– Ты слишком много пьешь, – говорит Клод, продавая Али бутылку анисовки.
– Сам знаю.
Хуже всего, что он пьет один. Никто больше не приходит в Ассоциацию после смерти Акли. Моханд и Геллид заявили, что немедленно отказываются от пенсий – Геллид боялся, а Моханд хотел этого после первой же листовки. Остальные, вероятно, все еще их получают, просто больше не приходят сюда посидеть. Не хотят себя компрометировать. Согласно обещаниям капитана, военные регулярно патрулируют улицу у двери, за которой Али остался один со стаканами анисовки.
После его второго прихода в казарму французы взяли двух сыновей Амруша, сборщика налога и его младшего брата. Али старается об этом не думать. Они сами начали. Что он может поделать? Он ведь должен защитить себя.
Он снова наполняет стакан и ставит бутылку на неустойчивую кипу брошюр. Смотрит на свое отражение в окне – ставни он не открыл. Глаза его пожелтели и стали стеклянными.
Военные, несущие вахту по соседству, несколько лет назад зашли и попросили его выставить в Ассоциации то, что французский политик Робер Лакост назвал в одной своей заметке «богато иллюстрированными брошюрами». Али получил несколько сотен листовок, которые теперь сложены во всех углах помещения. С какой стати ему было отказываться? Он берет брошюру из стопки и просматривает ее, отпивая из стакана маленькими глоточками. Она называется «Истинное лицо алжирского мятежа» – прочесть он не может, но один солдат ему сказал – и посвящена резне в Мелузе. Там, на высокогорных плато к северу от Мсилы, ФНО убил четыре сотни жителей деревни, обвинив их в поддержке Алжирского национального движения Мессали Хаджа, его прямого конкурента в борьбе за независимость. Лежащие в ряд трупы на фотографиях выглядят не больше соломинок. Али затягивается сигаретой, выдыхает дым и в пустой Ассоциации мысленно выстраивает цепочку вопросов: А они? За что их? Они – предатели? Они боролись за независимость до вас! Как они могли вас предать, когда вас еще не было? За них у вас тоже найдется оправдание? Красивые слова? Гулко звучит его голос, низкий, дрожащий, и, хоть он никогда не бывал на спектаклях и даже не знает, зачем эти французы толпятся у входов в театры, в его речах с каждым стаканам анисовки все сильнее звучат печаль и гнев – как у Мадлен Рено, Робера Гирша или Андре Фалькона [29], когда те играют на подмостках трагедии из жизни королей и королев.
Обычно, после того как он просидит взаперти в Ассоциации два или три часа, его накрывает стыд; он и заставляет вернуться к жизни. Али проверяет, сколько еще осталось в бутылке, всегда надеясь, что выпил меньше, чем обнаруживает. Когда он встает, пол немного качается, но терпеть можно. Он умывается холодной водой и полощет рот. Снова увидев свое отражение в окне, ошеломленно смотрит на это лунное лицо – его лицо, – на котором жир еще маскирует старость. Осталось поправить рухнувшую кипу листовок – и вот он готов выйти.
Он знает, что эти брошюры – пропаганда, с помощью которой французы вербуют сторонников, в том числе среди глав деревень. Они гармошкой разворачивают страшные фотографии, а потом уверяют, будто нашли у одного из пленных черный список ФНО, в котором фигурирует имя их собеседника. Для тебя запахло жареным, говорят они. Ты-де поступишь умно, если дашь нам взять всю твою деревню под защиту, иначе будет то же, что в Мелузе. Часто это срабатывает. В конце концов, всем известно, что французы знают способы – да еще какие – развязывать языки пленным феллагам. Так что это, наверно, правда. Потом, разумеется, глава деревни узнает, что защита покупается и к тому же ее цена, как в любом фильме про мафию, неуклонно растет.
Да, Али знает, что у него в руках – орудие пропаганды, разработанное колониальными властями, он не глуп и не вчера родился, но так вышло, что у Франции и у него теперь есть общий враг, а пропаганда – превосходное топливо для гнева.
В задней комнате магазина Хамид и Анни строят замок из банок с томатной пастой. Она хочет, чтобы это был Версаль, он – чтобы дом Людоеда. Игра быстро перерастает в ссору. Анни страшна в гневе, лучше ей не перечить.
