В сентябре 1956-го Али отправился по делам в столицу. Он ищет квартиру. Официально он хочет сделать последний шаг, отделяющий его от преуспеяния, и иметь возможность жить в самом большом городе страны. У крестьянства успех измеряется – как ни парадоксально – удаленностью от земли. Когда на ней работают другие, потом машины, и вот можно больше не гнуть спину. А потом и не проверять самому, что работа сделана на совесть, и вовсе не приближаться к полю. Наконец, поручить другим и продажу продукции. Вообще ничего больше не делать. Быть где угодно. Или нигде.
Именно этот последний пункт и есть неофициальная причина приезда Али в Алжир: он боится, что дела в деревне пойдут из рук вон плохо. Деревню посетили по очереди каид, бойцы ФНО и, наконец, армия, и эти пришествия осквернили святилище, которым она была до сих пор. Возникают нездоровые напряги. На деревню давят с разных сторон, и, возможно, плотина, выстроенная долгой и неспешной совместной жизнью против внешнего мира, наконец прорвется, высвободив обиды, мишенью которых, Али это знает, может стать и он сам. Алжир с его лабиринтами улиц и десятками тысяч лиц даст ему на время необходимую безымянность. Там никто не обратит внимания на его высокий рост. Назло бойцам, укрывшимся в горах, он уйдет в другие чащобы – в сердце самого большого города страны.
Алжирец, показывающий ему квартиру в Баб-эль-Уэде [28], Али не понравился. Он задает много вопросов, то и дело заговаривает о деньгах, все считает на манер французов, как будто саму его жизнь можно исчислить по капле. Нет, Али найдет что-нибудь другое. Пока же он прогуливается по центру, наслаждаясь прохладой моря, подступающего к самому бульвару, блуждает среди высоких зданий. Он встречает мужчин, красных от солнца, женщин в легких платьях в цветочек, венчиками вьющихся вокруг ног. Алжир полон их прелестей, их смеха, их длинных волос и ярко накрашенных губ. Он проходит мимо витрин портных, кожевников, мимо рыбной лавки – запах так и бьет в нос, глаз не оторвать от подпрыгивающих чешуйчатых монстров. Сможет ли здесь жить он, горец? А Йема? А дети?
Он бродит, пытаясь представить себе, какой могла бы быть жизнь, не будь все это ему чуждо. Почти улыбается, рассматривая кафе на другой стороне улицы, чистенькое, блестящее, прямо-таки парижское. Впрочем, там пьют даже не кофе – традиция мавров, которую с арабами могли бы разделить и европейцы, – нет, это ЧАЙНЫЙ САЛОН С КОНДИЦИОНЕРОМ, как гласит вывеска. Никогда ноги Али не будет в таком месте. Не потому, что это запрещено, даже не потому, что он не осмелился бы, просто нет такого рефлекса – войти и смешаться с загорелой молодежью, видной ему сквозь витрину, – льняные брюки, юбки по колено, полосатые футболки, непокрытые головы. Быть может, живи они здесь, Хамид свободно заходил бы в эту дверь, чтобы встретиться с друзьями… Али мечтает о будущем сына. Внезапно жгучая оплеуха, нашпигованная осколками стекла, швыряет его на землю.
Толстые стекла витрины «Милк-бара» разнесены мощным взрывом. Мебель с террасы заскользила, разлетелась и упала посреди улицы, как будто она легче перышка. Тяжелыми клубами валит дым. Из дверей, из зубчатых отверстий, бывших когда-то окнами, с воплями вываливаются клиенты. Сначала невредимые. Потом раненые, некоторые ползком. Дети. Много детей. Маленький мальчик, перемазанный ванильным мороженым и кровью, без одной ноги. Его глаза встречаются с глазами Али.
«Я клялся больше не взрывать бомб, – скажет в 2007 году один из лидеров ФНО Ясеф Саади, организатор терактов в “Милк-баре” и других общественных местах, – не из-за погибших, на погибших мне плевать, все там будем, но из-за покалеченных, оторванных рук, оторванных ног, от этого с души воротило, и я говорил себе: больше никаких бомб, никаких бомб. А потом тебя накрывает… Я все забывал и начинал сызнова».
Внутри повсюду валяются тела. Где-то с полсотни, но Али, смотрящий с другой стороны улицы, не уверен. Все, за что могут поручиться его глаза, – да, их слишком много. До него доносятся хрипы, и сквозь дым он скорее ощущает, чем видит содрогания. Замечает он и полную нелепицу: некоторые стаканы на столах целы, элегантно увенчаны бумажными зонтиками. Они торчат абсурдными деталями в этой куче плоти, стекла и пыли. «За здоровье ФНО, – словно говорят они, – и хорошего воскресенья!»
Али поднимается, оглушенный. Даже не задумываясь, убегает со всех ног. Бежать, пока не прибыла полиция или армия. Он не хочет быть черножопым, оказавшимся не в том месте не в то время. Он бежит так быстро, как только может. Где оставил машину, он не помнит. Он заблудился. Пробегает мимо группы мальчишек, которые играют босиком, гоняя кружащуюся по мостовой консервную банку. Встречает встревоженные взгляды женщин, пригнувшихся к земле под тяжестью узлов с грязным бельем, – они с опаской высматривают за ним фигуры полицейских, их непременно жди следом за бегущим арабом. Распугивает тощих облезлых кошек, которые кормятся из помойных баков да у жалостливых старух. Он ничего не узнает, кружит наобум. Лабиринт улочек и лестниц Алжира стал западней, она захлопнулась за ним и заставляет бежать без цели.
Легкие у него горят и как будто съежились в грудной клетке. Он не останавливается. Он выдержит. Двенадцать лет назад над Эльзасом шел снег, и он выдержал. Выбрался оттуда. Ему кажется, что он снова слышит вокруг немецкую речь, похожую на ругань. Он кричит, стараясь отогнать призраков. И вдруг – вот она, его машина, мирный островок у обочины тротуара. Он быстро садится и, тронувшись, едва не врезается в фургон молочника.
– Вот что бывает, только дай тачку арабу, – лаконично изрекает водитель юному разносчику.
Али едет. Едет, стараясь думать только о том, как держать машину прямо. Он покидает Алжир, а за его спиной вырастают кордоны, контрольно-пропускные пункты, быстро, без задержек. Город захлопнулся, стал мышеловкой. Через несколько дней начнется битва за Алжир. Квартиру Али так и не купит.
– Бабá, постой, бабá!
Уронив на сиденье пастилу, которую дал ему Клод, Хамид кричит, показывая пальцем на фигуру на обочине дороги.
– Бабá, там Юсеф!
Подросток одной рукой держит над головой газету, защищаясь от мелкого осеннего дождика, а другой голосует. На нем только серая рубашонка и широкие штаны, босые ноги покрыты мокрой пылью, уже свалявшейся в корку. С черных кудрей на лоб и шею стекают ручейки. Камю решил бы, что он похож на древнегреческого пастуха, но Хамид просто думает, что ему, наверно, холодно. Али притормаживает и открывает дверцу, не остановившись. Юсеф на ходу вскакивает в машину, широко улыбаясь в знак приветствия. Едва он успевает усесться, как Али дает ему такого тычка в плечо, что парень вскрикивает от боли.
– Я только хотел убедиться, что ты не призрак.
Юсеф не заходил к нему уже три недели. Амин снова спускался в казарму («это входит в привычку…» – ворчал он) и ничего не узнал (это для деревни давно уже дело привычное). Али задействовал свои, параллельные информационные связи в Ассоциации, но тоже тщетно. Никто не знает, куда делся парень, чей тюфячок ночь за ночью остается пустым. Деревня совсем поникла: еще один исчез. Его мать уже подумывает о том, чтобы надеть траур, и к ее обычным жалобам прибавились рыдания. А Юсефу, кажется, и дела мало. Он, как может, утрамбовывает свое тощее тело в мягкое сиденье. С ног на пол машины натекла лужица грязи, и Али морщится. Подросток смеется над его дурным настроением, и Хамид почти машинально вторит ему.
– Дай мне пастилы, – говорит ему Юсеф, обернувшись.
Он кладет конфету на язык с блаженной миной. Гримасничает еще пуще – позабавить мальчишку: закатывает глаза, будто сейчас умрет в экстазе, просовывает розовый кончик языка в щель между передними зубами. Хамид смеется громче, он тут благодарная публика, всегда рад кривляньям Юсефа или, вернее, самому Юсефу, если бы даже тот ничего не делал.
– Где тебя носило, бродяга? – вмешивается Али.
– Ох, тебе это не понравится, дядя…
Уважительное обращение звучит в устах Юсефа как никогда иронично. Он ерзает на сиденье, устраиваясь поудобнее, и в зеркальце заднего вида в последний раз подмигивает Хамиду.
– Что ты делал?
– Выбор, – туманно отвечает подросток. – Все сейчас делают выбор.
Али пожимает плечами.
– Ты называешь это выбором? Когда к твоему виску приставлено ружейное дуло?
– Мне надоело ждать, и я сам пошел к ФНО, – говорит Юсеф, пропустив его замечание мимо ушей.
Али ничего не отвечает, но с заднего сиденья, где возится Хамид, раздается радостный возглас:
– Мессали Хадж!
Оба вздрагивают. Через несколько месяцев после обрезания двоюродного брата Омар достал из тайника фотографию вождя Национального алжирского движения и дал ее Хамиду. И сказал, что в его возрасте уже пора все понимать про политику, Египет, восстание, право народов на самоопределение и прочее. Речь Хамид запомнил смутно, но имя врезалось в память и всплыло сейчас, когда он услышал, как серьезно говорят с переднего сиденья. Он повторяет его как заклинание, это имя – его доступ к разговорам взрослых.
– Еще чего? – сухо отвечает Юсеф. – С Мессали Хаджем покончено. Он старый. Он боится французов.
Уходи, пророк с глазами как угли. Героям Юсефа теперь лет тридцать, и они любят оружие. Они больше не говорят: вступай в переговоры. Нет, они говорят: этап один, изничтожить чувство безнаказанности колонизаторов, посеять страх. Что до этапа два, там будет видно.
– И что же ты делаешь здесь, о воин Революции? – интересуется Али.
– Когда я ушел от матери – это я попытался пойти в партизаны. Встретил одного парня здесь, в Палестро, и он сказал мне, что его кузен там. Сказал: вот увидишь, он тебя сведет. Ну, ждем парня два вечера, три вечера. Его все нет. Наконец пришел и смотрит на меня, поджав губы, вот так, вроде как думает, что я не гожусь. Чего? Это я его спрашиваю. Не нравится мне твоя рожа, так он мне и сказал. Ну и что? Это опять я. Тебе кто нужен-то? Бойцы или невеста? Ему смешно. Он мне говорит: все равно решаю не я. Я тебя отведу к командиру, но ты зря не надейся, там народ суровый. Я ему: а я и не рассчитывал встретить добреньких. Иду с ним, и он договаривается о встрече с высоким чином. Я говорю кузену парня: о чем меня будут спрашивать-то? Спросят, умею ли я держать в руках оружие? А то я стрелял из охотничьего ружья, было дело, но и все. Зато быстро учусь, говорю я ему, не зря меня прозвали ловкачом. Кузен пожал плечами и говорит: я не знаю. Как же! Отлично он все знал. Там, наверху, еще обыскали меня. Пришел командир, морда зверская. Я ему говорю, мол, хочу с вами. Говорю все, как думаю, мол, мне обрыдло, хочу сражаться, люблю Алжир. Говорю, что у меня нет отца. Франция, говорю, у меня его отняла. Ну, приврал немного, да ладно, кому от этого плохо? Он мне говорит: кого ты знаешь в горах? Никого, говорю, не знаю. Тогда ничем не могу тебе помочь, отвечает он. Я не отстаю, и он мне говорит: на что ты готов? Я ему, мол, готов на все. Отлично, говорит он, возьми это оружие и спустись сегодня вечером в Палестро. Пойдешь на улицу такую-то, номер такой-то, там большие зеленые ворота, а за ними белый дом в три этажа. Войдешь и стреляй во всех, кого увидишь. А чей это дом? Спрашиваю я. А это, говорит, не твое дело. Еще как мое, говорю я ему – я его совсем не боялся, – потому что, сдается мне, это дом супрефекта, и я отлично знаю, что он охраняется. Меня же сразу убьют. А он мне: ты умрешь за свою страну. Я говорю: вот объясни мне, брат, – а сам вижу: ох как его злит, что я его братом назвал, – объясни мне: какая польза Алжиру, если я умру? Что ему прибудет? Я молодой, сильный и люблю мою страну. Я хочу жить, чтобы строить. Если всех ребят, таких как я, поубивают, кто будет строить твой свободный Алжир? Старики и женщины? Ты ничего не понимаешь, говорит он мне, я тебя не возьму, если только ты не убьешь колонизатора или предателя, так сказал Крим Белкасем. А он кого убил? Спрашиваю я и показываю на кузена парня, того, что меня привел. Кое-кого, отвечает он. Уж точно никого, о ком бы я слышал, говорю я. Это что же получается: других принимают, если они выстрелили в старичка или в осла, а я должен один разбить всю французскую армию? И это ваша справедливость? Из-за тебя будут говорить, что ФНО – это что-то навроде того, как у французов есть элитные клубы, куда и не вступишь, и никто объяснять не станет, по какой причине. А тебя-то чего несет в эти клубы, спрашивает он меня, ты что, любишь французов? Это просто пример, говорю я, для сравнения. А он мне: терпеть не могу поэтов. Я ему говорю, мол, он ничего не понимает. Он мне съездил по морде, и пришлось спуститься с кузеном, а тот всю дорогу поносил меня на чем свет стоит, мол, я повредил его чести, подорвал его репутацию. Веришь, Хамид?
Юсеф оборачивается к мальчику с широкой улыбкой:
– Даже чтобы делать революцию, нужна волосатая рука…
– Не вмешивай его в это, – велит Али.
Хамид на заднем сиденье давно не слушает: он, послюнив палец, снимает крупинки сахара, упавшие на его рубашку. Зато Али есть что сказать:
– Твоя мать умрет от тревоги с таким сыном, понимаешь или нет?
– А если я останусь с ней, она убьет меня своими попреками. Понимаешь или нет?
Али смеется, вспомнив Фатиму-бедняжку. Откинув голову на спинку сиденья, Юсеф закрывает глаза. Он не глядя протягивает левую руку назад, и Хамид великодушно кладет последнюю конфету ему на ладонь.
Январское утро 1957 года. Очень холодно – Наима даже не представляла, что бывает такой холод в Алжире, до своего приезда она воображала его выжженной солнцем гигантской пустыней. Воздух ледяной, и Али, несмотря на широкое пальто и шапку из овчины, ощущает его всей кожей. Подняв воротник, он спешит в Ассоциацию. Уже почти пришел, подбадривает он себя, еще несколько шагов, вот он свернет у «Спортивного кафе», минует лавку электрика… Если поблизости будет ошиваться какой-нибудь мальчишка, он пошлет его купить апельсинов и терпеливо очистит их в большом белом зале себе на завтрак. Улица на диво тиха, думает он, видя, что ставни на окнах закрыты.
Труп Акли как будто его и ждет, прислонившись к испачканной красным стене Ассоциации. Глаза ветерана Первой мировой открыты, серы и неподвижны. Он голый. Али инстинктивно отводит глаза, не желая видеть половой орган, – но слишком поздно, чтобы не отметить, какой он до смешного маленький, сморщенный и жалкий. Изо рта Акли свисает, как язык у паяца, темно поблескивающая военная медаль. На его груди кто-то нацарапал острием ножа: ФНО. Над его головой на стене та же надпись намалевана кровью, а рядом со стариком картонная табличка, сообщает, что каждого продажного пса французов постигнет та же участь. Али вспоминает слова Акли о том, как он «продал» свои руки французской армии, тогда, на чрезвычайной джемаа в 1955-м. Чье тогда это тело, говорил он, если не спрашивать больше с французов платы за его труды? С французов. Получая пенсию, он считал, что вырвался из рабства. ФНО, однако, думал иначе. Как бы то ни было, Али уверен, что люди, убившие Акли, никогда с ним не говорили и называли его продажным псом только из-за его титула председателя Ассоциации, это было как украшение на уродливой женщине, да он сам первый над этим смеялся.
У Акли перерезано горло от уха до уха. Французы называли это «кабильской улыбкой», как будто речь шла о деле привычном, может быть, даже обыденном, в горах – все равно что разведение оливковых деревьев или изготовление украшений. Али, однако, впервые видит такой изувеченный труп. Разверстое горло, словно второй рот, разинутый в громком крике, которого никто не слышал. Али потрясен той близостью убийцы и жертвы, какой требует такая смерть: тот стоял вплотную к старику, даже обнял его, чтобы перерезать горло. Он ощущал тепло его кожи, его пот, его дыхание. Али предпочел бы, чтобы Акли убили пулей.
Старик сказал ему однажды, рассказывая о Фландрии и о своей войне: лошадь в три раза больше человека, поэтому ее смерть в три раза страшнее. Сам он крошечный на фоне окровавленной стены. Бесшумно взрывается бомба, не выходя за пределы тела Али. Осколки печали и гнева отскакивают от его кожи, но остаются внутри, разлетаются во все стороны, бегут по венам быстрее крови. Шрапнель ненависти. Убивай. Мсти. Осколки застряли в плоти, и достаточно малейшего движения, чтобы их разбудить.
Когда на место прибывает маленький отряд солдат, капитан сразу обращает внимание на человека гигантского роста, который наблюдает за всем, кажется, не замечая холода. Металлическая ярость застит ему глаза – это чувство офицеру знакомо, и он знает, что может использовать его в своих целях. Возможно, он даже штудировал учебник типа «Практическое руководство по миротворчеству» или получил директивы, в общем, научился обращать к своей выгоде гнев туземцев. Он велит отвести его в казарму и усадить в своем кабинете.
В углу керосиновая печка; от нее исходит тяжелое тепло. Зимний свет сочится сквозь металлические планки жалюзи. В маленьком помещении с серо-зеленой мебелью, заваленном картами и папками, довольно уютно, но Али нервничает. Он не знает, зачем он здесь. Боится, что его обвинят в убийстве. В теплом пальто он задыхается и обливается потом. Когда капитан входит в кабинет с переводчиком, его чуть-чуть отпускает. Паренька, который служит переводчиком, он знает, его отец продает кур на рынке. Али не знал, что он оделся (этим словом называют в деревне тех, кто вступает в армию). Этот оделся явно с чужого плеча, он словно тонет в форме. Али здороваетсяс ним.
– Вы знакомы? – тут же спрашивает капитан.
Переводчик с преувеличенной торжественностью – с такой мажордомы в полосатых жилетах у дверей венских дворцов сообщают о прибытии гостей (Наима много таких видела в «Императрице Сисси») – объясняет ему, кто такой Али. Говорит о деревне в горах, о плантациях оливковых деревьев. Али чудится промелькнувшая на лице капитана улыбка, но тот уже отвернулся и смотрит в окно. Когда он снова поворачивается, на лице подобающая случаю серьезность. У него красивые черные волосы, густые и напомаженные, напоминающие Али волосы актеров на афишах в кинотеатре Палестро. Его широкое лицо и особенно нос – необычайно подвижный – отражают каждую эмоцию. Кажется, будто маска то опережает его речь, то отстает от нее, лицо не зависит ни от слов, ни от воли офицера и живет в собственном ритме под началом гибкого, подрагивающего кончика носа. Капитан спрашивает:
– А покойного ты знал?
– Да, – кивает Али.
– Ты знаешь, отчего он умер?
Нос движется, живет собственной жизнью, и в этой его свободе есть что-то непристойное. Али смотрит, как он дергается, и не может сосредоточиться на том, что переводит ему толмач.
– Он продолжал получать пенсию, – отвечает он, заставляя себя отвести глаза. – ФНО это запретил.
– Он один продолжал?
– Нет, – говорит Али, – мы все продолжали, – выпрямившись на неудобном металлическом стуле, он заявляет твердо: – Это наши деньги.
– Я согласен, – кивает офицер. – Но ты знаешь, что это значит? Сам понимаешь, они на этом не остановятся.
Али пожимает плечами. Ему почти хочется, чтобы они пришли прямо сейчас: явись они в открытую, он мог бы подраться, пустить в ход кулаки, разбить им лица.
– Армия может тебя защитить, – говорит капитан, – защитить вас, Ассоциацию, твою семью. Для этого мы здесь.
– Что ты хочешь взамен? – спрашивает Али. – Я слишком стар, чтобы одеться.
Капитан с минуту молчит, раскачиваясь на стуле и пристально глядя на Али.
– Он правду говорит? – спрашивает он, кивком указав на переводчика. – Ты с Семи Вершин?
Али колеблется. Он никогда не называл так свои места. Мания французов все считать ему не нравится – тем более что нельзя жить на семи вершинах, надо выбрать одну. Тем не менее он кивает. На лице капитана медленно проступает улыбка, которую он мельком увидел в начале разговора. На этот раз она широкая, шире некуда. Занимает все лицо, тянется до ушей, приподнимает скулы и морщит нос. Офицер возвращает четыре ножки стула на пол и говорит почти с нежностью:
– Мне нужен Таблатский Волк.
– Кто?
– Лейтенант ФНО, что прячется там, в горах. Я уверен, ты с ним встречался. А если нет, ты наверняка знаешь кого-нибудь в твоей деревне, кто сможет мне о нем рассказать. Назови мне имя.
От этой фразы Али вздрагивает, как от пощечины или брани. О таком можно просить детей, обездоленных, паршивых овец, тех, кто не связан с группой узами солидарности. Но о таком не просят мужчину, главу семьи, одного из столпов деревни. Он смотрит на офицера с презрением и строго отвечает:
– Я ничем не могу тебе помочь.
– Тогда и я тоже.
Капитан больше не улыбается. В серо-зеленом кабинете ни один из троих мужчин не шелохнется. Даже кончик носа офицера замер. Слышно только, как урчит печка и сглатывает переводчик, которому не по себе.
– Покойный? – продолжает офицер через несколько секунд.
Труп вновь встает перед глазами Али. Особенно отчетливы два места: крошечный половой орган и огромная рана. Он несколько раз моргает в надежде его прогнать, но картина не уходит.
– Это был твой друг?
Али медленно кивает. Картина стала такой четкой, что ему кажется, будто и другие ее видят. Густые красно-бурые пятна. Серая старая кожа.
– Сочувствую тебе, – вздыхает капитан.
Он встает, с металлическим скрежетом отодвинув стул. Переводчик тут же бежит к двери и распахивает ее настежь. Холод врывается в комнату, бьет наотмашь всех троих, и под напором ледяного воздуха у Али мутится в глазах. Он встает так быстро, как только может.
– Ты куришь? – спрашивает его капитан в дверях. – Подожди меня снаружи, я тебе раздобуду блок-другой.
Когда Али расхаживает по двору, дрожа от холода, из казармы высыпают французские солдаты. При виде поджидающего кого-то горца их осеняет идея.
– Эй, псст, эй, Мохамед!
Али с раздражением оборачивается. Солдаты открывают яркие журналы, на страницах – голые женщины, золотистые шевелюры и кудри цвета воронова крыла, высокие дерзкие груди, полные ягодицы. Солдаты хихикают:
– Что скажешь, Мохамед? Нравится тебе?
Длинные ноги в черных чулках с замысловатыми подвязками, до предела выгнутые ступни в лаковых лодочках на высоченных каблуках. Али не понимает, чего от него хотят. Он отводит глаза, но солдаты, хохоча, машут журналами перед самым его лицом, и титьки, задницы, киски преследуют его, куда бы он ни повернул голову.
Зачем они это делают? Что себе думают? Али в третий раз женат, он наверняка видел больше голых женщин, чем эти мальчишки, попавшие прямо с ферм в казарму, где внезапно чувствуют себя обязанными строить из себя мужчин и соревноваться в мужественности.
Вернувшийся капитан отгоняет их, как безобидных, но шумных щенков. Солдаты разбредаются, особо не упираясь, а несколько выпавших из журналов страниц так и остаются на земле. Приоткрывается карминный рот. Бюст вот-вот вырвется из слишком тесного кружевного лифчика. Офицер протягивает Али сигареты. Тот уходит, даже не сказав спасибо, – уходит, как ему кажется, с достоинством и молча.
Когда он покидает казарму, переводчик разочарованно замечает:
– Вы не особо настаивали…
Офицер смотрит на него с доброй насмешкой:
– Зачем настаивать? Люди видели, как он вошел сюда. Он говорил со мной. Скоро он поймет, что этого хватит, он скомпрометирован. И тогда он поможет нам.
Мальчишки играют, гоняя кур между тремя домами. Они бегают с дикими криками, а пернатые отвечают возмущенным квохтаньем. Али и Джамель тихо беседуют, глядя на них.
Братья сидят у старого глинобитного дома. Руки Али до сих пор дрожат, когда он вспоминает жалкий труп, выброшенный смертью на белую стену Ассоциации.
– Я не знал, что Акли был предателем, – говорит Джамель.
– Он и не был.
– Тогда за что они его убили? Наверняка сделал что-то плохое.
Али хочется ударить брата – тот ничего не понимает. Он с трудом берет себя в руки (не хватало еще, чтобы война проникла и в лоно его семьи).
– Ничего плохого он не сделал, – отвечает он, – только умер.
Ни о чем нельзя знать наверняка, пока ты жив, все еще может переиграться, но когда ты мертв, рассказ становится незыблем, и решает тот, кто убил. Убитые ФНО – предатели алжирской нации, а убитые армией – предатели Франции. Их жизнь, какой бы она ни была, не в счет: все определяет смерть. Разговаривая с Джамелем, Али понимает, что его поступки больше не важны, пусть он и выбрал молчание, когда сидел перед капитаном, оно ничего не значит, потому что ФНО решит за него, что он предатель, и его люди перережут ему горло от уха до уха. Вся честь, которую Али так берег при жизни, исчезнет по мановению лезвия ножа, и все узнают, что он мертвый предатель.
На следующей неделе он снова пришел в казарму.
– Спроси Амрушей, – сказал он капитану. – Они знают, где тот, кто тебе нужен.
Так он стал живым предателем. И был прав: никакой разницы нет.