Фотограф Евгений Горный
© Алексей Константинович Смирнов, 2017
© Евгений Горный, фотографии, 2017
ISBN 978-5-4474-0367-6
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
В каждом из нас живет безжалостный судья, обвиняющий нас даже тогда, когда мы не знаем за собой никакого преступления. Хотя мы сами ничего об этом не ведаем, складывается впечатление, будто где-то об этом все известно.
К. Г. Юнг «Парацельс как духовное явление»
На воре горит шапка. Роняет вор багряный свой убор.
Я проснулся от этого самого тления, что под шапкой.
Мне было очень страшно. Во рту пересохло, в груди болело. Та частица меня, что имела обычай пробуждаться прежде других, с надеждой ждала облегчения, облегченно ждала узнавания: вот ночь. Вот ветка, припорошенная снегом. Вот черные глыбы предметов со сглаженными углами. Частица развернулась, будто фантик, в котором лежала подтаявшая конфета с орешком. Этой конфетой был я, и во мне был орешек, в орешке разворачивался пестрый фантик, а я был дома; я лежал, где обычно лежу, мне оставалось немногое – вздохнуть, покачать головой, глотнуть воды и забыться, но уже без боязни, утешенным, благо нарушенные сны никогда не продолжаются. Этого, правда, не скажешь о яви. Мой сонный разум возмутился, не желая признать очевидного; он все еще ждал, что наступит порядок, вот-вот; ему мнилось, будто тягучие течения, которые днем питали мысли, а ночью кормили образы, сумеют распутаться; водоворот исчезнет, освобождая пути к рассудку, и так восстановится обыденная последовательность. Сны истребляются просто: кошмар, пробуждение, последействие, узнавание, облегчение, чертыхание, умиротворение, засыпание. Дело застопорилось на третьем этапе; сон выжил. Я посмотрел на светящийся циферблат: было раннее утро, пять часов.
Бытует мнение, будто сны это нечто вроде непереваренного дня, или дней. Людей, которым снятся кошмары, обременяет реальный груз, но это был не мой случай. Я заканчивал выпускной курс философского факультета, и у меня были все основания рассчитывать на праздность и достаток: выгодное место консультанта при неразборчивой, но денежной конторе. Я не жаловался на здоровье, не терпел нужды; друзей имел ровно столько, сколько нужно, чтобы то были друзья, а не кореша; подумывал жениться, выпивал в меру – словом, жил ровно и счастливо, не давая кошмарам повода вторгнуться с их мрачными напоминаниями и угрожающими намеками.
Одним словом, дела мои шли лучше некуда.
Сон обнажился, теряя подробности, но сохраняя черный каркас; так осыпается с дерева снег. Я сел, сунул ноги в холодные тапочки: те сделались тесными, потому что душа ушла в пятки, и стопы опухли. Обычно с утра опухает лицо. Я надавил пальцем над плюсной, и там осталась хлебная вмятина. В комнате пахло смертоносными благовониями: ложась, я включил фумигатор, и комары, которые не переводились даже зимой, падали, как лапчатые рубиновые звезды. Они успевали насосаться перед смертью, но успевали и надышаться – напрасно рассуждают, будто перед смертью не надышишься: надышишься, и еще как, оттого и погибнешь. Я встал и зажег свет в надежде, что он прогонит мое настроение. Вспышка заставила сон отступить в тень, но он там остался маячить, стоя с недоброй усмешкой, готовый провести в такой позе многие часы.
Мне приснилось, будто я забрел в какой-то огород и вспомнил вдруг, что убил в нем бомжа. Может быть, это была женщина – во всяком случае, нечто, подошедшее к грани, за которой теряются половые различия. И переступившее грань. Огород был дурной, с покосившимся плетнем, с запущенными грядками; пыльные лопухи заказывали музыку разгоряченным мухам; сама земля, казалось, накренилась вместе с крестообразным пугалом в дырявой шляпе. Этот огород представлялся недолговечным проблеском пьяного сознания. Горело солнце, горела шапка: та, что была надета на пугало – вовсю, моя же предательски тлела, покуда я рассматривал заступы, тяпки и грабли, сваленные близ гнилого крыльца. Их вид меня тревожил, но пожар занялся, едва меня тронули за левое плечо; может быть, никакого касания не было, и я принял за него дуновение спрятавшегося ангела. Пропитым голосом тракториста невидимка напомнил мне об убийстве, и я тут же обратил внимание на борозды и канавки, спешно прочерченные в сухом черноземе. Земля немножко разошлась, ровно столько, сколько нужно было, чтобы я увидел, и я действительно увидел перепутанные грязные ленты, похожие не то на лохмотья, не то на мясо; под ними чернели кости, как будто их долго продержали над костром, но не сожгли, прокоптили, и вот они впитали давнишний дым. Пейзаж качался; он не дрожал обманной знойной дрожью, а именно раскачивался, как маятник. Вокруг было голо, бедно и солнечно; бороздки и канавки продлились в доисторическую тракторную колею; невидимка, стоявший за плечами, торжествовал, и я отступил, цепенея от страха, потому что вспомнил. Вернее сказать, я сначала не вспомнил ни бомжа, ни картины убийства; я знал только, что убийство состоялось, и совершил его я; совершил, вероятно, либо по неосторожности, либо под действием скороспелого бешенства. Еще мне вспомнилась моя тогдашняя уверенность в полной безопасности; я ни секунды не сомневался, что меня никогда не найдут и не будут искать. Затем промелькнул и сам бомж, я так и не разобрал, кем он был: это существо стояло и горланило что-то, размахивая руками, очень похожее на разбитное лихое пугало, которое с того времени ничуть не изменилось и даже торчало под тем же углом. И я, по-моему, рубанул орущее существо лопатой. «Но теперь все открылось», – сказал невидимка; я отступил еще. Пылал рябой огородный сентябрь. Солнце припекало мою макушку, мне захотелось пить, и я сразу проснулся, чтобы утешиться мирными предутренними часами в мирные предутренние часы.
«Это сон», – сказал я себе, стоя посреди залитой светом комнаты и слушая, как капает в ванной. Капель равнодушно стучала; у нее не было права голоса, не то, будь ее воля, она-то уж сказала бы мне все, что думает про мою особу и о моих прошлых деяниях; но нет, так и нет, и капли падали, подчеркнуто безучастные к моим сомнениям. В этих сомнениях ощущалось нечто столь же ужасное, сколь и манящее, участие чуда. Мне очень хотелось поклясться перед собой, что никакого бомжа не было, и никакого огорода я не знаю, но я не сумел. Когда же и где? Этого я не помнил. Возможно, я был пьян? Меня зашвырнуло в пригород, я поспорил с каким-то бродягой, зарыл его в качестве последнего довода – может быть, я ни в чем не мог поручиться.
Пришлось умыться и выпить кофе; ни первого, ни второго я не терплю, я принимаю душ и пью чай с бергамотом. Сосущее воспоминание требовало скорых мер, я бухнул в чашку четыре столовые ложки: сначала кофе, потом сахара. Умывался холодной водой; вообще, я принялся лихорадочно приводить себя в порядок – бриться, чиститься, сменил носки, переоделся на выход. Короче говоря, сделал многое, чтобы отвлечься, но сделанное не помогло. Тревога не исчезала; я выпил вторую чашку и поймал себя на том, что вспоминаю все пригороды, какие мог посетить в обозримом прошлом. Их было немного, и мне, чтобы их перечислить, хватило пяти пальцев. «Но я же не принимаю этого всерьез, – мое обращение к внутреннему собеседнику прозвучало рассудительно и лицемерно. – Все очень просто. У меня есть какая-то неосознанная потребность, и очень настойчивая – до того, что пролезла в сознание, облекшись в форму вымышленного инцидента. По всей вероятности, эта потребность еще хуже, и у меня нет ни малейшего желания разбираться, в чем она состоит. Зато у меня есть желание растоптать ее мерзкую оболочку. А потому… сейчас я вспомню всякие рискованные места и, действуя методом исключения, не оставлю ей средства к существованию».
Я человек обстоятельный не по годам и потому разыскал карту области на случай, если что-то забуду. Привычный рисунок, понесший в себе загадку, представился необитаемым островом, где вместо сокровища были зарыты останки. Я перечитывал знакомые названия, одновременно удивляясь, как много из них позабыл. Вот, скажем, Клячино – я там бывал. Но это было… это было очень давно, мне только исполнилось шестнадцать… нет, даже пятнадцать лет. Меня отправили с каким-то поручением, кого-то навестить и что-то взять. И все. Нет, Клячино можно было смело вычеркивать. И я зачеркнул его красным фломастером, невольно представляя себе мирных и сонных клячинцев, которых так вот запросто вымарали из географической реальности. Понарошечное могущество мне понравилось, я тут же пометил быстрыми крестами еще четыре населенных пункта, воображая, будто над ними рвутся бомбы. Фломастер завис над коричневым пятнышком города-матки, вычеркивать который было глупо, но я с неожиданным удовольствием перечеркнул его и поднял глаза к потолку, словно рассчитывая увидеть сквозь него собственные поднебесные росчерки. Потом смахнул карту на пол. Идиотизм импровизированного штаба был очевиден, и я зря портил карту, так как без нее знал, какое название останется незапятнанным. Я помнил поездку и урывками – сцену действия, если, конечно, там было какое-то действие, но будь оно так, то состояться оно могло только там, я знал это наверное. Мне стоило труда удержаться и не выскочить из дому прямо сейчас, чтобы поспеть на первую электричку. На что я надеялся? Стоял февраль, и поиски приснившегося огорода не могли принести результата. Снег, лед, замороженные поляны, земляничное мороженое, полувечная мерзлота. Пусть даже я найду место – прошло года три… или пять?
Кручино располагалось под боком у города, я даже зацепил его фломастером. Это был почти что городской район, лубяная-деревянная проплешина, отделенная от многоэтажек тоскливым пустырем. Городские власти решили не вмешиваться в анахронизм – до поры, до времени. Однако на пустыре постоянно что-то затевалось: туда привозили какие-то трубы, вырыли котлован, поставили чумные будки, которые числились в собственности разных организаций, а потому дымили каждая свое, днем и ночью скрывая своих землеройных обитателей. Обреченное Кручино давно смирилось и ждало естественного конца. В нем беззаботно пели петухи, расцветали яблони и праздно гавкали полупсы-полулюди. Еще там блеяла гармонь, трещали мопеды, звенели ведра, и кто-то пел в листве или без листвы, невидный и одинокий. Я побывал там с неизвестным намерением, прикатив на трамвае; это я мог припомнить – саму езду и свой прыжок в колючую траву, но дальше сразу начинался плетень, скалилось пугало, горело солнце: и все. Видел ли кто меня?
«Паря, паря», – заговорило в моей голове. Я даже выронил фломастер. Мне показалось, что разговаривало пугало, но показалось не сейчас про тогда, а, скорее, тогда про сейчас, потому что я стоял и озирался в лопухах, попирая лютики, и лихорадочно соображал, откуда голос, и подозрение к пугалу запечатлелось весьма глубоко, где сварился сегодняшний сон, и нынче всплыло, но в действительности… кто же ко мне обратился? «Паря, паря», – каркало в ушах. Я не смог этого вынести, потому что уже не спал; мое реальное прошлое соединилось со сном, как разноцветные компоненты коктейля: нечто легкое и тревожное клубилось сверху, внизу же стоял тяжелый спирт. Посмотрев на часы, я увидел, что маялся час: было шесть.
Пойти и проветриться – вот в чем решение. Я жил на окраине; на то, чтобы добраться до центра пешком, у меня бы ушло часа два – два с половиной. Вполне прилично, я успевал. Перед выходом мне пришлось прополоскать рот, потому что в нем было горько от кофе. Но я забыл почистить зубы, чего со мной прежде никогда не случалось; я очень быстро оделся, погасил свет, захватил сумку и выбежал в пушистую тьму. Чего я боялся? Тюрьмы, разумеется. Само содеянное меня мало тревожило: имею ли право, не имею ли права – оставим эти мучительные вопросы классикам прошлого. Другого сорта художественная литература, несоизмеримо низшего ранга, но зато куда более действенная здесь и сейчас, убеждала меня пусть в сомнительной, но слишком часто поминаемой неотвратимости наказания. Совершено убийство, заведено дело. Оно пылится на полке, но любая непредвиденная случайность может вдохнуть в него жизнь. Недочеловеческое «паря» из прошлого убеждало меня в провале, который произошел в моей памяти – под действием выпитого, конечно, теперь я уже не сомневался в первоначалах и перводвигателях. Они не имели ничего общего с метафизикой, что только добавляло им влияния. Я где-то напился – один, вероятно, поддавшись воскресному настроению – и прибыл в Кручино: быть может, зачем-то, быть может, к кому-то, но думаю, что ни к кому, просто так; я задремал в трамвае и доехал до его заросшего и расцветшего кольца. Потом пересек пустошь, вошел в полусонный поселок, который, расчерченный аккуратными дорожками вдоль и поперек, на карте выглядел горелым пирожком-плетенкой. Все это я додумывал сейчас, шагая к проспекту; в картине, которую я воссоздавал, не было противоречий – похоже, что в ней не было и вымысла, способного возмутить мое внутреннее чуткое существо. Я зашел в эти улочки, меня шатало; потом я услышал «паря, паря». Инвалид, местный житель? Но где же он был – повстречался ли мне, или окликнул из-за забора? Чего он хотел – на бутылку? Или, напротив, растрогался и пожалел, и сам озаботился угостить меня самогоном? Или каркал безмысленно, и звуки, выкарабкивавшиеся из его чрева, лишь по случайности совпадали с общепринятыми значениями?
Я чувствовал досаду и усталость. Меня жгло желание быстрее отделаться от морока, я был готов пойти и признаться во всем, пускай назначат экспертизу, организуют расследование. Я представил негуманную эксгумацию, воображая почему-то старенький экскаватор, который ковыряется ковшом в земле, оглашая селение смертоносным урчанием; из избушек выглядывают тревожные, заплывшие лица, подозревая, что долгожданный конец света для их первобытного оазиса, наконец, наступил, и вот уж роют, и надвигается пустырь, а трубы тянутся ржавыми стрелами, забираясь под почву и тайно пронзая сокровенные колодцы и силосные ямы. В отдалении стоят и ждут кладбищенские фигуры в шляпах и с папками под мышкой, между ними – я сам, закованный в наручники; милицейский козел расположился на въезде, и в нем пьют из термоса, покуривая едкую дрянь; к нему стянулись окрестные козы, они жрут траву, постукивают поводками и опускают горизонтальные глаза, кокетничая перед мундиром. Ковш всхлипывает, тянет из земли черноземные сопли… но нет, это ветошь, и кости вываливаются из дегенеративного машинного рта, словно пища из пасти умственного, но отсталого переростка: нашли!…
Я наподдал сугроб; он разлетелся без звука, как если бы тоже явился из сна. На часах было восемь, я выходил к реке.
Пришагал веселый май: в заломленной кепке, с красным бантом и полными карманами тазепама. Я брал таблетки не глядя, украдкой съедал; учеба заканчивалась, и все шло ровно, вполне по инерции – я был прилежным и примерным студентом; сбой, который случился в феврале и продолжался теперь из недели в неделю, не мог повредить благополучной колее моего ученичества. Я хорошо постарался в прошлом и сейчас пожинал плоды; я мог вообще ничего не делать и, распадаясь в спячке, питаться четырехлетним академическим жиром, все продвигалось успешно. Диплом выгружался автоматически, сам по себе, я только запивал водой лекарства. Помолвка, однако, зависла, и я никак не мог собраться ее перезагрузить. «Reset», возникавший в моем полуобморочном сознании, все чаще сменялся перспективным сетапом, а то и делитом. Сон приходил по-свойски, не балуя свежими мелочами; моя осведомленность, если сравнить ее с февральской, нисколько не возросла. Я дожидался лета, мое самочинное следствие требовало сухих и солнечных дней. Но май шагал себе, снимая пальто на ходу, и там, куда падали его демисезонные вещички, занималась молодая трава. К двадцатому числу он уж вызвал июня-братца, который тут же явился, не мешкая, расположился на лавочке за домино, и братья начали по-родственному квасить. Поэтому я решил, что ждать мне долее нечего, я должен с корнем вырвать пустополуночную заразу.
Рельсы были дрянь; трамвай качало так, что кондуктор уподобился матерому шкиперу. Я всерьез опасался, что вагон очень скоро завалится. «In emergency case», – пронеслось в голове, пока я вынимал и показывал свой студенческий проездной капитану, который добрался-таки, цепляясь за поручни, до самого юта, где я сидел; в вагоне было безлюдно, человек восемь, а восемь не в счет, так что пусто; шкипер заковылял обратно. Я прикрыл глаза, благо путь предстоял неблизкий, и мне ужасно хотелось спать. Я уже не мог разобрать, где кончается кошмар и начинается транквилизатор. Они слились, потом сменились кричащим шкипером, который тоже начался: он дышал чесноком и беззвучно разевал фиолетовый ртище: «…цо!», – понял я и проснулся, и вздрогнул, додумав «кольцо». Поездка закончились, а шкипер, убедившись, что разбудил-таки очередного ненавистного ездока, косолапил к вожатому, фигуре беспредметной и безразличной. Двери зияли, я вышел, передо мной простирался пустырь. Он совершенно не изменился и был все так же разворочен и перекопан; неподалеку клокотал маленький бульдозер, изображая трудовой процесс и следуя бессмысленному виртуальному графику; все это существовало без начала и конца, от века. Дальше валялось Кручино: селения лежат, хранимые звездным небом, но это валялось, как перебравший бульдозерист.
Я пошел. На мне были подвернутые резиновые сапоги, чтобы месить грязь. Я подвернул их, потому что неподвернутыми они казались мне с чужой ноги; теперь вышло нечто придворное из сказочных фильмов. Во сне я приехал в ботинках. Грязь отламывалась от них кусками, и я наследил в прихожей, когда вернулся. Скорее всего. Я не помнил. Наверно, вернувшись я сразу же лег поспать. Отчего это все со мной происходит? Остановившись, я заторможенно огляделся. Кручино молча приблизилось, и мне пришло в голову развернуться, запрыгнуть в одинокий трамвай, что уже просыпался, готовясь в обратную одиссею, а правильнее – в сизифею; забиться подальше и впредь уж не помышлять о предательских сновидениях и уголовном преследовании. Но мой сапог упрямо шагнул; подтянулся второй, и я перепрыгнул через мутный ручеек – жалкий, но важный канализационный рубикон. Кручино, казалось, вздохнуло: на окраине поселка зашелестели деревья, а из ближайшего домика долетели едва различимые позывные «маяка». Была суббота, день огородный и хлопотный – майка, лопата, картуз, отпотевшие грядки. Капуста и банька, горилка, картошка, сварливая жинка. Горрилки. Я прыгнул на кочку, перескочил на другую. Вскоре пошла трава, я вытер сапоги и свернул в первую улицу. Меня там ждали. Там не было ни души, но я показался себе долгожданным гостем. Хотя и совсем не желанным. «А вас не спрашивают», – пробормотал я, вызывающе глядя на перекошенные калитки. Дорога молчала. Я пошарил в кармане, нащупывая облатку. Проглотил созерцательно-равнодушное колесико, пожамкал ртом, в котором давно было сухо, и двинулся дальше: один отдаленный плетень показался мне именно тем, ради чего я приехал. Дойдя до него, я постоял, прислушиваясь к преступной памяти: тихо. В черном океане забвения был полный штиль, и мой парусник томился на поверхности – с обвисшими парусами, в напрасной мечте о глубинах. Глубинах гибельных, но притягательных для парусника… тьфу, я раздраженно отбрыкнулся от высокопарных поэтических образов. Не тот плетень, не та изба. И пугало не то, хотя оно здесь, на месте, с дырявой прокастрюленной головой.
Я медленно ступал по дороге. Деревня жила, но украдкой; то тут, то там я напарывался взглядом на ситцевый бабий зад, подзависший над грядкой. Все это пестрое, натуральное копошение терялось среди солнечных и лиственных пятен, и только я один, не поддавшийся бессознательной мимикрии, был доступен естественным силам среды: обстоятельное солнце пекло мне макушку, любознательный воздух ощупывал мое лицо. Я свернул и очутился на новой, в точности такой же улице, носившей незаслуженно боевое название: та же картина – плетни, огороды, убогие страшилы; пятилитровые банки, хвастливо выставленные в окнах; белье на веревках, полудохлые дворняги, музыкальные мухи. Во мне закипала досада, я чувствовал себя совершенным и чуждым здешней фауне ослом. За героической улицей последовала третья, мирная; имя четвертой затерлось, подъеденное ржавчиной; пятая оказалась первой, зад покачивался, черные лапы что-то перебирали в земле. Я присел на какой-то камень и расстегнул рубашку. Прогулка затянулась; я ожидал вспышки, просветления, опознания – чего угодно, лишь бы сдвинуться с точки, в которой я застрял, и перейти либо в наступление, либо к обороне. Вместо этого я напился ледяной воды из колонки, пустившей убийственную струю, которая, прыснув, ошпарила мне губы; освежаясь, я тупо соображал, сколько же улиц в Кручино, и должен ли я обойти их все. «О, паря!» – раздалось над ухом, и я вздрогнул – так, что ударился головой о кран. У меня за спиной, уперев руки в боки, торчал морщинистый и тощий мужичок, одетый в линялую гимнастерку. Он удивленно улыбался, во рту не хватало зубов. Взгляд был волчий. Я сразу понял, что мы уже с ним встречались. «Давно тебя не было, паря, опять ты тут», – озадаченно сказал мужичок и поправил кольцо проводов, надетое на плечо. Не иначе, он срезал их где-то по срочной нужде, обесточив некий объект. «Не понял», – пробормотал я угрюмо, подлаживаясь под его тон. На темном лице мужичка проступило почти уважительное недоумение. «Не помнишь, что ли?» – он почесался под вязаной шапочкой. Я принял заносчивую позу – достаточно жалкую, так как надеялся защититься невозмутимой храбростью. «Не помню», – соврал я ему. Соврал не полностью: я знал, что он был, и что-то видел – тогда, при первом моем посещении, но сколько он знал и о чем, оставалось только догадываться. Я рассчитывал вытянуть из него подробности. «Ну, ты даешь», – покачал головой мужичок. Он коротко хохотнул, звякнул кольцами и побрел прочь, не обращая на меня больше ни малейшего внимания. Я стоял и смотрел ему вслед. Я не отважился спросить. Мужичок уходил, не оглядываясь. Мои щеки, мой лоб испеклись, словно в печке, сердце бешено колотилось, ноги подгибались. Мои воры поспели к шапочному разбору, и шапки уже горели. «Чего мне помнить-то», – каркнул я вслед. Мужичок отмахнулся. Я беспомощно огляделся по сторонам, зная, что с меня достаточно, и я уже не стану разыскивать место преступления. Мужичок выпил из меня последние силы. Теперь уже было не важно, убил ли я кого, или сделал какое другое дело: что-то произошло – что-то, не красившее меня, до того возмутительное, что разговаривать со мной, умудрившимся забыть про такое, казалось бессмысленным. Я тупо следил за обстоятельным ходом мужичка; он даже ноги ставил так, будто печатал каждым шагом обещание, даваемое деревней, пустырем – всем миром. Мир обещал мне веселое существование: «мое дело, паря, сторона, а только жисть – она тебя научит».
Внезапно я ощутил, что Кручино расступается ямой. В нем скрывался потусторонний провал, куда валились души нежелательных чужаков; я невольно схватился за ледяное железо колонки. Меня выплюнули и даже не стали растирать. Я знал, что мне подскажут дорогу, спроси я кого; мне нацедят стопарик и вообще окажут всяческое гостеприимство при первой оказии, но это радушие будет обманчивым, пора убираться. И я убрался. Теперь оставалось сидеть и ждать, пока у мужичка не лопнет терпение и он сообщит, куда надо, о пришлой фигуре, которая, гражданин начальничек, нам хорошо запомнилась по прошлому посещению. Опять он пожаловал. И мы, уважаемый гражданин следователь, всерьез опасаемся за нашу спокойную будущность, потому что гуляют слухи, будто на улице Красненькой, скажем, этот хлопчик положил одного – тоже пришлого, но безобидного, божьего человека, ни за что. И вы бы, гражданин начальник, отрядили своих людей с лопатами, да поискали по адресу… И назовет этот адрес.
Кутаясь в рукава, я угрюмо сидел на прежнем месте, в том же вагоне. Кондуктор спал, трамвай подпрыгивал.