Трудности, которые окружают эту связь политической истины, и ее преломления в философии подобны тем, о которых размышляли христианские теологии. Относительно философии Бадью эта трудность может быть сформулирована так: если мнение и так всегда отворачивается от истины и истине самой приходится мостить себе дорогу, зачем же истине нужен особый голос, реабилитирующей истину или помогающий проложить ей путь во мнениях? Относительно теологии вопрос будет следующим: если спасение – дело благодати, то что же требуется от нас или что мы должны делать сейчас, в связи с Его пришествием, которое случится независимо от нас? Бонхёффер пишет: «Если, к примеру, человеческая жизнь лишается тех условий, которые являются частью бытия человека, то оправдание такой жизни по благодати и вере если и не становится невозможным, то по крайней мере встречает серьезные препятствия <…> Его приход – это победное шествие, триумф над Его врагами. Однако чтобы мощь Его пришествия не ожесточила людей, но была бы встречена со смиренным упованием, приходу предшествует призыв к приуготовлению пути. Подготовка пути есть не только внутреннее событие, но и оформляющая деятельность широчайших масштабов»[15]. Чем бы ни были истина и истинная жизнь, о них следует возвещать и помогать их пришествию.
Итак, пусть истины и самодостаточны в отношении философии и, по словам самого Бадью, возможность этих истин составляет условие философии, выясняется, однако, что философия оказывает на истины и обратный эффект: она парадоксальным образом, непрямо, увеличивает их возможность, устраняя препятствия для них. Например, рассеивая силу мнений, или, иначе, идеологии. Само по себе это знание и его оглашение не составляют политики, но, провозглашая политику истин и располагая знанием о процедуре истины, философия получает не меньшую власть, чем в случае захвата «политического» как связи, пусть эта власть и другого рода. Философия Бадью одновременно скромна и не скромна. Упрекая деконструктивизм в самоумалении философии, Бадью утверждает, что философия, заявляющая о своей невозможности, одновременно берет на себя огромную задачу «окончания». Философия Бадью своеобразно повторяет эту «нескромную скромность»: отказываясь от говорения истины, философия, предварительно сводя политику к ее истине, захватывает эту истину, берет в свое распоряжение, вынуждая политику следовать ее же истине (хотя у нее нет средств вынудить ее). Рассматривать отношения философии с истинами как захватнические не значит тем самым обвинить Бадью в «философской гордыне». Напротив, наша гипотеза состоит в том, что продумать предложенную Бадью пересборку отношений политики, истины и философии можно, лишь отдавая себе отчет в этом захватническом характере. Философия принимает форму возвещения о существовании истинной политики в противоположность политике, основанной на мнении и дискуссии.
Кажется, нет никаких трудностей в том, чтобы просто сказать на это: у политики нет никакой истинностной процедуры, политика никак не связана с истиной (а уж тем более сказать: истинной жизни нет!). Однако эта легкость обманчива: если у политики нет никакой истины, если политика – это не особое изобретение людей, а просто данность наличия властных отношений, то между политикой и философией не может быть никаких отношений. Для Арендт, например, политика обладала своей собственной истинностью, о которой, правда, философия ничего не могла знать, – однако Бадью понимает и политику, и философию иначе, таким образом, что отношения между ними становятся возможны – возможны за счет отказа философии от производства истины. Тот, кто зовет себя политическим философом, оказывается в своего рода ловушке: если политическая философия – это дискурс о формах сообщества, оценивающий эти формы, мы тем самым полагаем, что философия способна сказать нечто специфически философское, дать специфически философскую оценку политическим формам. Или же философия оказывается таким дискурсом, который ведет запись и учет политических дискурсов, выводит их «философские» генеалогии и т. д. Но не ясно, что в этом вообще может быть от философии. Есть ли у нас прежде какая-то философия, с которой мы подходим к политике, или философией здесь называется исследование политических идей и выработка рефлексии о социальном? Или философия – это некое прояснение и анализ таких спорных понятий, как справедливость или равенство? В последнем случае в своих прояснениях мы должны прийти к некому непротиворечивому знанию об этих означающих и к измышлению порядка, который бы им соответствовал. Политическая философия была бы, да и является зачастую таковой, изобретением градов справедливости. Но какое это ремесло имеет отношение к политике? Такая политическая философия встречала бы реальное лишь как препятствие на пути продвижения своих моделей. Каким бы эгалитарным по своему устройству этот град ни был, он не являлся бы эгалитарным изобретением, а действие в нем сводилось бы к воплощению уже готовой модели. Наличие модели града еще ничего не говорило бы о политике: град есть, а политики нет. Философия также может присматривать за политикой, чтобы та не натворила бед, чтобы та относилась с должным почтением к человеческой природе. Бадью обходит все эти пути, пусть и высокой ценой: ценой сведения политики до ее истины и ценой переподчинения ее множественных субъектов «коллективной истине как таковой».
Цена здесь та же самая, которую Бадью платит за изгнание этического субъекта, заменяя его на множество субъектов истин. По мысли Бадью, никакой одной этики нет, а есть этики истин, каждая из которых основывает своего субъекта. Но как тогда возможен некий этический дискурс о субъектах истин? В нем проговаривается: истины есть, тебе лишь нужно найти ту, которая захватит тебя. В «Этике» Бадью обнаруживает вполне отчетливое определение этической субъективности: этический субъект суть тот, кто уклоняется от движения к смерти, кто осуществляет некое «Бессмертие» в истине, он есть «Бессмертный, который держится на неподрасчетном и необладаемом»[16]. Здесь же Бадью заявляет, что этики вообще нет, а есть лишь «этика процессов, посредством которых используется возможность ситуации»[17]. Но что, как не некий этический постулат, способно провести различие между бытием-к-смерти и существованием, вовлеченным в субъект истины и получающим, таким образом, новый статус? Этот парадокс хорошо виден на примере той же политики.
Предложим следующую конструкцию для иллюстрации мысли Бадью о политике.
1. Есть политика вообще, которая не знает истины и поэтому не интересует философа.
2. Есть истинная политика, которая является в той же степени родовой истинностной процедурой, что и наука, любовь и искусство. «Человек – не политическое животное. <…> Политика – это творение, локальное и хрупкое, коллективного человечества; она никогда не является заботой о жизненной необходимости»[18].
3. Есть истина политики – и это равенство, которое имеет смысл лишь как аксиома, основываясь на которой люди действуют, а не как цель, которой добиваются.
Попытаемся это разъяснить. Одним из главных референтов для политфилософской мысли Бадью является Руссо, к которому восходит его критика политического представительства: политика лишь презентируется-предъявляется, а не репрезентируется. По Руссо, суверенитет не может быть репрезентирован, поскольку репрезентация – это уже его разделение и изъятие. Бадью выводит из этого положения, что истинно политическое событие имеет дело с общей волей, разрывающей (но не устраняющей) частные воли. Нормой же общей воли является равенство, которое не является эмпирическим состоянием частных воль. «Общая воля никогда не принимает в расчет индивида и частные действия. Она, таким образом, связана с неопределимым, <…> общая воля сущностно эгалитарна, ей нет дела ни до личностей, но до благ»[19]. В некотором смысле можно утверждать, что истинная политика у Бадью – это суверенная политика, то есть отправляющаяся от общей воли (пусть Бадью и перерабатывает понятие воли в понятие родового). Наступая как событие – именуя неучтенную в правлении-мнении-государстве пустоту, которая и является суверенной волей, – политика несет всегда одну и ту же истину – истину о неразделимости и непредставимости, иначе – универсальное.
Она и есть задействование-активация непредставимости, которая, будучи активирована, проявляется как разрыв в порядке бытия-государства. Хотя событие случается лишь в конкретной ситуации, производя истину этой конкретной ситуации через именование ее пустоты, родовая истина политики всегда одна, однако ей приходится сбываться каждый раз в новых ситуациях. У политики нет других условий – и, утверждаем мы, другой истины, – кроме эгалитарной общей воли. Политика случается как блокировка всех связей и отношений, которые отстраняют этот суверенитет. Это обращение к Руссо лучше поможет нам понять важнейшую для Бадью мысль о том, что политика «сама по себе служит собственной целью»[20].
Для Бадью критика представительства, «политического», «полиции» важна стратегически – в этом он сходится с большинством постмарксистских авторов (но к которым себя не причисляет). Ставка делается на политику как таковую, которая связывается с равенством и эмансипацией, в отличие от «политики» как «управления необходимым». В отсутствие каких-либо позитивных политических альтернатив ставкой в политической борьбе является сама мысль о возможности альтернативы. Революция как движение-я" заменяется на фигуру политики, едва отличимую от фигуры восстания. Политика-как-восстание или политика-как-прерывание, иначе, как событие, – таков горизонт этой политической мысли. Если целью коммунизма было уничтожение политики, конец политики, после которого политика заменяется на управление, то, по мысли постмарксистов, эту цель реализовал капитализм (как и государственный социализм, но менее удачно). В этом смысле важным оказывается отделить постполитическую утопию в марксизме, комплементарную современному состоянию, и которую Рансьер зовет «метаполитикой», от собственно политического ядра освободительного проекта. Мысль о политике-событии развертывается именно внутри этих проблем. Политика не является ступенью к некому иному состоянию, она является утверждением собой себя. В этом смысле поучительно будет обратиться к чтению Бадью Посланий апостола Павла в книге «Апостол Павел: Обоснование универсализма», а именно к толкованию фигуры Христа: «Христос – это не посредник, то есть он не тот, через кого мы познаем Бога. Иисус Христос – это чистое событие, и, в качестве такового, он не является функцией, даже если речь идет о функции познания или откровения»[21]. Иначе, политика как цель – не переход-к", не функция некого большого процесса, куда вписано событие, – событие и есть процесс собственной записи и провозвестия. Коллективность для Бадью свершается не как бытие-сообществом, но как братство «активистов истины». Если для истины уже не требуются активисты, если политика уже не служит целью самой себе, то, по Бадью, она исчезает как таковая, порождая, правда, некоторые последствия в плане мнений-бытия. Истина сбывается только через субъективную верность, поэтому, по Бадью, она по природе своей не может быть установлением, знанием, институтом.
У политики нет цели, поскольку вся она есть предъявление равенства и нерепрезентируемого. Руссо, таким образом, не является для Бадью просто примером. Хотя сама мысль о непредставимом и его предъявлении имеет иные источники (собственно теория событий Бадью), в политической философии она восходит именно к Руссо. Именно Руссо позволяет Бадью на территории политической философии захватить политику истиной. Саймон Кричли, к примеру, полагает, что главные черты политической философии Бадью – руссоистские (политический формализм, волюнтаризм, равенство, локальность, редкость политики, запрет на репрезентацию, диктаторский уклон)[22]. Утверждение о том, что в сообществе есть непредставимое, есть нечто помимо позитивных социальных связей, интересов и мнений, – это и есть утверждение политики. Оно подразумевает, что помимо отношений в сообществе есть форма сообщества, и именно последняя проходит по ведомству политики. Политика оказывается не чем иным, как актуализацией этого различия, проведением различия между формой и связью, раскрытием и демонстрацией формы. Используя понятие политической формы, которой нет у Бадью, мы, однако, не отходим от него слишком далеко. Воля к форме, страсть к формальному – движение, которое описывает Бадью в своей работе «Век», где воздает хвалу формалистскому рвению, присущему XX веку. В формальном политическом мы растворяются индивиды, для коих «растрачивание в мы-субъекте» – высшая возможность. Политическое формальное совпадает с реальным, страстью к которому, по Бадью, отмечен XX век. Предъявление зазора между частными волями всех и каждого и общей воли – сущностная операция бадьюанской политики. Бадью проводит тонкое различие внутри самой страсти к реальному: между страстью к подлинному и страстью к различию. Первая идет путем уничтожения всего, что заслоняет реальное, представляя последнее как некое субстанциональное ядро. Вторая отдает себе отчет, что реального нет среди бытия, что мы не получим чистую субстанциональную форму, отсекая то, что реальным не является. Поэтому здесь реальное мерцает лишь как различие между «местом и тем, что имеет место в этом месте»[23]. Иначе, не существует некого истинного народа или класса, до которых можно добраться, уничтожая все, что ими не является. Но существует различие между общей волей и волей всех, политической и политическим, событием и бытием, которое может быть введено в игру, предъявлено. Формулу политики, которых, впрочем, у Бадью и так избыток, можно было бы обозначить так: «Не относится к политике все то, что не сказывается о форме и в качестве формы». Нет других политических событий, кроме событий манифестации формы в гуще мнений-правления-государства. Сводя политику к ее истине, к формальному, Бадью тем самым делает событие повторяемым – точнее, событием одного и того же, – позволяя себе тем самым говорить одновременно и о событийности сингулярных истин-политик, и о политике, «достойной своего имени», которая (в единственном числе) только и интересует философию. Политика, таким образом, становится тавтологичной: у нее нет Других высказываний, кроме высказываний формальных, собственно политических. Название политической организации, в которой состоит Бадью, – «Политическая организация».
Этика Бадью располагается на стороне события, вернее событий, и, коль скоро таковых много, единственной точки, откуда бы исходило моральное предписание, мы обнаружить не можем. Речь всякий раз идет о верности одному событию. Следовательно, необходимы дополнительные усилия, чтобы понять возможность некой «этики» событий Бадью как таковой. Чтобы говорить о подобной этике, истины по меньшей мере не должны быть взаимоисключающими. Обратимся к самому Бадью: «Быть причастным к некоторой истине можно лишь одновременно осознавая, что существуют другие истины, к которым мы пока непричастны»[24]. Вопрос состоит в том, удается ли Бадью, устраняя универсального субъекта, обязанного своим существованием разуму, устранить форму морального закона в том или ином виде. Ведь, в сущности, несмотря на яростную критику Канта, Бадью идет не против, но дальше Канта в формализации этики: как кантовская этика, этика истин предписывает «продолжать» истину, которой субъект верен, невзирая на возможные удовольствия или неудовольствия, которые это продолжение несет. «Продолжать» – еще более формальное предписание, чем кантовский категорический императив, но звучит всякий раз из разного места (из той, а не иной истины). Как свободная воля, согласно Канту, не может быть доказана эмпирически, так и бессмертие субъекта-в-истине у Бадью не может быть выведено из «энциклопедии знаний» – бессмертного субъекта нет в бытии. Истинную жизнь ничто не заверяет. Как утверждает исследователь философии Бадью Холлворд, «Бадью, критикуя Канта, вменяет ему в вину не конечно же то, что тот связывает истину с бесконечной реальностью, “независимой от животности… и тотальности чувственного мира”, но за то, что тот связывает эту реальность с категорической, трансцендентальной нормативностью»[25]. Но из события, по Бадью, не выводится нормативное, – событие исключительно. Как тогда примирить исключительность события и локальность его истины с самой возможностью этики истин, которую отстаивает Бадью? Важным отправным пунктом здесь будет мысль самого Бадью о том, что универсальное не объективно, а сингулярно и событийно.