Многие люди голодали, почти все были в растерянности и в ужасе. Вспоминая себя, могу сказать, что было, действительно, довольно страшно. Люди в СССР привыкли надеяться на государство, а государство вдруг ни с того ни с сего отстранилось от их проблем. Каждый сам кузнец своего счастья, и, в особенности, своего горя – вот что писали на знаменах того времени.
Кто виноват был во всем этом безобразии: неумолимый исторический процесс или конкретные гайдары и чубайсы – тут мнения расходятся. Говорят иногда, что другого пути не было. Позвольте не поверить: в Китае нашли другой путь, более мягкий, менее травматический. Другое дело, что мы с вами не в Китае, о чем приходится только пожалеть.
Итак, одно было ясно совершенно точно – историческому процессу в лицо не плюнешь, а вот конкретные люди есть конкретные люди. Были эти люди виновниками развала, или без них развал был бы еще больше, этого мы, наверное, не узнаем теперь уже никогда.
Так или иначе, на фоне развала и разложения неустанно веселилась и хихикала наша газета, а вместе с ней – и ваш покорный слуга. Конечно, человеку тонкому и здравомыслящему вроде Сияева, такая манера письма понравиться не могла.
Впрочем, дело было не в манере письма. Даже если бы я писал, как Гоголь, Чехов и Достоевский, вместе взятые, все равно бы не понравился Сияеву.
Причина его неудовольствия была совсем простая: ему не хотелось быть завотделом. Он не желал каждый день ходить на работу. Чувство это нормальное и всем понятное, но тут оно достигло просто трагических вершин.
Неизвестно, чем бы закончилось это хождение по мукам. Может, Сияев поджег бы свой кабинет. А, может, поджег бы и всю редакцию, оказав тем большую помощь в воспитании пресловутого юношества. Случиться могло все, что угодно, если бы не завотделом спорта Павел Рудин.
Рудин был жгучий брюнет, если не сказать больше. Этот брюнет ходил по редакции медленно, со скучающим и равнодушным ко всему видом. На его усталом лице было написано крупными буквами, гарнитурой «таймс кириллик»: «Господи, как же вы все мне надоели!» Иногда Павел озвучивал эту надпись голосом, но в этом случае слово «надоели» он заменял другим, более выразительным.
Чужая душа – потемки, конечно… Может, Рудин так и не думал на самом деле, а просто распугивал народ вокруг. Но выглядело это именно так.
Казалось бы, какая связь между Рудиным и служебными мучениями Сияева? Очень простая. Рудин, в остальном на лошадь совершенно не похожий, имел с ней все-таки одно сходство: способен был пить, как это благородное животное… Это умение сразу сблизило две творческие натуры.
Рудин и Сияев даже на летучках садились бок о бок. При этом вид у обоих был скучающий и слегка независимый. Не до такой степени независимый, чтобы злить начальника, но так, чтобы остальным было видно.
А главный редактор Хрустальный меж тем хозяйским оком озирал сидящих по обе стороны завотделами и журналистов. В лице его, обрамленном ухоженной бородой, с роскошной гривой, с грозно выпученными за стеклами очков глазами чувствовалось что-то царственное, даже львиное.
Иногда казалось, что перед вами сидит не Матвей Никанорович Хрустальный, а лев в человеческом облике. И даже более того – царь львов. Так казалось, пока Хрустальный не бывал чем-то разозлен. Тут он начинал кричать, как будто ему наступили на хвост – и не льву наступили, а обычной дворовой кошке Дусе. (Или, как сейчас модно говорить, Авдотье). Голос у Хрустального поднимался до ультразвуковых высот, впору уши затыкать. Если бы не появился в свое время певец Витас, Матвей Никанорович Хрустальный вполне мог занять его место и сейчас с успехом жил бы в Китае и стриг там купоны, выступая с сеансами одновременного визга…
Конечно, сходство с Витасом было не самым тяжелым преступлением из числа приписываемых главному редактору. Однако когда начинался знаменитый вопль, все присутствующие пригибали головы от страха. Только два человека сидели прямо, независимо и устало подняв физиономии к потолку – Сияев и Рудин. На лицах их было написано тяжелое раздумье и скорбь по несовершенству мира…
Какое-то время кроме Рудина в отделе спорта никого не было. Потом появился еще один человек – Вася Студеникин. Это был пугающе худой блондин двадцати примерно лет, хотя на вид ему можно было дать все сорок. (Когда я увидел Студеникина спустя двадцать лет, он выглядел точно так же. И, я уверен, пройдет еще лет пятьдесят, все уже будут дряхлыми стариками, а Студеникин будет так же выглядеть на свои твердые сорок лет). Но женился Студеникин на одной из самых обаятельных девушек в редакции, так что вид, как оказалось, ничего не значит.