– Тихо, дети! – кричит Клод с нервозностью, которой они за ним еще не замечали. – А то нам уже самих себя не слышно.
Анни рушит замок, не желая уступать. Хамид долго дуется, уставившись в черно-белую плитку. Она обнимает его и целует.
– Я тебя люблю, – говорит он.
– Ты еще маленький, – отвечает она.
Вечером Хамид задает отцу вопрос про любовь. В другой день Али ответил бы ему, что у него нет времени на эти глупости, но сейчас, разомлев от анисовки, он задумывается.
Брак – это устои, структура. Любовь – всегда хаос, даже в радости. Ничего удивительного, если двое не подходят друг другу. Ничего удивительного, если человек выбирает семью, домашний очаг, на прочной основе, на базе очевидного контракта, а не на зыбучих песках чувств.
– Любовь – это хорошо, да, – говорит Али сыну, – хорошо для сердца, ты можешь убедиться, что оно на месте. Но это как лето, быстро проходит. А после становится холодно.
Однако он невольно представляет себе, каково было бы жить с женщиной, которую он любил бы как юноша. От чьей улыбки цепенел бы каждый раз. От чьих глаз лишался бы дара речи. Мишель, например. Приятно чуть-чуть помечтать. Он не знает, что для его детей и тем более для внуков эти несколько мгновений мечты, которые он позволяет себе иногда, станут нормой, которой они будут оценивать свою личную жизнь. Они захотят, чтобы любовь была сердцем, основой брака, причиной создания семьи, и будут биться, силясь соединить порядок обыденной жизни и пламень любви так, чтобы одно не задушило и не уничтожало другого. Это будет вечный бой, зачастую проигранный, но повторяющийся снова и снова.
В конце 1957 года Йема родила еще одного мальчика, и отец решил назвать его Акли. У младенца большие иссиня-черные глаза, всегда открытые и неподвижные. С первых дней родителей тревожит его слабое здоровье. Он худенький, плохо дышит, часто горит в жару.
– Зря ты дал ему это имя, – упрекает Йема мужа, – сглазил.
Али не хочет верить в россказни кумушек. Он отвечает, что придет весна и малышу станет лучше, как всем. Это от холода ему нехорошо, да еще и снег пошел, и жизнь как будто остановилась. Хамид с нетерпением ждет, когда братик поправится, он хочет показать его Анни. Так куда интереснее, скажет он ей, с живой-то игрушкой.
Однажды ночью, когда тишина гор еще сгустилась от снега, который окутал все и усыпил, Акли в колыбельке вдруг стал кричать и не мог остановиться. Вся семья столпилась вокруг содрогающегося от крика тельца. Лобик малыша горит, на груди выступили красные пятна. Йема пытается покормить его, но он не берет грудь. Она растирает его, опустив палец в мед, пытается засунуть ему в ротик, но Акли весь горит и кричит непрерывно.
– Наверно, надо позвать врача, – говорит отец.
Он сказал так больше для себя, чтобы разумное слово прозвучало во всей этой суматохе. Но знает, что невозможно: снег блокировал дорогу, и ни спуститься в Палестро, ни подняться оттуда нельзя. Родственники суетятся вокруг, а младенец кричит так, будто это вовсе не он вопиет, будто из него выходит что-то чуждое.
– Ступай за шейхом, – приказывает Йема Али.
– Чтобы он нес нам глупости про джиннов и показывал фокусы?
– Чтобы он спас твоего сына.
Как только заря окрасила бледным светом вершины гор, Али выехал из дома на осле (машина не признает снега, она артачится и пятится перед ним, словно охваченное паникой животное) и отправился к дому целителя. Тот живет в стороне от мехта, в доме с круглой крышей, как надгробия святых – к ним мать водила Али молиться, когда он был ребенком. Перед домом он невольно робеет и входит с тем же почтительным страхом, с каким входил на кладбище. В доме нет ни женщины, ни ребенка, ни слуги, чтобы его встретить. Шейх живет один – как аскет, говорят его сторонники, как извращенец или пьяница, говорят его враги. Он смотрит на раннего гостя, не произнося ни слова.
– Мой сын болен, – робко говорит Али, сняв засыпанную снегом шапку.
– Я не доктор, – отвечает шейх очень мягко. – У меня нет лекарств.
