– Интегралы так и не разрешили? – из недр встроенного платяного шкафа прогудел потусторонним филином попутно собиравшийся на рандеву Леонтий. Не из вежливости: эпопея с дополнительными, нештатными и не входящими в возрастную группу мальчика Аркаши интегральными исчислениями была для них печальной сказкой о спящей царевне, к которой не подпускают влюбленного богатыря.
– Не‑а! Говорят, через год поступишь в «пешку», там и проедай им плешь, а здесь жуй уй!
– Аркадий, ты что? Не выражайся! – проявил воспитательную строгость Леонтий. Еще не хватало, чтобы заманчиво‑загадочная мама чудо‑ребенка намылила ему холку за то, что учит нецензурным идиомам, гад такой! Хотя, если принять в расчет современный темп внешкольного образования, то неизвестно кто кому даст здесь фору.
– А что я сказал? Правду! В «пешке» тоже – возрастной ценз, да возрастной ценз, заладили! Ваш сын не потянет нагрузку по возрасту. Поубивал бы всех! – имелась в виду престижная, знаменитая на всю Москву школа для математически одаренных детей, но вот беда – принимали туда лишь после полноценного восьмого класса, в то время как бранчливый соседский «вундер» официально числился только в седьмом. – Обидно, что я принцип‑то знаю. Но это на элементарном уровне. Мне бы интегралы по Лебегу!
– И опять – не выражайся! Я твоего птичьего языка все равно не понимаю, а звучит куда хуже, чем простые матюки, – Леонтий как раз застегивал прошитый цветной строчкой воротник моднючей полосатой рубашки, одновременно разглядывая себя в зеркале: в этот момент он нравился себе, рубашка была к лицу.
– Это ты так думаешь, потому что у тебя в башке мусом, – Аркаша никогда не говорил «мусор», не оттого, что не выговаривал букву «р» или уважал легендарную советскую милицию, еще как выговаривал, и много чего еще! Просто, как верный поклонник Толкиена, брал на вооружение понравившиеся ему литературные словечки иллюзорного корифея, отсюда были и пресловутый «мусом» и даже «мусомный амбар», в коем, как известно хоббиты хранили завалящие доброхотные подношения. – Плох тот ученый бес, который такому балбесу как ты не сможет втюхать на пальцах, – Аркаша растопырил набитую боксерскую пятерню, – что такое интеграл Лебега.
– И слушать не хочу. Мне бежать пора, – попытался уклониться Леонтий, но не слишком, ему, впрочем, как и всегда в отношения с Аркашей, стало вдруг интересно.
– Ленчик, ты будешь скоро умственный дегенерат, если перестанешь развивать серое вещество. Вот лучше смотри сюда: Лебег – он был молоток, он поменял область определения функции, ну в интегральных расчетах, на область ее значений…
– Все, умолкни. Я уже в трансе, – Леонтий и взаправду испугался одних этих слов.
– Погоди, я же обещал, что на пальцах. Вот, прикинь: затеял ты у себя в интерьере «реставрейшн», и захотел новые «тейблы», «честы» или «вордробы», ну и пошел в маркет. Чего тебе понравилось, покруче, то ты и купил – только не все, потому: у тебя деньги кончились. А тебе еще нужны один «бэд» и шесть «чэев», но не на что. Это оттого вышло, как ты все строил не по результату. Потом ты расставил в своем «флэте», чего купил, и там живешь. Захочешь, сможешь по‑другому переставить, из того, что у тебя есть. Теперь наоборот. Ты расставляешь не «дрова», которые уже с «сэйла», но вместо деньги. У тебя на «пластике» десять штук баксов, и ты пишешь – штука на «бэд», две на «честы» и тому подобное. Посчитал, и после только купил. На все хватило, хотя может оно и сплошное уродство – как моя мама говорит. Ты понял? Ты расставлял по «руму» не вещи, а деньги. Это и есть значения предметов, вместо их определения. Ферштейн?
– Что‑то больно просто, – позволил себе усомниться Леонтий.
– Само собой, – издевательски хмыкнул над его невежеством чудо‑ребенок, и вновь уткнулся носом в «комп». Леонтий на какое‑то время перестал его интересовать.
С одной стороны, неплохо. Можно было дальше собираться спокойно. Тем более что наступал ответственейший момент уложения прически на воск и на гель. Проклятые жесткие и слегка вьющиеся волосы никак не желали лежать ровно и гладко без насильственного принуждения. Пес их раздери! С другой стороны. Аркаша задел его больное место. А именно проблему квартирного интерьера.
Потому, что Леонтий был отчасти и мучимый порочной завистью щеголь. Знал это о себе, как о дурной болезни, подцепленной в портовом притоне мимоходом с пьяных глаз. Если бы еще он счастливо завидовал чужим способностям или чужой удаче, как Ванька Коземаслов, для примера. Если бы! Был бы он тогда стремительным карьеристом или, по крайней мере, безжалостно грозным следователем прокуратуры. Всего‑то и надо, что поедом есть себя изнутри, растравляя завидку при виде талантов ближнего. Но вот же была засада – у Леонтия и у самого имелся талантец, может, не развитый, как положено по науке, и небрежно присыпанный, если не землей, то антресольной или чуланной пылью, но ведь имелся же! Завидовать удаче он вовсе считал занятием для дебилов – напротив, по щенячьи радовался, когда кому‑то везло, не обязательно даже знакомому с ним человеку, а просто так, услышал и узнал. Почему? Ха! Это ведь служило сигнальным символом откуда‑то сверху – удача на белом свете реально существует, и кто знает, в следующий раз тебя самого не обойдет стороной. Значит, возможно, чтобы свезло, значит, прецеденты есть, значит, жить хорошо! Чего же завидовать, радоваться надо.
Но, господь и святые угодники, идолы языческие и шаманские бубны, что начинало твориться с Леонтием, когда взору его представал. Или представал перед его взором… Неважно. Короче, когда в общественном месте – расфуфыренном под барокко ресторане или шальном полуподпольном кабаке, – Леонтий видел особь мужского пола, прифрантившуюся много лучше его самого – последняя коллекция, шик и блеск, – он тут же падал духом об пол. И ничто на этой грешной земле не могло его поднять, в смысле духа, конечно, а не самого Леонтия Гусицына, акулу пера и лэптопа: он же, согласно благозвучному литературно‑журнально‑телевизионно‑репортажному псевдониму, коим подписывал статьи и титры, – Л. Годо (с ударением на последнем слоге). Любой шикарно одетый мужик, ну то есть, намного более шикарно, чем Леонтий, напрочь выводил беднягу из состояния приятной самодостаточности. Словно бы хирургическим скальпелем начинали резать сердце, словно бы заставляли напиться уксуса, словно бы у него случался приступ острой диареи и приходилось замирать на месте, мучительно боясь чихнуть. Может, шикующий стиляга был вовсе не практикующим олигархом, а карточным шулером или альфонсом на выданье, без гроша в кармане и проигравшимся во всех отношениях в прах. Но вот же у того сияли на чуть вывернутых наружу ступнях ботинки из крокодиловой кожи нежно зеленеющего оттенка, по тысяче евро за каждый, а у Леонтия только стандартный джентльменский набор – «хендерсон» или уцененные «гуччи», – кто знает, что они уцененные, кто видел, куплены‑то с распродажи в Милане за копейки, но от‑то знает, так что все равно. И Леонтий чувствовал себя всякий раз, словно нюхнувший дерьма, приставшего к собственным своим подошвам. Эх, мне бы! Эх, кабы! Он нарочно повышал звенящий досадой голос, словно бы задирал окружающих, словно бы крича – это навонял не я, не я! Никому не было до него дела, никто, за редчайшим исключением, не обнюхивал чужие ботинки или брюки, многие из его приятелей и вовсе не читали этикетки брендов – их зачастую одевали жены, и счастье, если не во что попало. Но Леонтия, знаменитого – ну, не знаменитого, пускай, начинающего приобретать известность, – журналиста‑очеркиста Л. Годо‑«меткоеперо», зависть забирала, да еще как! Оттого он изводился сам, и налево‑направо изводил деньги, только бы не отстать. От чего? От моды, естественно, от чего же еще? Отсюда и безнадежный инвалид, многострадальный