Будущая жена его, Жанна Хиляева, произвела когда-то большое впечатление на второго масона, Мишу Прошедовского. Он увидел ее в коридоре редакции коротко стриженную, в коротком платьице – и пропал…
– Кто это? – изумленно сказал он, поводя очами во все стороны, словно свиная голова у Гоголя. – Кто это такая?
Поскольку никто ему не ответил, Прошедовский устремился за Жанной козлиным перескоком, выкрикивая время от времени:
– Суок! Суок!
Некоторое сходство с героиней сказки Олеши Жанна, действительно, имела. Однако странно, что это доводило Прошедовского до такой степени умоисступления, что он проявлял одновременно козлиные и свиные свойства, чего, согласно последним открытиям науки, просто не может быть в живой природе.
Так или иначе, все усилия обаяшки Прошедовского остались втуне, масонские чары его не подействовали, поскольку в газету уже пришел – внимание всем постам! – Василий Студеникин…
Я появился в редакции раньше Студеникина, поэтому по отношению к нему выступал как бы в роли наставника: объяснял, например, чем футбол принципиально отличается от хоккея.
Студеникин тихо бесился.
– На хрена мне это нужно, – говорил он с тоской, – вот если бы выиграть в лотерею миллион долларов – тогда совсем другое дело!
К несчастью, лотерей таких тогда не проводили, а если бы даже и проводили, Студеникин все равно бы ничего не выиграл. Он и сам в этом был свято убежден.
– Вот увидишь, – говорил он мне, – хрен я выиграю миллион долларов в лотерею! Так и буду до конца жизни писать про эти шайбы и гайки…
Впрочем, Студеникин был парень шустрый, на местности ориентировался быстро. Вскорости он не только сам научился различать виды спорта, но и еще мог поучить этому других, что и делал время от времени на страницах газеты.
Он читал мне свои статьи вслух, иногда останавливался и спрашивал:
– Как думаешь, что здесь поставить – запятую или точку?
– Это зависит от того, закончена мысль или нет, – важно говорил я: мне льстила роль ментора.
– Да хрен ее знает, эту мысль, закончена она или нет! – злился Студеникин. – У меня с утра похмелье, а ты мне про мысль… Вот если бы пива выпить – совсем другое дело.
– Ну, так пойди и выпей, – простодушно предлагал я.
Студеникин только рукой махал.
– Я вижу, с тобой каши не сваришь…
Через двадцать лет я увидел Студеникина по телевизору. Он по-прежнему выглядел на твердые сорок лет, но вид у него был – «брутальный гламур», и все лицо заслоняли пугающие черные очки а-ля Вуди Аллен. Передача была литературная, и Вася задавал какие-то умные литературные вопросы. Потом я видел его в передаче про кино – и там Студеникин задавал умные кинематографические вопросы. Потом еще были передачи про музеи, про архитектуру, живопись, музыку – и везде Студеникин задавал очень умные и очень уместные вопросы.
Признаться, я был горд своим учеником. Вот что вышло из человека, который боялся, что всю жизнь будет писать про шайбы и гайки!
Путч в августе 1991 года застал врасплох всех, кроме вашего покорного слуги. Я все знал заранее, потому что еще весной сходил на концерт астролога Павла Глобы. Концерт этот отличался от того, к чему мы привыкли при советской власти: Глоба почти не пел, и совсем не танцевал, но много говорил о будущем. Среди прочего он заметил, что очень скоро Генерального секретаря коммунистической партии и по совместительству президента СССР Горбачева попросят на выход со всех его постов.
Кажется, никто из присутствующих этому не поверил, один лишь я навострил уши. Именно поэтому путч и не застал меня врасплох.
К несчастью, точной даты я не знал, Глоба ведь не назвал ее вслух. Поэтому самое начало путча все-таки прошло мимо меня.
Дело в том, что прямо перед переворотом мы с друзьями поехали в летний лагерь корейского мессии Пан Кан Суна. Мы поехали, конечно, не за мессией – в России не верят в корейских мессий – а за практикой в английском языке. Весь лагерь говорил по-английски, и русский язык там был запрещен, как язык варварский и к преподобному Суну отношения не имеющий.
Лагерь проходил в окрестностях Риги. Ничего полезного я из этого лагеря не вынес. Единственное, что я усвоил твердо, так это то, что живем мы в последние дни цивилизации – ведь второе пришествие Христа уже произошло. Новым Христом неожиданно для всех оказался лысый, феноменально упитанный корейский человек с хорошо развитой манией величия. Теперь, по всему, полагалось бы ждать апокалипсиса.
Не знаю, как насчет всеобщего конца света, но частный, как все знают, произошел. И случился он, как всегда, прямо в нашем богоспасаемом отечестве. Долгожданным концом света стал предсказанный Глобой путч, закончившийся развалом СССР.
В Москву из Риги я доехал только к вечеру 20 августа и тут же отправился в «ГМ».
Встретили меня там странно.
– Явился все-таки?
Я удивился и пошел к Студеникину:
– Что происходит?
– Да, понимаешь… – сказал Вася, задумчиво почесывая небритую физиономию. – Не видать мне, видно, миллиона долларов никогда. Кругом путч и перспективы чрезвычайно хреновые. Ждем закрытия редакции и штурма ОМОНа. Но есть одна тонкость. Главному неохота одному получать по зубам, вот он и объявил, что все, кто не придет, будут уволены. А тут ты появляешься. Вроде как испугался.
– Ну да, – сказал я. – Не испугался ОМОНа, но испугался Хрустального. Не говоря уже о том, что меня вообще в штате нет. Так что меня сначала надо бы принять на работу, а уж только потом уволить.
– Так-то оно так, – согласился Студеникин, – но все равно, картина выходит двусмысленная…
Вся история с путчем, как мы знаем, закончилась хорошо. Или плохо, как посмотреть – тут уж у всех свое мнение.
Через пару недель после путча я сидел в общей комнате, пытаясь писать статью о выставке молодых художников в ЦДХ. Писать у меня не получалось, потому что кроме меня в комнате сидела куча журналистов, которые горячо обсуждали, кто и как повел себя во время путча. Сошлись на том, что умнее и принципиальнее всех оказались те, кто в редакции вообще не появлялся. ОМОН, конечно, не пришел, но ведь мог бы и придти – и тогда от коллектива остались бы рожки да ножки. Болелова в комнате не было, поэтому громче всех возмущался Бондарев. Объектом его злобы, как обычно, был Хрустальный.
– Он тут жиреет, а мы жизнь за него клади?! – цедил Бондарев сквозь сигарету, лицо его кривилось в сардоническом оскале.
В конце концов от разговоров этих я осатанел совершенно и попросил всех немедленно убраться. Такой решительности никто от меня не ожидал. Комната быстро опустела.
С облегчением положил я пальцы на клавиши, усталый мозг посетило вдохновение. Еще я не знал, что именно напишу, но твердо знал, что материал будет добрым и прочувствованным. Речь шла о молодых художниках, надо было дать им напутствие в большую жизнь.
«Искусство по-прежнему в большом долгу, – решительно начал я. – Особенно это видно на примере идущей в ЦДХ выставки так называемых молодых художников России…»
В этот миг случилось необыкновенное происшествие: в комнату вошел Асаф Кикин.
Я не услышал этого, лишь почувствовал. Вошел он тихо, не дрогнула ни единая половица. Температура в комнате сразу понизилась на несколько градусов.
Я поднял голову и как зачарованный, уставился на него.
Передо мной стоял невысокий жгучий брюнет. Глаза его горели темным пламенем. Одет он был в кремовый костюм и бархатную красную жилетку. Из нагрудного кармана пиджака торчала обглоданная человеческая кость.
Я поморгал глазами, и понял, что зрение меня подвело: это была не кость, а дорогая ручка. Тем не менее, я обмер.
Кикин был легендой.
Слухи о нем передавались из уст в уста боязливым шепотом. Много чего говорилось про Кикина – страшного и небывалого. Наверное, не все было правдой… Возможно, все было выдумкой. Но даже если и не было в этом ни слова правды – леденящий ужас все равно охватил меня, когда я впервые на расстоянии выстрела увидел его влажные, как спелая черная слива глаза.
– Есть разговор, – сказал Кикин и зубы его щелкнули.
Я затрепетал. Если бы я мог умереть от страха, я бы сделал это.
Асаф Кикин был человек, который съел Дудоладова.
Тут надо кое-что уточнить. Многие думают, будто первый человек в газете – это главный редактор. Люди более опытные полагают, что еще главнее – финансовый директор. И лишь редкие мудрецы, причастные тайнам, знают, что все это ерунда и враки.
В каждом издании есть человек, который колышет струны мира. Это не совсем даже человек – скорее, божественная идея. Идея эта сотрясает основы, парит в эмпиреях и жмет на тайные пружины. Подобные существа – избранники судьбы. Им повезло оказаться в нужное время на нужной должности.
В начале девяностых таковой стала должность заведующего музыкальным отделом.
Те, кто думает, что речь пойдет о фугах, симфониях и скрипичных концертах, страшно разочаруются сейчас. Об этих и подобных им глупостях в музыкальном отделе «ГМ» не знали от сотворения мира. Зато там знали, каким тиражом выйдет новый диск группы «Технология», каковы гонорары у Аллы Пугачевой и сколько денег следует взять с продюсера группы «На-на» за большое интервью на четвертой полосе.
Музыкальный отдел был государством в государстве. Никто не смел сунуть туда гриппозный нос. Там была своя, тайная бухгалтерия, там царствовал золотой телец, там вращались деньги, которых хватило бы на выплату государственного долга новой России. Здесь анонсировали концерты и продвигали диски. Здесь организовывали и отменяли мировые турне. Здесь определяли тенденции на столетие вперед. Здесь зажигали звезды и тушили свет…
Отдел этот вызывал живейший интерес милиции, прокуратуры и КГБ. Но вся карательная мощь государства пасовала перед таинствами, свершавшимися там ежечасно.
Заведовал этим удивительным заведением Игорь Дудоладов. Это был невзрачный лысый человечек, разновидность бледной немочи. Больше всего он походил на советского шпиона, как они выглядят на самом деле, а не в фильмах про разведчиков. Внешность его, впрочем, была обманчива, равно как и внутренность. Возможно, никакой внешности и не было вовсе, просто видимость, морок, наведенный темной магией. Игорь не шел по грешной земле, но парил, не говорил, но издавал звучание, он расточался в воздухе и конденсировался вновь, не приходил, но являлся, не был, но пребывал.
– Если ты познакомишь меня с Дудоладовым, я буду считать, что жизнь моя удалась, а миссия исполнена, – частенько говорил мне Семен Кролик.
Но сделать это было никак невозможно. В такие эмпиреи мало кто мог подняться. Столкнувшись с Дудоладовым в коридоре, я не нашел бы слов, чтобы к нему обратиться. Сам же Дудоладов всегда молчал, и на лице его блуждала загадочная улыбка Джоконды.
Иначе и быть не могло. Дудоладов проникал в любые гримерки, за любые кулисы, и посвящен был в самые страшные тайны отечественных поп-идолищ. Он был отец и мать нашей эстрады, ее третейский судья и вечный пристав, вестник рождения и смерти, непогрешимый, как папа римский, и развращенный, как языческий бог. Слово его было законом для всех. Он мог вознести исполнителя к вершинам популярности, а мог обрушить его на дно забвения.
Перед ним трепетала даже царственная примадонна. Однажды она вызвала его сиятельный гнев, после чего о ней забыли на целых полтора года. Все вымерло вокруг нее, словно взорвали водородную бомбу.
О, это были трудные времена! Деньги ценились мало, к тому же их ни у кого не было. Обычный журналист катал даму сердца на трамвае – это была роскошь. Среди этой пустыни одинокой вершиной возвышался и уходил за облака Игорь Дудоладов. Он один приезжал на работу на «мерседесе» последней модели. Почему именно на «мерседесе»? – спросите вы. Но не мог же он приехать одновременно на всех своих автомобилях – исчислить их было так же трудно, как звезды на небосводе.
На планерках Дудоладов сидел по правую руку от Хрустального. Хрустальный иногда прерывал обсуждение номера, глядел на всех хитро и говорил:
– Обратите внимание на новую машину Дудоладова…
Все почтительно высовывались из окон и обращали внимание. Новая машина сияла в лучах солнца, как черный бриллиант, она завораживала и ослепляла. Новая машина всегда была лучше старой и дороже на десять-двадцать тысяч долларов.
Дудоладов скромно улыбался. Ему даже не смели завидовать.
– Вот, – говорил довольный главред, – вот что бывает, когда журналист работает хорошо.
О, Дудоладов работал фантастически хорошо! Он воплотил в жизнь невиданный идеал: от каждого – по способностям, Дудоладову – по потребностям.
Как уже говорилось, Дудоладов сидел справа от Хрустального. Впрочем, может быть, дело обстояло как раз наоборот: это Хрустальный сидел слева от Дудоладова. Разные на этот счет существуют мнения. Твердо известно одно: если бы уволить в тот момент Хрустального, ничего бы не случилось. Но если какой-то безумец и клятвопреступник только подумал бы о том, чтобы убрать Дудоладова, «ГМ» исчез бы в тот же миг.
Дудоладов был единственный человек, способный достать бумагу. А без бумаги в те годы не могла выйти ни одна, даже самая влиятельная газета. То ли дело сейчас, когда почти все газеты выходят в интернете. Но тогда даже слова такого не знали – не то, что в нем выходить.
В начале девяностых деньги стали пылью, их не хотели даже дети. За день инфляция уполовинивала капитал, за неделю – превращала его в прах. Единственным верным средством был натуральный обмен. Вагоны мороженой рыбы меняли на грузовики с живыми курами, а кур – на партии импортных джинсов. Так жила вся страна. Так жил и «ГМ».
Нельзя было просто купить бумагу, нет. Надо было получить на это право, а, точнее, вырвать его из зубов озлобленных конкурентов. Источник счастья был один – бумажный комбинат в Кондопоге.
Кондопога стояла как скалистый остров в океане тьмы, как сторожевая башня в лесу, как неприступная крепость перед армией сарацинов…
Кто мог взять Кондопогу штурмом?! Таких не было. Кто мог умилостивить могучих бумажных идолов?! Только равное им божество – такое, как Дудоладов.
О, Дудоладов мог все! Это он организовал в Кондопоге первый всемирный гала-концерт… На гигантской сцене в свете лазерных прожекторов мерцали и переливались артисты, которых до того не видели живьем даже их родственники – только по телевизору. Это были существа высшего порядка, над ними не властно было земное тяготение, они не знали болезней и смерти. Но Дудоладов призвал их – и они спустились с блаженных небес. Теперь пресыщенные жизнью целлюлозники глядели на них во все глаза, хлопали им, подпевали и содрогались в судорогах восторга.
С того дня «ГМ» стал первым в очереди на поставку бумаги.
Каждую неделю поп-звезды всех калибров грузились в вагоны и отправлялись в город мечты Кондопогу. В ответ оттуда шли вагоны с серо-желтой, в зеленых прожилках, третьесортной бумагой. И свершалось чудо – газета выходила к читателю!
Таким образом, Дудоладов был единственным настоящим чудотворцем в «ГМ».
И такого человека сожрал Асаф Кикин!
Конечно, надо было сразу стереть Кикина с лица земли. Может быть, еще при рождении. Но кто мог знать об этом? До поры до времени Кикин ловко маскировался. Он копил разрушительную силу и тихо работал в отделе у Дудоладова – а тот купался в волнах беспечности.
Кикин выпускал «Чарты Авдотьи» – рейтинги популярности разных музыкантов. Называлась эта рубрика так потому, что Асаф Кикин из скромности и чтобы не мозолить глаза взял себе псевдоним Авдотья Луженкова.
И вот однажды безлунной и страшной ночью, когда не пропели еще петухи, Авдотья трижды отреклась от своего учителя Дудоладова и сожрала его без остатка.
Если отвлечься от людоедской сущности всей затеи, это была прекрасно проведенная операция! Она готовилась исподволь, годами. Но лишь когда звезды – не эстрадные, а истинные – встали в нужное положение на небосводе, нанесен был разящий удар.
Дудоладова не стало.
Во всяком случае, его не стало в «ГМ». И даже само имя его было проклято и подвергнуто анафеме, как нечто грязное и нечестивое. Музыкальный отдел со всей своей мощью и нечеловеческими ресурсами перешел в руки Асафа Кикина.
В сущности, в мире ничего не изменилось. «Король умер – да здравствует король!» – послушно прокричали безответные поп-звезды. Но поклонялись они теперь не образу Дудоладова, а портрету Кикина с его собственноручным автографом. Впрочем, поклонялись ему не как языческому богу, а вполне цивилизованно, в духе современности – просто как чрезвычайно могущественному существу, от которого полностью зависит благосостояние артиста, а, значит, и сама его жизнь.
Манера правления в поп-королевстве осталась той же – тиранической. Ни о каком освобождении порабощенных артистов речи не шло. Течение музыкальной жизни по-прежнему зависело только от одного человека – имя ему было Асаф Кикин. Не все, впрочем, поняли это сразу. Иные глупцы пытались даже бунтовать.
У всех на памяти был случай с молодым, очень талантливым музыкантом. Кикин подверг его творчество уничтожающей критике. Вместо того, чтобы покорно склонить голову, юный орфей запальчиво обратился к Асафу: «А вы сами на каком музыкальном инструменте играете?»
Больше об этом музыканте никто никогда ничего не слышал.
Впрочем, ужасы эти происходили только в самом музыкальном королевстве. За пределами своих профессиональных обязанностей Кикин был совсем иным. Там, где не действовала непреклонность, он проявлял дьявольское обаяние.
Кикин, что греха таить, нравился слабому полу. Иногда, просияв черным светом, словно бог мертвых в преисподнюю спускался он в общую комнату, где гнездились журналисты сразу нескольких отделов. В такие мгновения в девушках начиналось брожение, как в дрожжах в теплую погоду.
Кикин был совершенством – кто мог противостоять его чарам?! Впрочем, скажете вы, и на солнце есть пятна. Но одно дело – солнце, и совсем другое – Кикин. На Кикине пятен не было. Ну, разве что одно, совсем маленькое, почти незаметное: он не интересовался девушками.
Девушки почему-то считали это главным. Девушки были упрямы, и никак не могли смириться с кикинским равнодушием. Девушки обижались и гневались. Они ходили рядом с Асафом, бросали многообещающие взгляды, томно вздыхали, даже касались как бы невзначай. Девушки вожделели Кикина – явно и почти преступно.
Но все было зря. Кикин мрачнел, краснел, пыхтел, бурчал под нос заклятия, отпугивающие женский пол – но девушкам не сдавался.
Больше прочих Кикина осаждала Люба Станиславина. Она предпочитала прямые действия, без околичностей. Видя Кикина, закруживалась вокруг него томным вихрем, исторгала страсть и негу, как речная нимфа. Глаза ее полыхали первобытным огнем.
– Когда же, Асаф, ты примешь мою невинность? – говорила она. – Когда обласкаешь меня, когда покроешь поцелуями мое благоуханное тело?
Кикин перекашивался от этих слов, как пес от ладана.
Люба была жестокая девушка. Она прекрасно знала, что она не во вкусе Кикина, как, впрочем, и все вообще земные женщины. Кикин хотел любви небесной, радужной.
– Зачем ты так? – говорила Любе Муся Муромцева. – Издеваешься над человеком…
– Так ему и надо, – говорила Люба мстительно. – Он сволочь.
Простому смертному и в голову бы не пришло мерить такими категориями людей вроде Кикина. Но Люба не верила в богов преисподней, а, значит, не верила в божественное происхождение Асафа.
Между тем время подлинных русских эстетов, духовным отцом которых стал Кикин, едва только начиналось. Еще только выходили они из подполья, пожимаясь и жмурясь на солнечном свету. От многолетнего пребывания в ночной тени кожа у них сделалась синеватого могильного цвета, они пугались громких звуков и милицейских свистков. Однако среди них уже тогда много было утонченных знатоков музыки, а тон в этом деле задавал Асаф. И тон этот был прекрасен: легкая, почти неощутимая брутальность соседствовала тут с непреклонной гендерной определенностью.
Да, Кикин был личностью сомневающейся, неоднозначной, в чем-то даже толерантной. Не надо было только становиться у него на пути – во имя Аллаха, милостивого, милосердного!
Но так уж вышло, что дороги наши пересеклись. Клянусь честью, никогда я этого не желал и даже страшился, но судьба решила иначе. Как же так случилось, что мне против моей воли пришлось столкнуться с Кикиным?
Причиной тому оказался мой друг Семен Кролик. Это был интеллигентный юноша, закончивший Гнесинку и Высшие режиссерские курсы, имевший папу-дипломата и пятикомнатную квартиру в центре Москвы. Но ни папа, ни квартира не уберегли его от печальных ошибок.
В конце восьмидесятых Семен создал поп-группу «Трое в джонке». Группа быстро стала культовой. Но культовая – это не всегда значит популярная и, более того, не всегда значит известная. Группу надо было раскручивать и продвигать. Семен понимал это лучше кого бы то ни было. А потому обратился ко мне.
В «ГМ» среди прочих была рубрика «Вам депеша!», она шла подвалом на первой полосе. С нее обычно публика начинала читать газету. Здесь печаталась совершенно необходимая обывателю информация о том, кто, кого, а главное – как – убил, обманул и ограбил; с указанием места, времени и наиболее существенных деталей. Читатели «Депеши» очень быстро усваивали уголовный взгляд на мир. А поскольку читателей таких были миллионы, страна благодаря «ГМ» вскорости превратилась в одну большую разбойничью малину.
Для раскрутки музыкальной группы лучше рубрики и придумать было нельзя. Однако нужен был повод, чтобы попасть на страницы газеты.
Поводы создавал ваш покорный слуга. Можно было конечно, заставить музыкантов ограбить кого-нибудь и так попасть на страницы газеты. Но это был одноразовый метод, вся слава кончилась бы в ближайшем отделении милиции.
Тут нужна была тонкая работа. Нужны были вещи из ряда вон выходящие, но не наказуемые уголовно. Лучше всего, на мой взгляд, годились разные смешные казусы.
Я придумывал случай, который якобы происходил с группой «Трое в джонке», писал о нем заметку, и относил ее в «Депешу». Заметки были совсем коротенькие и звучали примерно так.
«Вчера группа „Трое в джонке“ записала свой новый платиновый диск. При записи никто не пострадал…»
Или…
«Группа „Трое в джонке“ провела небольшой домашний концерт. По окончании концерта возбужденные фанаты набросились на музыкантов и пытались порвать их на сувениры. Спасаясь, музыканты выбрались на крышу, фанаты вылезли следом. Три квартала фанаты гнали группу по крышам домов, прежде, чем отстали…»
Сильно украсила биографию группы 24-часовая сексуальная голодовка, которую они провели в поддержку культуры и демократии. Молодые музыканты в силу их отсталости не могли еще понять, что культура и демократия – две вещи противоположные и даже вовсе несовместимые, во всяком случае, в России. Впрочем, жизнь расставила все по своим местам.
Группа состояла из трех сравнительно безвредных молодых людей – упоминавшегося уже Семена Кролика (бас, духовые, струнные), Мишеля Лапшевича (соло-гитара, клавишные, ударные) и Василя Гакова (все остальное).
«Трое в джонке» очень быстро привыкли к славе и упоминаниям в прессе. Привычка эта была сродни алкоголю, она пьянила и кружила и без того слабые головы музыкантов. Если вдруг про них переставали писать, начиналось тяжелое похмелье. В такие времена они готовы были на все – лишь бы снова увидеть себя в газете.
Стоит ли удивляться, что настал день, когда Мишель Лапшевич вышел на бой против медведя? Это был сильный информационный ход и придумал его, конечно, тоже я. Хотя самому мне эта выдумка сначала показалось несколько бесчеловечной.
– Тебе не жалко Лапшевича? – спросил я у Кролика.
Тот только руками развел сокрушенно.
– Жалко… Конечно, жалко. А что делать?
Делать, действительно, было нечего. Это понимал и сам Лапшевич, от которого теперь зависела судьба всей группы.
Конечно, Мишель сдался не сразу. Перед боем у «джонок» был долгий спор, кто именно пойдет ломать самого свирепого хищника на свете. Больше всего горячился Василь Гаков.
– Порви этого медведя, как тузик грелку! – кричал он.
– Но почему я?! – стонал Лапшевич.
– А кто же? – не понимал Гаков.
– Пусть Кролик пойдет. Или ты, – разумно отвечал Мишель.
– Кролику нельзя, Кролик – начальник, – говорил Гаков. – Мне – тем более, я очень худой, медведь меня отделает как Бог черепаху. Не выйдет никакой драки, а одно избиение младенцев. А ты толстый, жиром задавишь.
– К тому же, – значительно добавлял Кролик, – у тебя пока нет ни жены, ни детей.
– И не будет, – горько говорил Лапшевич.
Через газету объявили, что Лапшевич будет биться голыми руками. Медведь, однако, тоже должен был биться голыми руками, так что шансы в целом уравнивались. Поскольку медведь был животным несколько более диким, чем Лапшевич, лично я ставил на медведя.
Когда Мишеля привели к зоопарк к клетке с медведем, он уже почти не сопротивлялся.
Сейчас даже подумать страшно, на какие нечеловеческие испытания шли в те годы музыканты, лишь бы про них не забывали. В наши дни максимум, что потребуют от будущей звезды – это похабные байки про свою личную жизнь, которые почему-то упорно именуют «откровениями». А между тем откровение – это открытие Богом себя самого или своей воли людям. Так какая, скажите, связь между сексуальными похождениями заштатной певички и волей Бога?
Но, поскольку в последние десятилетия в журналисты идут почти исключительно неграмотные люди, понятно, что они просто путают одно с другим, слово «откровенность» со словом «откровение». Впрочем, это не удивительно, по их собственному признанию, они мыслят не идеями, не предложениями и даже не словами, а «буковками». Буковка им еще понятна, а слово, которое из буковок составляется, уже нет.
Кстати, неграмотность, дикость и непрофессионализм – это сейчас общая тенденция, или, говоря модным языком, тренд. Дикие оттесняют цивилизованных, хитрые – умных, невежи – образованных, разнообразные говнюки – людей приличных. Именно по этому признаку, дорогой читатель, всегда можно идентифицировать себя самого. Если у вас все в порядке, вы богаты, известны и востребованы, то вы с вероятностью 9 из 10 – хитрый дикий невежественный говнюк. И тут нет для вас ничего обидного, потому что в обмен на славу, власть и богатство многие сейчас совершенно сознательно готовы стать говнюками. Как говорил еще Конфуций, в государстве, в котором есть дао-путь, нужно быть известным, в государстве же, где дао-путь утерян, известным быть нельзя. А в нашем государстве дао-путь утерян довольно давно.