– Он кричит… все время кричит… моя жена… – пытается объяснить Али. – В общем… Она думает, что в него вошел демон. Потому что я дал ему имя умершего.
Поколебавшись, шейх кивает.
– Я пойду с тобой.
Он собирает какие-то вещи в большую кожаную суму и бормочет вроде бы сам себе, но и для Али:
– Послушать женщин, так мир полон джиннов, они повсюду. Как будто у демонов других дел нет… На самом деле редко, очень редко случаются наши с ними встречи. Частенько за мной приходят, а демона-то и нет. Надо было просто принять аспирин, или не пить спиртного, или уж не знаю что. Но люди обижаются, когда я им это говорю. Они ведь никак не могут прожить без демонов.
Обратный путь долог. Под тяжестью двух мужчин осел еле идет, спина его прогибается. Али чувствует прижавшееся к нему чужое тело, и обоих мотает из стороны в сторону всякий раз, когда натруженное копыто натыкается на камень. Когда они добираются до дома, кругляш солнца уже висит в небе и снег блестит под его лучами, как убор невесты. Крики Акли стали совсем слабыми, хриплыми, мучительными, но они продолжают вырываться из груди малыша, ротик его дрожит, глазки вытаращены. Осмотрев его, шейх удовлетворенно хмыкает.
– Вы правильно сделали, что позвали меня, – говорит он родителям.
Йема не может удержаться и за его спиной бросает на Али победоносный взгляд. Первым делом целитель медленно катает по маленькому тельцу яйцо, нажимая на подмышки, пах и горло. После этого он просит Хамида закопать яйцо в дальнем углу сада. Потом достает из своей сумы бумажные ленты, на которых написаны суры из Корана. Раскачиваясь взад-вперед, он нараспев произносит их над ребенком, который по-прежнему кричит. Через несколько долгих минут он протягивает ленты Йеме.
– Зашей их в его пеленки, – говорит он.
Младенец не перестает плакать, и целитель начинает жечь травы. Комната наполняется дымом и тяжелым запахом. Поводив по пламени острым краем плоского камня, он делает им на лбу ребенка, на руках и на груди несколько тонких вертикальных насечек. Акли наконец умолкает, устремив на целителя свои огромные черные глаза, два темных озера на маленьком сморщенном личике, залитом потом.
– Вот так, вот так, – шепчет шейх. – Все хорошо…
Али отвозит его назад на осле. Теперь, когда спешки нет, они почти засыпают и дремлют всю дорогу до маленького круглого дома, привалившись друг к другу.
– Ты не верил, ведь правда? – спрашивает шейх, раздувая угли в очаге.
Али, смутившись, пожимает плечами.
– Я тоже, наверно, не поверил бы, – мягко говорит целитель, – если бы не родился таким, но я умею видеть.
От кочерги с треском брызжут искры, и вскоре языки пламени уже лижут обугленные дрова. Оба со вздохом облегчения подносят к огню замерзшие руки.
– Я не говорю, что мне дана чудесная сила, – продолжает шейх. – На самом деле все, что у меня есть, – слово Божье, и я этому научился, это не дар. Но я знаю, что джинны бродят среди нас, и знаю нужную суру, чтобы прогнать их в пустыню.
– Разве есть одна сура на все?
– Два года назад ко мне пришла старая женщина, у которой сына замучила армия. Она попросила у меня суру, чтобы защитить дом и держать французов на расстоянии…
Двое мужчин улыбаются друг другу.
– Против ФНО у меня тоже ничего нет… – признается шейх. – Хоть я и начинаю думать, что это не помешало бы.
Наверно, этим двоим открыться друг другу позволяет усталость, или тепло после пути по снегу, или облегчение оттого, что смолкли крики Акли. Они разговаривают просто и задушевно в белом с зеленым доме-кубе в форме камня Каабы.
– Тебе угрожают? – спрашивает Али.
– Их улемы [30] нас не выносят. Они считают, что мы извратили ислам нашим, как они говорят, идолопоклонством. Они ратуют за чистый ислам. Но что это значит? Для меня моя вера чиста. Дни напролет я думаю о Боге, вверяю ему каждую секунду моей жизни. Большего и желать нельзя. Значит, они желают меньшего. А меня это не устраивает.
Когда Али возвращается домой, Йема качает уснувшего младенца. Лицо ее осунулось, под глазами темные круги, но она улыбается мужу.
– Смотри, как он затих.
Акли у нее на руках видит сны, и пузырек слюны тихонько вздувается на крошечных губках. Хамид, свернувшись клубочком на диванчике, тоже уснул. Он тихо-тихо похрапывает, как маленький довольный зверек. Солнце быстро всходит в небесах, а дом Али, игнорируя дневной свет, возмещает бессонную ночь.
– Во сне забываешь все заботы, – говорит Али сыновьям, когда им пора ложиться спать, – такая удача выпадает всего на несколько часов, так пользуйся ей.
Когда Али и Йема проснулись в середине дня, растерянные, еще не опомнившись от ритма, навязанного им усталостью, они обнаружили, что Акли больше не дышит. Ребенок холодный, недвижимый, он посинел, губы и кончики пальцев почти фиолетовые. Веки закрыты и неподвижны, словно на его черные глаза положили два камня. И когда Наима думает об этой сцене, в памяти всплывает давным-давно выученное стихотворение: «Этой ночью никто не разбудит уснувших» [31].
Снег тает, тихий шум водопада доносится отовсюду, приглашает склониться и посмотреть, как хлопья на пышных ветвях становятся изменчивой, призрачной водой. Но Али идет прямо среди олив, покрытых белизной и инеем. За ним семенят Хамид и Кадер. Он попросил их пойти с ним. Мальчики выдыхают густые облачка пара в холодном, бодрящем зимнем воздухе, в нем все очертания кажутся четче обычного.
– Почему мы здесь, бабá? – спрашивает Хамид.
– Почему, бабá? – повторяет Кадер.
– Чтобы побыть вместе, – отвечает Али. – В мужском кругу. Пережить горе в мужском кругу.
И они вновь молча идут по зимним полям. Али иногда оборачивается на двух старших сыновей и думает, не решаясь им это сказать, но надеясь, что они поймут: смотрите хорошенько на все, что вокруг вас, запечатлейте в памяти каждую веточку, каждую частичку земли, ведь никто не знает, что нам удастся сохранить. Я хотел дать вам все, но я не уверен больше ни в чем. Возможно, завтра мы все умрем. Возможно, эти деревья сгорят, прежде чем я успею понять, что происходит. То, что написано, скрыто от нас, счастье приходит к нам или уходит, а мы не знаем, как и почему, не знаем и никогда не узнаем, это все равно что искать корни тумана.
С этого момента нет больше открыток, нет ярких картинок, с годами выцветших до пастельных тонов, придающих всей сцене особое очарование. Их заменяют несуразные фрагменты, всплывшие в памяти Хамида и искаженные годами молчания и беспокойных снов, осколки сведений, которые невзначай роняет Али, отвечая противоположное тому, о чем его спрашивают, обрывки рассказов, как будто взятые из фильмов о войне, никем на самом деле не пережитые. А между этими пылинками, как замазка, как гипс, которым заполняют щели, как серебро, которое плавится в горах, чтобы послужить оправой для больших, иной раз с ладонь, кораллов, – поиски, предпринятые Наимой шестьдесят с лишним лет спустя после бегства из Алжира, поиски в попытке придать форму, упорядоченность тому, у чего их нет и, наверно, никогда не было.
В июне 1958 года к власти пришел генерал де Голль. В казарме Палестро ликуют. Де Голль – это вкус Франции, отец армии; де Голль – это де Голль, черт возьми. Он знает, что делать, да и на международной арене выглядит как надо. На террасах кафе солдаты поднимают бокалы с криком: «За Генерала! За французский Алжир!»
Стоящий за прилавком Клод, приникая ухом к радиоприемнику, не столь решителен:
– Он говорит, что нас понял… Ладно, но кого это «нас»?
После смерти сына Йема не позволяет Али к ней прикасаться. Он все чаще ночует один в квартире в Палестро. В последние годы квартира была нужна разве что для упоминания в разговорах – вот-де как преуспел Али. В ней пахнет затхлостью и пылью. Иногда Али предпочитает сидеть на стуле в Ассоциации до самого рассвета.
У всех на виду надпись на скалах вдоль дороги, змеящейся до самого Цбарбара:
ФРАНЦУЗСКАЯ АРМИЯ ОСТАНЕТСЯ ЗДЕСЬ
И ВСЕГДА БУДЕТ ВАС ЗАЩИЩАТЬ
– Почему ты так поздно приходишь домой? – спрашивает Анни у Мишель.
– Я кое с кем встречаюсь… С военным. Никогда бы не подумала, что и я подхвачу эту моду на военных.
На прилавках крытого рынка запах фруктов, цветов и помятых овощей, пригретых утренним теплом, так назойлив, что и не скажешь – восхитительный он или гадкий. Хочешь пощупать помидоры – и палец погружается в их сочную мякоть. В Рыночном кафе мужчина за столиком читает статью о плане Константина [32], обнародованном Генералом 3 октября. Это длинный список цифр и обещаний: строительство жилья, передел земель, индустриализация и создание десятков тысяч рабочих мест, эксплуатация месторождений нефти и газа, открытых в Сахаре.
– Они бы никогда столько не вложили, если бы хотели уйти, – комментирует мужчина. – Они будут держаться крепко.
Юсеф снова исчез из деревни. Его больше не видно на площади. Не видно и у реки, в обязательном месте встреч для всех мальчишеских игр. Он больше не тратит свою жизнь на дорогу в горы и обратно.
Омар воспользовался случаем, чтобы повысить свой ранг в группе. Хамид теперь только и ждет возвращения старшего друга.
Согласно плану Шалля [33] дождь драгоценных камней пролился на страну этой осенью: операции «Рубин», «Топаз», «Сапфир», «Бирюза», «Изумруд». Смерть, настигшая регион Константины, никогда еще не носила таких красивых имен.
Деревни эвакуируются насильно и на скорую руку строятся в других местах, за кордонами и рвами. Тянутся процессии людей-улиток, почти как в детской считалке несущих на спине свои домишки – в разобранном виде. Французские власти лаконично называют их «переселенцами».
На призрачные зоны, оставленные жителями, сбрасывают бомбы, а иногда и напалм. Наима не поверит своим глазам, когда прочтет об этом, ведь она всегда была так убеждена, что смертоносная жидкость принадлежит другой войне, более поздней, получившей на нее исключительное право. Военные между собой говорят о «спецканистрах».
Эта война идет под прикрытием эвфемизмов.
Снова снег, ранний в этом году. Он окутывает могилку Акли толстым покрывалом, которое никто не решается снять. Склоненная тень Йемы на его фоне едва различима.
Воспоминания смутны, как спутана память Хамида и Али, вроде бы конец 1959-го. Французские солдаты добрались до вершины горы на веренице зеленых грузовичков, уродливых, как жабы.
– Ты знаешь Юсефа Таджера?
Рука хватает за ворот или прямо за волосы.
– Юсеф Таджер – тебе это что-нибудь говорит?
Большой палец уходит глубоко под ключицу, кулак почти раздавил запястье.
– Где он?
За каждым «не знаю» следует удар прикладом или ногой. Особенно усердствуют они с Фатимой-бедняжкой, матерью Юсефа. Она объясняет им, давясь слезами и осколками зубов, что понятия не имеет, где может быть ее сын, что он плохой сын, что у нее все равно что нет сына. Она почти забыла, что перед ней военные, и переходит на кабильский, выкладывая череду горьких жалоб на Юсефа. Он-де никогда не вел себя как мужчина после смерти отца, он-де ее единственный сын, но оставил ее одну в горе и бедности.
– Раз так, никто по тебе скучать не будет, – говорит сержант.
И стреляет ей в голову. Хамид здесь, совсем рядом, держится за руку двоюродного брата Омара. Он видит, как оседает тело Фатимы. Сломанной куклой. Обрываются ее жалобы. Мелким дождиком брызжет на стену кровь. Растекается большой лужей на земле под тряпьем ее тела. Когда старый Рафик кинулся к ней, сержант пристрелил и его. Дети убегают.
Ниже по склону, в отдаленных полях, крестьяне обнаружили оливковых мух. Принявшись отыскивать следы их кладки на плодах, они ничего не слышали. Встревожили их крики детей. Они тотчас бегут к ним. Добежав, не спрашивают «Что случилось?», но «Кто?».
– Франкауи, – кричит Омар, – они искали Юсефа! Фатиму-бедняжку убили!
– Оставайтесь здесь, – велит Али малышам и показывает на канаву. – Ложитесь на дно и лежите смирно, ясно?
Дрожа, мальчики повинуются. Они лежат в душистой траве лицом вниз, травинки щекочут им ноздри, по ним туда-сюда ползают насекомые. Это дети, с ними никогда ничего не случалось – даже четыре года войны пролетели над их головами, как далекие самолеты, пассажиров которых не разглядеть в иллюминаторы. И поскольку это дети, они мечтают с тех лет, когда можно мечтать, чтобы с ними что-то случилось, но, конечно, не это, не встреча лоб в лоб со смертью, не удар, нанесенный смертью прямо в лицо, и не ожидание в канаве, где смерть похожа на травы, где смерть похожа на чашечки цветов, похожа даже на жука-скарабея, чья спинка разделена на два черных щита.
На дороге перезрелые фиги попадали с деревьев и превратились в темную липкую массу. Али поскользнулся, упал, расцарапал руки и колени, встал и идет дальше.
Переводчик капитана, сын продавца кур, тоже пришел с подразделением, захватившим деревню. К нему и бежит Али, подняв руки, как будто сдается, но при этом наступая, – или наоборот: наступает, сдаваясь. Он дает слово чести, что Юсефа здесь нет и никто его не прячет. Скажи им это, скажи им. Он ушел много недель назад, никто его не видел, такое с ним часто случается. Скажи им это, пожалуйста, скажи им. Али повторяет имя капитана, тычет пальцем в тех солдат, что видели его в казарме. Они меня знают, скажи им, они знают, что мне можно доверять.
Сержант смотрит, как он жестикулирует, умоляя переводчика. Наконец он делает знак своим людям сгруппироваться. Двое из них опускают заднюю створку одного из грузовиков. Достают окоченевшее тело, покрытое грязью и засохшей кровью, сбрасывают на землю. Это лейтенант ФНО, Таблатский Волк. Французские солдаты привязывают его к столбу.
– Он останется здесь, чтобы вы не забывали. Смерть никого не щадит, вам ясно? Героев нет, ясно?
Французы стремительно уезжают. Мертвое тело остается. Окоченевший труп муджахида с засохшей на усах грязью похож на жалкую марионетку, куклу алжирского воина в плохом гиньоле [34].
– Спасибо, сынок, – говорил старая Тассадит Али.
Она ковыляет к нему и целует ему руки. Другие жители деревни тоже подходят поблагодарить его. Когда Али позже вспоминал эту сцену, ему на ум всегда приходил именно этот момент, непонятный извив Истории: никто не плюет ему в лицо, никто не винит в связях с армией. Все в деревне считают, что он спас им жизнь.
Труп Таблатского Волка, пленник своей вертикальной позы, смотрит мертвыми глазами, как жители деревни со слезами и улюлюканьем провожают останки Фатимы и старого Рафика на кладбище, что на крутом склоне. Он привлекает зверье, шакалов, стервятников, полосатых котов, лисиц и тварей поменьше вроде землероек, крыс и полевок – кишащую массу с острыми зубками. Вправду ли он служит примером? Надо быть дураком на этой стадии «событий», или «беспорядков», или войны – называйте как хотите, – чтобы не понять: смерть грозит каждому, и не важно, с какой стороны она придет. Труп, в конце концов, не так страшен для горцев, как все сгинувшие, те, чье отсутствие пробило в памяти кровоточащую брешь, она выглядит как они сами, с их голосом, насмешливая пробоина с румяными щеками, серая брешь дождливых дней.
Иные сгинувшие ждут на дне реки, когда кто-то их хватится, другие в яме в пустыне, в расщелине в горах. Есть сгинувшие, чьи тела были найдены, но пропали лица, разъеденные кислотой.
Таблатскому Волку хотя бы повезло, он умер под своим именем, вернее сказать, умерло все одновременно: имя, тело и лицо. Душа? Что сталось с его душой? Хамиду и Омару, которые приходят посмотреть на труп, невзирая на запреты родителей, трудно поверить, что она в раю Аллаха, в то время как тело гниет, привязанное к деревянному столбу. Она, должно быть, еще где-то здесь и смотрит на них.