Ящер, зачем, на какой фиг, какого… (ух, забористо!) купленный за кровные, едва‑едва отчужденные от самого насущно‑необходимого, денежки? Чтобы раз в месяц покрасоваться у парадного чужого подъезда. И тут же схватить очередную завидку, потому что на новый‑то «порш» не хватает, а уж на «мазерати», что говорить! Да и Ящер‑то, не по собственному изобретению купленный – собезьянничал, честно признайся, голубчик родный! Насмотрелся – четыре сезона подряд, пиратски скачанный, (заметьте, без перевода, вот где класс!), сериал «Блудливая Калифорния», овсяная кашка для интеллектуалов‑диетиков: где та Калифорния, и где Москва. Вообразил себя… это называлось просто – со свиным рылом в калашный ряд, так‑то, а деньги потрачены, и бестолково. По уму, надо было брать в рядовом салоне скучную, нахохлившуюся «тойоту‑камри», с выплатами в рассрочку, с гарантией и включенной в стоимость страховкой, как сделал бы всякий нормальный человек, и как советовали наиболее благоразумные из приятелей. Или еще лучше, «форд‑фокус», иначе «форд с фокусником», как у Петьки Мученика (последнее было прозвище – он же Гийом Абстрактный), театрального фотографа и дружка Леонтия, проживавшего в такой же гарсоньерке, но съемной, не собственной, двумя этажами ниже. Только как же! Как же, ну, скажем, заманчивая мама мальчика Аркаши, когда при встрече у подъезда Леонтий садится или выходит из своего «поршА», так не в грязь фасадом! У прекрасной соседки у‑у‑у! транспортное средство не хуже, но много лучше, и все время разное, один крутой джип сменяет другой с назойливой регулярностью. Как же перед ней, из какого‑то убогого «фокуса», который по карману. К любовным утехам бабы Яги такой позор и такой стыд! Леонтий и такси нарочно подзывал на заказ к далекому крылу родного дома, называя ложный адрес, чтобы не срамиться. По правде говоря, интересовавшей его соседке было от сердца равнодушно, что у него и как, по многим причинам, но Леонтий нипочем не мог счесть хоть одну уважительной.
И вот теперь его квартира. Предмет честной гордости и нарочного хвастовства. Очаровательное неряшество, будто бы в самом Леонтии и в его окружении боролись два святых духа – мужской и женский, и каждый одерживал победы через раз, а после словно бы заикался и спотыкался, пока соперник не упускал свой шанс, и так инь‑ян‑инь‑ян‑инь‑ян‑… не надоело? Но так оно и было. Украшенные шитьем и пышными кистями шелковые чехлы на декоративных подушках, и тут же с кругами, прожженными сковородкой – журнальный лаковый столик‑псевдоантиквариат. Щербатый, от рождения не циклеванный паркет – и на нем умопомрачительной ширины кожаный диван с резными деревянными столбиками‑боковушами. Модный «персидский» ковер распластан у стены с давно потрескавшейся декоративной штукатуркой – как раз у самой глубокой трещины чугунное бра с разбитым плафоном, вместо оного кое‑как прилажен бумажный китайский фонарь, сиротский приют бы постеснялся подобного рукотворного приспособления. Та же ритмичная обстановка на кухне и в крошечной спальной комнате, заповедное место, в которое, как ни странно Леонтию не хотелось допускать ни одну женщину – он и не допускал. Это была его кровать, его собственная, и посторонних здесь не надобно, для «траха» есть диван и даже плюшевое кресло – пусть его, – а дальше лучше уж он потратиться на обратную доставку, но в свою кровать, шалишь. Если, конечно, это не будет соседская интересная мама чудо‑Аркаши, или «на крайняк», Дженнифер Лопес, или, с натяжкой, Анна Нетребко. Понятно дело, никто из трех вышеперечисленных дам пока в кровать к Леонтию не забредал, и даже в планах не имел. А ремонт нужен был, хотя бы косметический, и мебель, и техника, бытовая и телевизионно‑изобразительная, и комплекс «умный дом», и ванна из золота – уже шутил над собой размечтавшийся и опомнившийся Леонтий. Где средства взять? Источник Иппокрены – это вам не техасская нефтяная скважина, и то – здесь скорее был доход в духе ильф‑петровского Герасима, прибыльно шествовавшего кудрявым лесом, чем идейно чистый заработок неподкупного литератора – тогда бы Леонтий точно подох с голоду, какие там «гуччи» с распродажи. Нечего и воображать.
А гарсоньерку свою он любил, как и себя в ней. Так точно любит рак‑отшельник захребетную раковину, так точно любит дворовый пес щелястую конуру – единственную положенную ему защиту от непогоды. Недаром ведь сказано – дом человека есть его третий кожный покров. Хотя до конца, положа руку на сердце, или на какое иное значимое место, Леонтий не смог сразу признать и осознать, что квартира эта его. Только его и ничья больше. Доставшаяся ему путем сложных внутрисемейных, скандальных обменов и воинственных дележей, от маминой покойной сестры, тети Кати, а ее дочери – взамен современная «трешка», бизнес класс, но в Сокольниках, – гарсоньерка была подарком языческих небес и перстом капризного фатума. Уже после развода, гол как сокол, вернулся он, опять же гордым соколом, в отчий дом, и вот, спустя какой‑то год получил в собственность, после смерти сначала бабушки, а потом одной из трех дочерей‑сестер (не по‑чеховски еще с утробы грызшихся меж собой), ее, родимую! Отдельную квартиру. И какую! Вблизи Академического метро, престижный район, и дом сталинский, профессорский, с самого первого заселения – учено‑привилегированный. Правда, светлой памяти свекор тети Кати профессором не был, и не собирался никогда, зато служил начальником отдела кадров в институте… э‑э‑э, никто толком не знал, в каком, что‑то там говорилось о теплотехнике, но вы догадываетесь. А уж на кадрах в те годы сидели серьезные люди, квартирами их обделять было бы недальновидно ни для кого, и не обделили, выделили, может, даже вне законной очереди. От хлопотливого свекра перешла в наследство сынку с невесткой. Теперь вот, досталась Леонтию.
Какое‑то время его, свежего поселенца, помнится, одолевали по поводу квартиры, странные желания и фантазии. О нет, ничего извращенного, хотя, как посмотреть. Он словно бы примерял гарсоньерку на себя, или, что одно и то же, себя приноравливал к ней. Поначалу, будто бы утверждая выстраданную свободу ото всех на свете и разом, он располагался на ночлег в самых ненормальных местах. В чугунной, тогда еще не смененной на акрил, старой ванной – неудобно вышло жуть. Или на кухонном столе и даже под столом, стелил одеяла – одно на другое, все равно было жестко, зато необыкновенно «вседозволено». Или у батареи под окном – благо лето пылало в разгаре, и он не простудился в обнимку с холодным ребристым металлом. Такая случилась с ним блажь. Но скоро прошла, потому что необыкновенность ощущения исчерпала себя. Он стал господином гарсоньерки, джином своей собственной бутылки, повелителем квадратных метров, вписанных в официальный акт БТИ, исправным плательщиком квартирных жировок – что угодно мог он просрочить, но только не это, – и все равно не верил до конца. В частную собственность, которая дает свободу. В личную и неприкосновенную. Оттого, наверное, и держал парадную дверь постоянно гостеприимно открытой, как бы заклиная подобным образом злого духа судебной конфискации и материального ущерба. Мало ли чего! В смысле – в этой жизни бывает. Теперь вот, священная корова требовала ремонта. Законно. Леонтий вздохнул.
Он уже закончил одеваться, придирчиво смотрелся в зеркало прихожей – перекидное, берущее в полный рост, как объектив дорогого профессионального фотоаппарата. Понравился себе. Рост, конечно, маловат. Но что, рост. Подумаешь, рост. Никогда не стремился в баскетбольную команду, да и ни в какую не стремился, даже где коротышки – благо. В жокеи, например. Больно надо, к тому же лошадей он не любил: огромная скотина, то ли лягнет, то ли укусит. Зато лицо у него, положим, откровенно симпатичное, может, излишне чернявое, как раз покойная бабушка была жгучая, черноокая брюнетка‑украинка. Такие, знаете ли, коса толщиной в руку, белое лицо с острыми чертами, маленькая, юркая. В нее. И язык. Хорошо подвешен. Это, пожалуй, самое большое было его достоинство. Не то, чтобы женщины действительно любят ушами – в это Леонтий не верил, но что всякая красавица бережет свое самолюбие пуще бриллиантового колье – бесспорная истина. Проверял, и доверял проверенному. Потому неохота ей под меткое пулеметное словцо, которое потом как клеймо, не отмоешь. А Леонтий мог, и слыл человеком опасным, читай – загадочным и привлекательным. Так что, рост – ерунда. К тому же взаимностью ему отвечали девицы в основном крупногабаритные, не в смысле толстые – это уж перебор, но просто высокие и широкие. Леонтию того только и надо было, чем мощнее, тем лучше, не потому лишь, дескать, тщедушные коротышки предпочитают больших, грудастых женщин, но посудите сами! Кавалер мальчик с пальчик и с ним дюймовочка, не хватает еще левретки на поводке. Леонтия подобные видения всегда смущали, а смущаться он не любил, не комфортно. Так зачем же провоцировать нарочно? Если столько их в столице, на любой вкус, от ста семидесяти и выше. Вот и Калерия. Думал, повезло… но, но, но. Об этом после как‑нибудь.
В зеркале Леонтий скорчил сам себе рожу – Гуинплен смеется, – вывалил язык и хлюпнул носом. Чихнул от удовольствия и обувной пыли. Лаковенькие, новенькие, эти пока в сторону. Совсем не сезон. А вот эти пойдут. Надел жесткие, блестящие туфли оттенка лужи, сверкающей под солнцем на черном асфальте – почти негнущаяся подошва, зато вид! Как у ответственного менеджера цветущего предприятия, ну, или у муниципального чиновника, курирующего жилищно‑коммунальные хозяйства. На плечи – кожаное полупальто, холодное, скрипучее, но широкий норковый воротник, на большее не хватило, и выглядит богато. Ничего, не замерзнет, пешком недалеко, на Ленинском только руку поднять, как тут же и частник. Делов! Крикнул прощальное «пока» мальчику Аркаше, и еще раз про дверь, чтобы захлопнуть не забыл. Леонтий выскочил на лестничную клетку. Лифт ему ждать не хотелось. Известно ведь – суббота прогулочный день, папаши с колясками, работающие мамаши по магазинам, гости‑кости, пока дождешься на последний этаж, упаришься, даже и в холодном пальто. Леонтий запрыгал вниз по ступенькам широкой, в три пролета, монументальной лестницы, и сразу же, на следующем, восьмом этаже, непостижимым, несчастным образом, столкнулся с фигурой, длинной и тонкой, взявшейся вдруг на его пути, ну совершенно непонятно откуда. И как столкнулся, лоб в лоб! Зубы зазвенели, в глазах – словно бы у телеэкрана отрубилась антенна – один сплошной черный снег, а фигура ойкнула, присела, что‑то упало и перекатилось с железным, зловещим чавканьем.
– Простите, вы простите меня. Что это я, и впрямь, как козел. Горный! – Лепетал ушибленный Леонтий какую‑то вежливую бессмыслицу.
– Ничего. Ничего, – женский голос безжизненно‑металлический, словно компьютерная баба из метрополитена: «следующая станция Кропоткинская», дважды повторил ему в ответ. Темная худая фигура нагнулась, стала шарить стреловидной рукой в блестящей перчатке по плиточному, нечистому полу.
– Я помогу. Что вы! – Леонтий бросился искать. – Это был ключ?
– Да, конечно. Ключи, много – так же чеканно сказал женский голос, приятный, впрочем, хотя и строгий.
– Вот, возьмите, – Леонтий отыскал первый, и, слава богу. – Они? (Связка в пуд, куда столько? От двух‑то замков. Но его, разве, ума?)
– Да, так есть, – фигура еще и кивнула.
Женщина, молодая, гладко причесанная, не мой вкус, но стильная. Определение стукнутой фигуры явилось Леонтию само собой. Еще отметил он странную переливчатую шубу, неужто, шиншилла? Да какая ему‑то разница! Бессознательно отметил и все. Хорошо, что мыслей не слышит никто. Тоже мужчина называется. Смотрит не на лица, или там, на ноги и грудь, надо же, шуба! Но такой есть, какой есть, – успокоил себя Леонтий. Не на кошелек ведь зарится, в самом‑то деле, чтобы ненароком стянуть!
– Извините еще раз! – Леонтий поторопился на всякий случай быстрее откланяться, ситуация была неловкая.
– Не за что, – спокойно бросила ему фигура, уже во след.
Как это, не за что? Неуместный какой ответ, еще подумалось на ходу Леонтию, но сознание его не задержалось на некстати произнесенной фразе. Только, может, отметил, что незнакомка открывала дверь как раз под квартирой‑дурдомом мальчика Аркаши и его интересной мамы. Там же нет никого! Профессор Тер‑Геворкян уже пять лет, как отбыл в Америку, читать бесконечные лекции о физической химии, а сдавать Тер‑Геворкяны были против, да и нужды им! Неужто, передумали? Или продали? Все может быть. Все может быть в наши дни. Вот это самое помыслил на бегу Леонтий, и мысль свою отставил в сторону, как ненужную. Заметьте, только в надуманных сюжетах второразрядных телепрограмм случается – суровая поступь судьбы, рок вам подает знаки, или предчувствия его не обманули. Не было никаких предчувствий и знаков тоже не было. Не свершилось. Соловей‑разбойник не засвистел, папоротник не расцвел, ворона не каркнула, даже черной кошки не попалось навстречу ни одной. А и стаи их выйди, хоть вещий ангел с транспарантом, помощи все равно никакой. Отмерила бы судьба что‑нибудь другое, тоже гадкое или двусмысленное. Леонтий бестрепетно ступал себе мимо. Разве болел у него лоб, и он беспокоился, чтобы не осложнилось дело до сотрясения мозга. Вечером он собирался пить алкоголь.
День святого понедельника
Он очнулся около полудня и сразу не смог сообразить, что выходные, в общем‑то, кончились. Воскресенье было еще ничего – а может, и чего, как раз воскресенья‑то Леонтий и не помнил. Ну, или помнил смутно, где‑то допивал и догонял, компания подобралась мирная, раз он проснулся в собственной кровати, а не в полицейском «обезьяннике». Вот суббота. Та, да. Как с утра не задалось. Так и…, и маму вашу тоже так. Кончилось все плохо. Зачем? Зачем все же он сунулся к Суесловскому? Ведь знал же наперед. Честно отработал вторым ведущим затейником, то бишь толкачом модератором, заказанную презентацию – поперек горла уже, но деньги, деньги, – публика, слава тебе, многотерпеливый Махатма Ганди! попалась не особенно взыскательная, какая‑то полутусовка, все впрок. Под им же самим придуманным словечком Леонтий подразумевал следующее. Полутусовка это… Нет, совсем не половина обычной тусовки, с иерархией продольной и поперечной: от сильно известных персонажей к менее известным, от многочисленных сопровождающих до случайно осчастливленных простофиль, вообразивших, что их впускают чуть ли не в рай, от ужасно беспечных скучающих толстосумов, до оторвавших от сердца свои кровные жадно «хавающих» все подряд молодых да ранних предпринимателей, с выражением на лицах «меня прямо сейчас задушит жаба». Плюс интеллектуальная обслуга – подобные Леонтию обязательные статисты, которые озвучат и отразят, отберут и осветят, каждому овощу положенное по рангу грядки, короче, кому смех, кому рабочий грех. А полутусовка то же самое, в принципе, только с одним кардинальным отличием – знаменитостей, в смысле экранно‑журнальных, нет и в помине, но как бы деловой междусобойчик, пресса, конечно, и банкет, но между своими: экспортерами, импортерами, заказчиками, приказчиками – менеждеры‑челенджеры, херота‑маята, побольше втюхать товару, под водочку и черную икру. С застольем на полутусовках всегда богато, для себя любимых ведь не жаль. Что же презентовали? Леонтий напряг нейронные связи, которые чудом уцелели в мозгу за выходные для нормальных людей дни. Ага! Нефтяное бурильное оборудование! Вот почему был рекой коньяк и весь до последней чекушки ХО, и даже его самого свободно посчитали за банкетного гостя, не копейничали, да и с чего бы? Сидел он где‑то на застольной периферии, в углу, рядом с квакающим тритончиком из «связей с общественностью» – ныне даже фирмы, производящие аграрный гумус имеют широкие связи с общественностью, – и наливал, наливал, себе – ему, и опять себе – ему, так, что бедняга под конец деэволюционировал из разряда земноводных в класс рыб и обзавелся жаберными щелями, что у твоей белой акулы, еще бы, сколько было влито! Кажется, тритончик‑акула упился до положения «раз плюнуть обоссать с крыши небоскреб», и приставал потом к тощей, «диор‑шанелевой» с ног до головы, белесой бабе, много выше его по столу, и та сперва грозилась что уволит, до ора грозилась, а потом… потом он больше не видел ни ее, ни акуло‑тритона, видимо, сговорились. Ну и ладно, значит, не зря поил, глядишь, пойдет в гору, парень был вроде не говнюк.
Вот только Леонтию желтая – в смысле, коньячная, – вода ударила в одно место. Не в мочевой пузырь, в голову. Он тоже порешил, что запросто обоссыт хоть два небоскреба враз. И в памяти, как назло, всплыл Суесловский, что было уже совсем лишнее. Тут надо пояснить пусть бы и парой слов. А то, Суесловский, Суесловский. Чем плох, кроме, разумеется, фамилии? И кто бы захотел добровольно присвоить такую? Так вот. Суесловский. Собственно, Суесловский, как личность, был не особенно причем. Фигура довольно заурядная, вроде как герой нашего времени, усредненный арифметически. Премию, он, правда, получил, и давал по сему поводу фуршет. Какую премию? Литературную? Да нет же, нет! И не Государственную, куда ему. Ноб… даже не заикайтесь, перекреститесь лучше. Забыли уже, небось, какие бывают премии. Денежные, какие же еще. На рабочем месте человеку за самоотверженный труд полагается иногда премия, в размере оклада или двух, смотря по обстоятельствам. Суесловскому полагалась квартальная, не за что, а почему. По липовым послужным документам. За мемуары одного деятеля, который ни разу не смог изложить связно собственную анкетную биографию на четвертушке бумажного листа, но желал опубликовать воспоминания. О том, как… то ли кого‑то там бомбил, то ли приказывал бомбить другим, мемуары были военные, чечено‑афганские, а заказчик из богатой федеральной организации. Фонда взаимопомощи или союза взаимовыручки, и он, то бишь, заказчик, там председатель. Суесловский, стало быть, вспоминал за него.
Вот эти‑то воспоминания, точнее, вознаграждение за них, и поехал обмывать Леонтий. Вам случалось…? Конечно, случалось, если вы человек, а не обезьяна какая‑нибудь. Каждому случалось, в этой жизни или в предыдущей – если нет, то все равно в будущей не убережетесь, – собственно, случалось ли вам? В сильно пьяном виде двигаться по непрямолинейному пути откуда‑то из пункта А в пункт В. Где без вас не то, чтобы совсем жить не могли, но в принципе не против вашего присутствия. И по одной простой причине: чем больше знакомых‑свидетелей триумфа, тем лучше, особенно когда свидетель может рассказать другим. Ну, о том, чему он был свидетелем. От Леонтия никто, разумеется, не ждал журнального разворота, посвященного фуршету у Самого Суесловского – да и кто бы ему дал, пусть и не под Суесловского, – но по крайней мере, характерного рассказа, неважно, если обличительно непристойного, лишь бы не умолчал, – о том, что подавали и что наливали, и что ужасного Чебоксаров поведал Федчуку‑Казначеенко, или о том, как Малых‑Книжный (это псевдоним) уел на корню зарвавшегося Пурговского. Леонтий бы рассказал, жалко ему, разве? И сам любил передавать сплетни. Но вот не терпел служить для них действующим лицом. А придется, теперь деться некуда. Загвоздка вышла в градусах, хороший коньяк, он как… э‑э‑э…, как элитный солярий в щадящем режиме. Легкая музычка, приятный ветерок, ароматерапия и богатое воображение. Только когда очнешься – ожог второй степени по всему бренному телу, включая и кору на пятках. Все почему? Потому что, пропущен момент, когда следовало задействовать мозги и остановиться.
Леонтий ничего полезного задействовать уже не смог – по дороге его развезло в теплом, душном такси, он вслух читал стихотворную ересь собственного изобретения, громко читал, нараспев, и уверял тщедушного старичка‑водителя, что это утерянная десятая глава Евгения Онегина, которую сам призрак Пушкина передал ему завещательно во сне.
Перед дверью Суесловского – то есть перед дверью офиса: стальной, непробиваемой с видеокамерой‑глазком, – Леонтия мощно стошнило. Офис – четыре комнатушки и приемная – был взят напрокат по случаю фуршета у полузнакомого барыги, и отчего‑то располагался в здании Общества слепых, Леонтий запомнил противно «пикающий» на каждом этаже лифт, ему пришлось, как выяснилось, подняться аж на пятый. Вот от этого ухосверлильного пиканья его и прихватило. В бронированную дверную твердь позвонить не успел. Вывернуло. И хоть бы отпустило или, по крайней мере, накатил стыд. Ему бы убраться по‑тихому. Куда там! Стоя, с усилием прямо, в луже родной блевотины, он принялся тарабанить в обитое дорогой кожей железо, будто в пионерский барабан, закрытый подушкой. Удары его падали в никуда, но вот вопли «эйвыоглохличтоль?!», те да. Дошли до адресата. Гостям, с любопытством «а чего там такое?» ринувшимся на звук, было на что посмотреть. Вроде, потом стошнило кого‑то еще. Однако и здесь миновала лишь половина беды. Потому что Леонтий, не внемля вразумленьям мудрым, кажется, неиссякаемого Коземаслова, все же донес себя до фуршета. Дальше он помнил события в отрывочном хронологическом порядке несвязных кадров. Тарталетки, набитые сырной дрянью с маслиной поверх, ага, балык красной рыбы – Суеслллл… как там тебя, он же несвежий! – не нравится, не ешь, – сам …удак! Пиво, пиво, – что? Не пиво, шампанское? А на вкус, как пиво – «Абрау‑Дюрсо»? Гадость, дешевка. Ага, счас! Дай обратно сюда бутылку! Сойдет твое «дюрсо». Кстати, а кто такой этот «Д. Юрсо»? А кто такой «Абрау»? Тоже никто не знает? А я вам скажу, открою страшную тайну. Это «Абрам д'Юрсо», вот как правильно. