же самое происходит.
Около этой кучки матросов показался мичман Воробейчик. Топорщась, он зачирикал:
– Это вы на каком основании подвергаете критике действия самого командующего?
– И не думали даже об этом, ваше благородие.
– Я сам слышал!
– Это вам показалось, ваше благородие. Мы говорили: хорошо бы, мол, перед боем молебен отслужить Николаю-угоднику или Георгию-победоносцу.
– А кого вы сравнивали с детьми?
Кочегар Бакланов начал объяснять:
– Да это я, ваше благородие, рассказывал про своего сынишку. Пятый год ему. Шустряга парень. Он все, бывало, спрашивал меня: «Тятя, а как узнают, когда родился человек, девочка это или мальчик? По штанишкам, что ли?» Смешной парнишка, очень даже смешной.
Мичман возмущенно крикнул: – Счастье ваше, что время не такое! Я бы вас разделал под красное дерево за такую наглую ложь! – И, удаляясь на корму, скрылся в темноте.
Матросы рассмеялись:
– Молодец Бакланов, ловко вывернулся.
Я обошел все палубы, побывал во многих башнях. Ожидая минных атак, офицеры и комендоры все время дежурили у орудий, зорко всматриваясь в темную даль, не обозначится ли где силуэт неприятельского миноносца. И на других постах были люди. Половина экипажа должна была бодрствовать, готовая при первой тревоге вступить в действие. Остальные пока могли спать не раздеваясь. Но спать никому не хотелось. Мы не столько боялись артиллерийского огня, сколько минных атак. Ночь проходила медленно, и каждая минута давила сознание ужасом ожидания – вот раздастся у борта сокрушительный взрыв неприятельской торпеды. В такой напряженной атмосфере люди не могли молчать долго – не выдерживали нервы. Поэтому в темноте на палубе всюду виднелись кучки матросов, тихо разговаривающих между собою. Тут можно было услышать о чем угодно, но меньше всего о войне. В одной кучке рассуждали о женщинах:
– Это зависит, какая попадется жена. Другая тебя так обкрутит, что ничего ты не можешь с ней поделать. И будешь ты при ней за пристяжного, а она коренником.
Гальванер Козырев по этому поводу рассказал:
– Бывают такие случаи. Вон я читал про Нельсона. Самый знаменитый адмирал был, храбрости непомерной. Сам Наполеон боялся его. И что же вы думаете? Трепетал он перед своею женой, как кролик пред волчицей. Да хоть бы была она, скажем, королева или принцесса. Ничего подобного. Проститутка из Неаполя.
Старший сигнальщик Зефиров добавил:
– Да, женой управлять мудрее, чем целым государством. Вот наши цари: управлять государством они имеют право в шестнадцать, а жениться – не раньше как только в восемнадцать лет.
На баке среди матросов, расположившихся у фитиля, хриповато звучал голос минного машиниста:
– …Произошло это у нас в селе на самую Троицу. Весь народ в церкви. И вся она убрана зеленью: около икон березки стоят, на полу травка разбросана. Благодать! А у нас в церкви водится такой обычай: бабы и девки позади стоят, а мужики и ребята – впереди. От входа до самого амвона оставляется проход аршина в два шириною, получается вроде коридора из живых людей. Это для того так делается, чтобы можно было свободно пройти вперед: поставить свечку к иконе, поминальник взять или причастие принять. Все шло ладно: здоровенный дьякон ектенью читает и кадилом помахивает, старый седенький поп возгласы подает, на клиросе певчие умасливают душу молящихся, миряне поклоны отвешивают богу. В окна солнышко заглядывает. Жарко и душно…
– Насчет церкви что-то скучно, – перебивает рассказчика кто-то. – Ты что-нибудь другое расскажи.
– Подожди, доберемся и до веселого, – возразил минный машинист и продолжал: – Раскрыл поп царские врата и протянул сладенько так, точно конфета ему в рот попала: «Со страхом божиим и верою приступите». В этот момент кто-то как замычит в церкви. Потом еще сильнее. И кто-то с мычанием несется по свободному проходу прямо на амвон. Весь народ вздрогнул и шарахнулся в стороны. Бабы завизжали. И что же оказалось? Оськи Лямкина, свата моего, телок – месяцев пяти, черный, большой. Разыгрался и в церковь ворвался. Вылетел прямо на амвон. То к одной клиросе метнется, то к другой. А сам ноги задние подкидывает, крутит хвостом и мычит, словно с него шкуру сдирают. Потом в алтаре то же самое начал проделывать. У попа лицо бледное, бороденка дрожит. Первым опомнился он, кричит: «Ловите эту тварь!» А где тут ловить! С народом бог знает что делается. Одни думают, черт ворвался в церковь, другие – светопреставление началось. Мужики глядят, бабы и девки визжат, детишки плачут. А телок от этого шума и народа еще пуще ошалел. Носится по алтарю, как бешеный, и не перестает мычать. Тут уж дьякон бросился за телком, а с ним еще трое: дьячок, староста церковный и сторож. И что же вы думаете? Вчетвером никак не могут поймать его. Долго бегали, пока дьякон не схватил телка за хвост. Телок рванулся, дьякон брякнулся на пол в самых царских вратах, но все-таки хвоста из рук не выпустил. Тут остальные трое подоспели. Народ к этому времени образумился, смех начался. Выволокли телка на божий свет, поддали ему пинком под зад – иди…
С мостика раздался голос вахтенного начальника, лейтенанта Павлинова:
– На баке! Что у вас там за смех? Нельзя ли потише?
– Есть! – ответили разом несколько голосов.
Было далеко за полночь, когда я отправился к Васильеву. Он был только инженером, но от него я мог узнать больше, чем от любого строевого офицера, даже по вопросам, которые не относятся к его специальности. Хотелось в последний раз побеседовать с ним по душам. В офицерском коридоре против его каюты я остановился, прислушиваясь. Кругом было тихо. Только из глубины броненосца доносился гул напряженно работающих машин, отчего под ногами железная палуба, покрытая линолеумом, слегка вибрировала. За переборкой почувствовалась возня. Я тихо постучал в дверь и, получив разрешение, вошел в каюту. Васильев, словно собираясь в поход, сосредоточенно укладывал в чемодан свои вещи, рукописи, чертежи.
– Вот приготовляюсь к бою. Придется чемодан снести в более безопасное от огня место. Главное – хотелось бы сохранить свои заметки и чертежи. Остальное не жаль будет, если и пропадет.
Он был без куртки, в одной ночной рубашке. Каждый раз, когда я не видел на его плечах серебряных погон, он становился мне ближе и роднее. Я рассказал ему, как матросы ругают своего командующего. Васильев, выслушав меня, заговорил возбужденно: