Грошев вкрутил окурок в пепельницу.
И Юна вмяла свой окурок – тщательно, чтобы не было дыма. Показала, что готова слушать.
Грошев начал.
У Веры Матвеевны ослеп кот Максик. Гноились, гноились глаза – и блекнуть стали, выцветать, гаснуть. Вера Матвеевна и промывала их слабым раствором марганцовки, и специальные добавки для кошачьего зрения купила в зоомагазине – ничего не помогло. Понесла к ветеринару, тот осмотрел и сказал, что причин слепоты множество, он выпишет капли, но за успех не ручается.
Вера Матвеевна закапывала эти капли два раза в день, Максик, не понимающий своей пользы, вырывался и царапался. И стал слепнуть катастрофически быстро, будто хотел поскорее избавиться от неприятных процедур.
Ослеп совсем. Тыкался по углам, учился жить втемную. Веру Матвеевну потрясало, что Максик все переносил молча. Была в этом молчании какая-то трагическая безысходность и безнадежность: чего, дескать, мяукать, этим горю не поможешь.
Однажды Вера Матвеевна увидела, как Максик на кухне, встав на задние лапы, нашарил передними край табуретки, неуверенно вскочил на нее, опять привстал, нащупал подоконник и прыгнул на него, как делывал раньше для того, чтобы, потрепетывая ушками и поворачивая голову на каждое новое движение, рассматривать за окном воробьев, голубей и людей.
Он посидел немного и со страшно разочарованным, как показалось Вере Матвеевне, лицом кособоко не спрыгнул даже, а сполз на табуретку, а потом на пол. Сердце Веры Матвеевны захлебнулось от сочувствия.
Надо отбросить ложную жалость, подумала она. Я его и слепого люблю, но ему-то каково? Во двор теперь не выпустишь, с бумажечкой-веревочкой он теперь не поиграет, за мухой не поохотится, в окошко не посмотрит, зачем такая жизнь? Есть и спать? Вот уж воистину животное существование!
Нет, нельзя длить его мучения.
И, проплакав всю ночь, Вера Матвеевна с утра напилась корвалолу и повезла Максика усыплять.
Ветеринар был не тот, что давал таблетки, а молодой, усталый и равнодушный. Это устраивало Веру Матвеевну, она не хотела сочувствия, оно бы ее только еще больше расстроило.
«В тираж, значит?» – спросил ветеринар.
«Да», – коротко сказала Вера Матвеевна, сдерживая себя.
Ветеринар поставил Максика на стол, осмотрел, поглаживая. Кот весь сжался: незнакомые звуки, запахи и прикосновения его пугали. Вера Матвеевна отвернулась и вытерла глаза.
«Зачем же его усыплять?» – вдруг услышала она.
«Как зачем? Животное мучается! Слепые люди живут, но у них всякие занятия находятся. А кошка если не видит, зачем ей жить? Только страдать? Думаете, мне легко? А я так скажу: когда мы увечных животных оставляем мучиться, мы себя жалеем, а не их!»
«Как зовут кота?»
«Максик».
«Вы не Максика жалеете, а как раз себя. Вам на него смотреть тяжело. А он-то спокойно ко всему относится».
«Спокойно? Вы скажете!»
«Неудобства некоторые есть, но он привыкнет. А главное, он считает, что так и должно быть. – Лицо ветеринара ожило, просветлело, даже глаза поголубели, как в юности, когда он только поступил в Тимирязевскую академию и способен был часами вдохновенно говорить любимой девушке о конском сапе и собачьей чумке. – У него ведь нет, как у людей, представления о жизни, он книг о ней не читал, кино не смотрел, опыт чужой не впитывал, понимаете? Для него слепота, можно сказать, естественное дело. Если б он мог думать, то подумал бы, что, значит, до определенной поры кошки видят, а потом перестают. Так, значит, природа устроила! И все, и никаких вопросов. Он безмятежен душой, как и прежде. А вы – умертвить. Поторопились!»
«Значит, он не страдает?»
«Ничуть. Ну, может, побаливало, когда слеп, а сейчас – абсолютно! Его кошачья душа в полном, уверяю вас, равновесии. Ведь у них, – продолжил врач теоретические рассуждения, – нет понятия несчастья. Боль – да, чувствуют. Голод и жажду. А несчастье – не их понятие. Так случилось – так и должно быть!»
«А и правда! – догадалась вдруг Вера Матвеевна. – Дура я старая! Спасибо вам, огромное спасибо!» И взяла Максика в объятия и торопливо понесла к выходу.
У дверей обернулась и спросила:
«А если, допустим, лапку животному отдавит или хвост, если ослепнет, как мой, или оглохнет, то – никакого для него горя нет?»
«Никакого! Особенно если один живет, других не видит. А если видит, то опять же считает: ну, у них четыре лапы, а у меня три, они такие, я такой!»
«Да… – покачала головой Вера Матвеевна. И добавила неожиданное: – Вот бы нам бы! Я не в смысле ослепнуть, а – не расстраиваться!»
Ветеринар даже рассмеялся от этих ее слов.
А Вере Матвеевне было не до смеха. Нет, первое время она радовалась, а потом все чаще задумываться стала. О жизни вспомнила своей. О многочисленных несчастьях, приведших ее к одиночеству. Вспомнила предыдущую кошечку, которая была у нее лет двенадцать назад, родила пятерых котят, они были розданы добрым людям, кошка ходила и мяукала, ища котят. Ну и что? На третий день перестала мяукать, а через неделю забыла напрочь.
Выходит, размышляла Вера Матвеевна, кошки умнее нас. Или, лучше сказать, мудрее. Так случилось – так надо! И они опять счастливы – счастьем жить. До последнего вздоха счастливы.
И таким сильным было это впечатление для Веры Матвеевны, что она совсем по-иному взглянула на окружающее. И все ждала, когда она от этого иного взгляда станет счастливее.
Но не получалось как-то.
Наоборот, бессонница одолела. Печаль гложет: если б я раньше знала об этом, я бы всю жизнь радостной была!
И урезонивает себя: немудро так думать о прошлом, лучше совсем не думать.
Но тут же возникает мысль: как же не думать, если человек без мыслей – не человек?
И заела ее эта философия на старости лет, и вместо ожидаемого счастья она впала в уныние. На Максика, который вполне освоился и в два прыжка уверенно оказывался на подоконнике, чтобы сидеть там и слушать, трепеща ушами и поводя головой так, будто видел, уже не радовалась.
Сидит целыми днями на кухне, пьет остывший чай и что-то бормочет себе под нос. Вроде того: не знала о счастье – была по-своему счастлива или хотя бы спокойна, узнала о счастье – несчастна стала.
И как теперь жить?
Грошев закончил, схлопнул обложку с экраном, положил планшет на стол, налил себе, выпил и закурил, не глядя на Юну.
Ему послышалось всхлипывание.
Неужели так растрогалась?
Посмотрел: Юна шмыгает носом, сминает его щипками пальцев, а потом трет тыльной стороной ладони. А глаза блестят влагой. Красивые глаза у нее сейчас.
– Чего-то у меня насморк, что ли? Еще не хватало, – сказала Юна. – Или тоже аллергия на Москву.
– Тоже? У кого-то аллергия на Москву?
– Мамина подруга одна сюда поехала, хорошую работу нашла, все отлично, только насморк ее задолбал, и глаза опухали, и горло болело все время. К врачам ходила, проверялась, кровь сдавала, все эти дела, а ей говорят: у вас, похоже, аллергия, только непонятно на что. Она таблетки какие-то пила, не помогает. Поехала зачем-то в Саратов, говорит: уже в поезде лучше стало, а сошла с поезда, все прошло. Будто не было. Поехала опять в Москву и прямо на вокзале опять начала захлебываться. Тут и догадалась, в чем дело, вернулась домой. Жалела, но говорит: значит, не судьба. Кстати, нормально сейчас живет, бизнес подняла. Вернусь, попробую к ней сунуться.
Интересно, думал Грошев, скажет ли она что-нибудь о том, что услышала? Или нарочно забалтывает, чтобы ничего не говорить?
Юна взяла бутылку, но увидела, что в ней на донышке. Поставила обратно.
– Добивай, – разрешил Грошев.
– А у тебя еще есть? Я не потому, что хочу, а – чтобы тебе осталось что-то.
– Мне уже хватит, по полкило уговорили. А ты не стесняйся.
Юна вылила остатки в стопку, выпила, закусила огурчиком.
Жуя, сказала:
– Хороший рассказ, мне понравился. Но я не въехала про эту старуху. Про кота ясно: да, наверно, слепым лучше жить, чем мертвым. А она, ты написал, была всю жизнь несчастная, а теперь считает, что была счастливая. Почему?
– Объясняю. Она просто о своей жизни не думала. О счастье не думала. Теперь подумала – и стала несчастной. На старости лет утратила смысл жизни.
– Да ну, неправда! – уверенно возразила Юна. – Никто так не меняется, ты за нее подумал и ей свои слова вставил. У нас старик сверху жил, заливал нас все время. Замучились потолок на кухне белить. Я сто раз с ним говорила, в полицию обращалась. А он такой – плачет: извините, простите, я нечаянно, я больше не буду! А через неделю – бац, то же самое! Я ему говорю: давайте мы вам трубы поменяем, у меня знакомый сантехник, дешево обойдется. Уперся: если поменять, я вас еще хуже залью, потому что все новые эти трубы и краны – говно! Насильно, что ли, менять ему будешь? Пока не умер, так мы от него и страдали.
– Это случай совсем другого плана, – сказал Грошев. – Это быт. А у меня не быт, а… С подоплекой. Такая притча на жизненной основе.
– Значит, я не поняла, – с неожиданной покладистостью согласилась Юна. – А кот у тебя – как живой. Сидит на окне, головой вертит, на воробьев смотрит. Наша тоже так целыми днями сидела. Здорово получилось.
И приятна, очень приятна была Грошеву эта похвала. Насчет героини Юна, конечно, глупость сказала, мала еще проникать в глубь текста, и старика-соседа приплела совсем не к месту, зато увидела картинку, а картинка, изобразительность – самое важное в прозе.
Меж тем он почти протрезвел и захотелось продолжить. Грошев оглянулся на часы, висящие над дверью. Четверть третьего.
Юна догадалась, почему он смотрит на часы, сказала:
– Все закрыто.
– Если и открыто, не продают. «Магнолия» тут недалеко, круглосуточный магазин.
– Но там есть?
– Есть.
– Договориться с продавцами, с охранником, доплатить.
– Бесполезно. У них камеры везде, и они проверок боятся.
– Тогда другой вариант.
– Какой?
– Другой. Пойдем. Или скажи где, одна схожу.
– Украсть хочешь?
– Необязательно. Я умею уговаривать.
Они быстро оделись, посмеиваясь и этим давая друг другу понять, что не собираются всерьез пускаться в опасную авантюру. Получится – получится, не получится – ну и ладно.
Только что прошел дождь, асфальт блестел в свете фонарей, вокруг – никого. Любимая атмосфера детективов, которые переводит Грошев.
В «Магнолии» было тихо и пусто. И странно, как всегда в тех местах, которые предназначены для скопления людей, а людей нет.
За кассой сидела молодая таджичка, во что-то играла на телефоне, на стуле у входа гнездился охранник в черном, мужчина в возрасте, седой, с израненным, показалось, лицом. Вероятно, остались на всю жизнь следы подростковых фурункулов, такое бывает.
– Голяк, с этими не договоришься, – шепнула Юна, беря корзинку.
Грошев видел, что она права. Кассирши из бывших советских республик держатся за свою работу, страшно боятся что-то нарушить, а охранник, видимо, из пенсионеров, тоже дорожит своим местом, к тому же по каким-то признакам, не только по изрытому лицу, можно было догадаться, что он обижен жизнью, следовательно, не упустит возможности отыграться, показать власть, пусть даже в ущерб своей выгоде.
Магазин был устроен просто: центральный двусторонний стеллаж и два стеллажа по бокам. На том стеллаже, что тянулся за кассой, были ряды полок с напитками, там все просматривалось и охранником, и кассиршей. Что удивительно, Грошев понимал план Юны, но не пытался отговорить. Ему было даже интересно, как она сумеет это провернуть. Хмель притупил чувство опасности, все казалось возможным. Он остановился, рассматривая сорта чая. Юна прошла вперед, громко спросила Грошева:
– Воды надо?
– Надо.
– Какой?
Грошев пошел к ней. Полки с бутылками воды начинались сразу после алкогольных рядов. Идущий к Юне Грошев загородил ее собой, все произошло быстро: Юна схватила бутылку водки, приподняла куртку, сунула бутылку за пояс, и вот в ее руке уже бутылка воды, она показывает ее Грошеву, тот берет, рассматривает этикетку, кивает, Юна кладет в корзинку.
И пошла не спеша дальше. Взяла плавленый сыр в пластиковой ванночке. Батон. Бутылку кефира. Грошев взял пакет молока и зачем-то упаковку чипсов, которые отроду не ел. Спохватившись, отобрал у Юны корзинку – он мужчина все-таки, его дело носить тяжести.
Они медленно пошли обратно, оглядывая полки и будто припоминая, что еще хотели взять.
– А пиво можно? – спросила Юна голосом наивной школьницы.
– Безалкогольное, – ответила кассирша.
– Да все равно, я не для выпивки, для вкуса.
И Юна вернулась и взяла бутылку безалкогольного пива.
Выглядела спокойной, уверенной, у Грошева возникло ощущение веселого азарта. Все должно получиться, очень уж хорошо сделано. Охранник все так же сидел на стуле и даже не смотрел в их сторону.
Грошев выгружал из корзинки продукты, кассирша пробивала, Юна складывала в пакет. Грошев расплатился привычным способом – приставив телефон. После этого взял у Юны пакет, они пошли к двери, и тут охранник вскочил и загородил собой выход.
– Сама достанешь или как? – спросил он Юну, усмехаясь.
– Чего? Вы вообще, что ли? – возмутилась Юна.
– Действительно! С какого перепуга наезжаешь, отец? – Грошев старался казаться если не наглым, то дерзким и уверенным в себе.
– Я тебе не отец, ты сам дедушка! – огрызнулся охранник. – Еще орут на меня! Куртку задрала быстро! – приказал он Юне.
Юна выкрикнула:
– Да на!
И задрала куртку, а заодно и свитер, показав голый живот.
Грошев был озадачен не меньше охранника. Но тот не смирился с поражением:
– Куда дела? Я же видел, ты сунула!
– Что я сунула? Иди проспись!
– Я щас просплюсь кому-то! А ну повернись! Повернись, сказал!
Охранник схватил Юну за плечи, крутанул, задрал ей сзади куртку. Между поясом джинсов и поясницей торчала бутылка. Юна завела руки назад, чтобы ее вытащить, но охранник облапал Юну, повернул к кассирше.
– Видела? – заорал он.
Кассирша повернула голову и посмотрела без всякого выражения. Жизнь научила ее не показывать отношения к событиям – чтобы не ошибиться.
Юна извивалась и дергалась в руках охранника, при этом не смотрела на Грошева, словно не надеялась на помощь.
– Ты давай без рук! – сказал Грошев. – Охранники не имеют права… – Он запнулся, не подыскав продолжения.
А охранник злобно обрадовался его словам:
– Я вам сейчас покажу право! Только рыпнитесь – свяжу обоих!
Удерживая Юну, он умудрился достать телефон, сфотографировал засунутую бутылку, потом выхватил ее, оттолкнул Юну, метнулся к двери, задвинул засов и, держа телефон наготове, спросил:
– Звоню в полицию?
– Звони! – закричала Юна. – Тебя посадят, урод, ты мне ребро сломал! А она подтвердит! Ты на меня напал!
Кассирша отвернулась.
И ведь позвонит в полицию, подумал Грошев. Они приедут. Составят протокол. Или, того хуже, повезут в отделение. Провести там ночь, мучаясь жаждой выпивки. Надо договориться с этим дураком. Вполне можно договориться, недаром же он не позвонил сразу, а спросил, недаром взгляд у него такой выжидательный.
Грошев сделал к нему шаг и негромко сказал:
– Слушай, друг, я даже не знал, что внучка моя схулиганит. (Юна при этом передернула плечами, но промолчала.) Давай как-то мирно. Договоримся. Штраф с нас возьми.
– Не имею права! Полиция приедет, с ней договаривайтесь! – нагнетал охранник. Но все еще не звонил.
– Ему говно свое показать охота, – сказала Юна. – Наслаждаешься, да?
– Помолчи! – резко сказал ей Грошев. И сделал еще шаг к охраннику и еще понизил голос. – Я понимаю, у тебя работа такая, но бутылку ты отнял, свое дело сделал. Возьми штраф, я серьезно.
– У тебя на штраф денег не хватит, – ответил охранник.
В это время кассирша встала, зевая и похлопывая себя ладонью по рту.
– Я в туалет, – сказала она.
Охранник проводил кассиршу взглядом и, когда она скрылась, сказал Грошеву:
– Номер телефона скажу, переведешь на него.
– Ладно. Сколько?
– Десять.
– А ты не охренел? – спросила Юна. И Грошеву: – Кинь ему пару штук, с него хватит.
– Молчи, сказал же! – прикрикнул Грошев.
У него было на карте тридцать тысяч с чем-то, это с чем-то сейчас ушло на покупки, значит, почти ровно тридцать. Пятнадцать с мелочью из запаса и пятнадцать триста – пенсия, которую в этом месяце перечислили почему-то раньше, чем обычно. Жалко потерять треть, но не катастрофа.
Он достал смартфон, вошел в онлайн-банк. Охранник приблизился, наблюдал. На дисплее появился номер счета и сумма, на счету имеющаяся. Охранник продиктовал номер телефона. Грошев записал. И тут охранник выхватил смартфон, ловко застучал пальцем. Зазвенел тихий колокольчик – деньги ушли.
– Так вернее, – сказал охранник, возвращая смартфон. – И марш отсюда!
Он отодвинул засов и распахнул дверь.
– Ну, ты и… – начала Юна.
– Идем! – Грошев схватил ее за руку и потащил.
Выходя, Юна выхватила у охранника бутылку, подняла вверх, замахиваясь и отступая. Закричала:
– Только попробуй! Мы заплатили!
– Валите!
Они шли сначала быстро, молча, потом Юна остановилась:
– Куда мы бежим?
– В самом деле…
– Ругаться будешь?
– С чего? Я знал, на что шел.
– Тоже правда. Вот сволочь, а! Но ты неплохо его уговорил. Денег жалко, но могло быть хуже.
– А ты зря дергалась.
– Я нарочно. Чтобы он совсем не оборзел. Десять тысяч, ну у вас в Москве и тарифы!
– В Саратове за воровство меньше берут?
– Намного!
Ничего смешного не было ни в вопросе Грошева, ни в ответе Юны, но они оба одновременно рассмеялись. И продолжали смеяться, так и шли, смеясь, даже устали от смеха, увидели лавочку, присели, Грошев отвинтил пробку, подал бутылку Юне. Она отпила, и он отпил.
Грошев смотрел на улыбающуюся Юну. Улыбка ей очень шла, она сейчас казалась симпатичной, даже, пожалуй, красивой. Может, и правда у нее лицо как у матери: до определенного возраста невнятный эскиз, а потом все лучшее становится проясненным, недостатки же сглаживаются, как сейчас они сглажены вечерним светом.
Юна взглянула на него вопросительно и удивленно, будто разгадала его мысли и с вежливой брезгливостью недоумевала, с чего вдруг они полезли в дедушкину голову. Она встала.
– Хватит шататься, домой пора.
Они вернулись, оба долго умывались и мыли руки горячей водой, согреваясь и будто смывая следы неприятного происшествия, потом сели за стол, с большой охотой выпили, и еще выпили, и еще.
– Бутылка-то ноль семь, – сказала Юна. – Вот я умница, правда?
И они еще выпили. И еще.
А потом все было вспышками: реальность то исчезала, то появлялась. Вот Грошев проваливается в беспамятство, а вот обнаруживает себя плачущим и повторяющим:
– Никогда у меня не будет ничего подобного! Никогда, понимаешь или нет? Способна ты это понять? Понимаешь, что это такое – умереть в восемнадцать лет? И я умер вместе с ней, понимаешь?
И опять провал, после которого в просвете сознания возникает Юна. Теперь уже она плачет, она спрашивает:
– Ты когда-нибудь вытаскивал говно из-под любимого человека? Вытаскивал? Ну и молчи! Она лежит и гниет, а ты ничего не можешь сделать! А она жить хотела! Она на чудо надеялась! Усилием воли держалась! А я ей, подлюка, говорю: да не мучай ты уже себя, отпусти себя, сдайся, умри! Мысленно говорю, конечно. Но она же понимала! И умерла – для меня! Напряглась и умерла! Я убийца!
Казалось, после этого Грошев лишь на миг глаза прикрыл и носом клюкнул, и тут же встряхнулся, а Юна уже совсем другая, уже не плачет, а горделиво хвалится:
– Да я бы любого имела, кого захочу! У меня харизма, на меня все западают, и ты запал! Скажешь, нет? Только не ври!
Тут сбой – Грошев вроде бы подтверждает, начинает говорить Юне что-то хорошее, хвалит ее, но вдруг, как фильм в один миг прокрутили на несколько эпизодов вперед, видит себя злым и орущим на бедную девчонку:
– У тебя на лице написано – и муж достанется дурак, и работы нормальной у тебя не будет, крупными буквами написано: обреченность! Ты обреченный сюжет! Второстепенная героиня! Да еще и страшненькая! Харизма у нее! Кто тебе это сказал? Уж мне поверь, у меня вас знаешь сколько было? Знаешь? Знаешь?
После этого – провал окончательный.
Нет, был еще короткий момент возвращения в сознание, когда Грошев увидел себя в двери комнаты и почувствовал, что очень сильно болит плечо. Так сильно, будто он его сломал. Видимо, ударился о косяк. Грошев потянулся потрогать плечо, пошатнулся, повалился и исчез окончательно.
Он проснулся в кресле. Был одет и накрыт пледом. Губы разлепились с болью, Грошев провел по ним языком, чтобы смочить, но и язык был шершав и сух. В голове явственно ощущалась трещина от макушки к левому виску, так трескается весной лед, но у льда края расходятся, а здесь они трутся друг о друга даже не при движении – от одной только мысли о движении. И сердце стучало болезненно и часто, ударов сто – сто десять в минуту, не меньше. О давлении лучше не думать.
Мычание-стон выдавил из себя Грошев, призывая на помощь. Ему можно, он больной и старый. Представилось: сейчас явится Юна. Свежая, здоровая, бодрая. Что ей, молодой, сделается? Она поможет, она спасет. Грошев за последние годы очень редко так напивался, это для одинокого и немолодого человека опасно, а когда все же случалось, терпел, отлеживался, знал, что надо выдержать до обеда, а потом заставить себя поесть, можно немного и выпить, но сразу после этого заснуть. Проснуться больным, однако уже не настолько, уже можно продержаться на таблетках, а ночью – двойная доза снотворного и опять сон.
Не в этот раз. Сейчас он не сдюжит.
Юна все не являлась, это обижало – словно она должна была. Грошев застонал откровенно, громко.
Тишина.
Схватился за подлокотники кресла, поднял себя, сел, опустив голову и упершись руками в колени. Отдохнув, рывком встал, постоял и двинулся из комнаты. Сначала в туалет. Потом в ванную. Держась одной рукой за край раковины, другой рукой зачерпывал холодную воду. Смачивал лицо, пил из горсти, опять смачивал, опять пил.
Побрел в кухню. Без надежды побрел, предчувствовал, что ничего не осталось. Так и есть, бутылка, украденная в магазине, пуста. Стоящие на полу под окном бутылки даже и проверять нет смысла, и все же Грошев нагнулся, приподнял одну, вторую. Во второй на дне что-то блеснуло. Грошев вгляделся – да, крохотная лужица. Он сел, запрокинул голову, приставил ко рту перевернутую бутылку. Лужица потекла тоненькой струйкой, впереди катилась капля, но вдруг исчезла. Жидкости было так мало, что она лишь смочила внутреннюю поверхность бутылки; на то, чтобы вытечь, ее не хватило.
Грошев поднялся, побрел к гостиной-спальне. Дверь была открыта. Юна лежала ничком, в одних трусишках, дешевых и простеньких, бледно-голубого цвета. Позвоночник подростковый, ребра все видны, но кожа гладкая, чистая. Наверное, очень приятная на ощупь. Грошев протянул руку и накрыл Юну одеялом. Тяжело сел рядом, выдавил:
– Спишь?
Юна пошевелилась, но не повернулась.
– Помощь нужна, – сказал Грошев.
– Мне самой нужна, – послышалось недовольное.
– Подыхаю я.
– Я тоже.
– Ну, значит, вместе подохнем.
– Сейчас встану.
И лежит.
– Сейчас – это когда? – с трудом выговорил Грошев. – Загнусь тут, останешься с трупом.
– Иди, сейчас выйду.
Грошев ушел. Сел за стол в кухне, ждал.
Прошла, как в книгах пишут, целая вечность. Юна появилась в длинной футболке, с голыми ногами, не глядя на Грошева, сказала:
– Я в душ.
– Какой душ? – страдальчески возмутился Грошев. – Я тебя умоляю, сходи, а потом и душ, и все остальное! Невмоготу мне!
– Умыться можно?
Прошла еще одна вечность, пока Юна умывалась и одевалась, и еще одна, когда она завязывала шнурки. Он не припомнит такого долгого, мучительно долгого процесса.
Но терпел, стоял над Юной в прихожей, ждал.
Она выпрямилась.
– Денег дашь?
– Наличных нет, сейчас переведу. Где мой телефон? На кухне вроде. Принеси.
– Я обутая.
– Ничего.
Юна принесла телефон, он открыл страничку банка и увидел на счету несколько рублей. И перевод на тридцать тысяч. Ахнул:
– Вот скотина! Как же я… Он все мои деньги себе перевел!
– Много?
– Тридцать!
– Офигеть. И других нет?
– Откуда?
– Дай позвоню ему.
– Думаешь, вернет? Он на какой-нибудь другой телефон перевел, жене или еще кому-то. Там ответят, скажут: ничего не знаем. Все, поезд ушел, купи пока на свои. Сегодня же отдам, мне перечислят.
– Сколько взять?
– Одну.
– Уверен?
– Ну две. Вряд ли понадобится, но пусть. На всякий случай.
– Сигареты нужны?
– Да. И пожрать что-нибудь.
– Думаешь, у меня миллионы? Там есть что-то в холодильнике.
– Хорошо, ничего не бери, только иди уже!
Юна ушла.
Грошев доплелся до кресла, лег и застыл.
Зазвонил оставленный в прихожей телефон.
Пусть звонит.
Нет сил.
Лежать и ждать.
Вспомнил, что надо выпить таблетки. Да и давление бы померить. Таблетки в кухонном шкафу, тонометр в спальне. Два нелегких путешествия. Сначала померить, а потом таблетки? Или сначала таблетки? А до чего ближе, до таблеток или до тонометра? Но зачем мерить, таблетки-то все равно надо пить, независимо от показаний. Значит, одно путешествие, а не два. Конечно, сочетать лекарства с алкоголем неправильно, но не сочетать – может плохо кончиться. Все может плохо кончиться. Вечная его податливость, почему он, дурак, не отказал этой… Как ее? Которая звонила? Стиркина? Стеркина? Сорокина? Что-то в этом духе. Надо было сказать: не могу, уезжаю, болею. Не хочу, в конце концов. Вот не хочу, и всё. И ничего бы не было.
Необходимо встать и принять таблетки.
Еще чуть-чуть полежать. Собраться с силами.
И тут сердце заколотилось, быстро-быстро куда-то побежало, а потом резко остановилось, будто на-ткнулось на преграду, и вдруг начало таять, таять, исчезать. Лоб Грошева покрылся холодной испариной, ладони тоже стали мокрыми и холодными. Страх – действенная движительная сила, Грошев вскочил, мелкими шагами посеменил в кухню, открыл шкафчик, доставал коробочки и упаковки, дрожащими пальцами выковыривал таблетки и бросал в рот. Ежеутренняя порция, таблеточный микс. Запил водой, сел за стол, одна рука на столешнице, вторая на колене, голова вниз, глаза на ненавистный кафель, дыхание со свистом, сердце отдает ударами в голову, каждый удар заставляет края трещины соприкасаться, эта трещина по-прежнему кажется ледяной, но искры высекаются, как от металла, красными точками отражаются в глазах. Лед и пламень, думается тупо. «Лед и пламень». Откуда это? Одно из самых известных словосочетаний в литературе, а он не может вспомнить. «Лед и пламень». Деградация, потеря памяти. Потеря разума, потеря всего. Завтра он не вспомнит своего имени. Кстати, Михаил. Михаил Федорович Грошев… Тварь-охранник, гнусь, будь ты проклят, будь прокляты все твои дети и внуки. «Твою погибель, смерть детей с жестокой радостию вижу». А это откуда? С кем-то спорили об этих стихах. Ранний Пушкин, сказал кто-то. Да, это Пушкин. «Лед и пламень» – тоже Пушкин. Лед и пламень, коса и камень. Они сошлись, коса и камень, чего-то дальше, лед и пламень не так… – что не так? Не так не похожи? Неважно, главное – он вспомнил. Нет потери памяти, нет деградации. Но что в этом хорошего? Лучше уж полное беспамятство, вплоть до сумасшествия. Ничего не чувствовать, глупо улыбаться. Желательно сойти с ума быстро и безболезненно. Ослепнуть умом, как ослеп кот из рассказа. И коту было даже хуже: он помнил, что был зрячим. А сумасшедшие не помнят, что были нормальными. Они становятся другими. А душа? Она становится другой? Душа – то, что делает человека личностью. Если ты становишься другим, значит, и душа становится другой? Но если ты умрешь и если попадешь в рай или что там, другое измерение, параллельный мир, то какая душа там возродится, нормальная или сумасшедшая? Но ведь сумасшедшие к тому же не верят в Бога. Да, есть юродивые, которые, считается, верят даже крепче других. Тогда как быть с осознанностью веры? Или вера не должна быть осознанной?
Господи, как худо. Но сердце немного успокоилось, худо не так, как было только что. И это сопряжено с мыслями о высоком, о Боге. Может, все-таки поверить в него? Перестать думать, есть он или нет, а просто поверить. Не как в существующее, а как в возможное. Люди ведь движутся вперед именно потому, что их не устраивает существующее, их зовет возможное. Лучшее из возможных. И даже невозможное.
Грошев давно заметил простую закономерность: когда о чем-то внимательно и целенаправленно думаешь, время ускоряется. Иногда едешь в лифте со своего одиннадцатого этажа или, наоборот, на свой одиннадцатый, и кажется, что лифт еле тянется, никак не доедет, а иногда, когда перебираешь, например, варианты перевода какой-нибудь фразы или просто думаешь, что надо купить в магазине, едва войдешь в лифт, двери закроются и тут же открываются, приехали, это бывает удивительно и приятно.
Вот и теперь, когда Грошев беспорядочными мыслями защищался от своего состояния, показалось, что Юна вернулась быстро. Может, что-то забыла? Нет, пришла с заветными бутылками и еще чем-то.
– Ты не бойся, – сказал ей Грошев. – Я не алкоголик, но… Бывает.
– У меня тоже бывает. Главное, что проходит.
– Мудро.
– Есть хочешь?
– Не сейчас.
Грошев налил себе сразу полстакана, налил столько же и Юне. Она не возражала. Грошев выпил все, торопливо заглотав водой, а она, морщась и содрогаясь, отпила лишь глоток, потянулась тоже за водой, но зажала рот, вскочила, побежала в туалет. Послышались звуки.
Вернувшись, все же сумела выпить и отправилась в душ, а Грошев выпил еще четверть стакана, его размягчило, трещина в голове исчезла, сердцебиение не утихло, но уже не пугало, Грошева потянуло в сон, он принял это с благодарностью, пошел к себе, лег и тут же выключился.
Опять звонил телефон. Кому-то он нужен.
После, все после.
Проснувшись, почуял запах жареной картошки. Пошел в кухню. Юна стояла у плиты, обернулась, спросила:
– Будешь?
– И даже очень!
Хотелось есть, хотелось выпить – теперь уже не столько для облегчения, сколько для повторного удовольствия. Да и Юна была не прочь.
Картошка с ржаным хлебом, хрустящие огурчики, холодная водка – есть счастье на свете.
– Предупреждаю, – сказала Юна, – что нам двух бутылок опять не хватит, лучше затариться заранее.
– Узнаю родной Саратов. Там всегда так говорят – затариться.
– В Москве не так?
– Давно ни с кем не общался на эти темы. Точно, надо затариться.
– Ты насчет денег говорил, что решишь.
– Помню, решу, не волнуйся.
Чувствуя себя превосходно, Грошев отправился с Юной в «Пятерочку».
По пути посмотрел, кто звонил так часто. Маша. Его женщина, подруга, последний, как он говорил себе, причал. Десяток звонков от нее и три сообщения.
Первое: «С тобой все в порядке?»
Второе: «Почему не отвечаешь?»
Третье: «Мне приехать?»
Позвонил, сказал:
– Ты прости, я врать не буду, я не совсем в форме, но уже на излете.
– Опять? Как полгода назад?
– Примерно. Но легче, не волнуйся.
– Когда закончится, позвони.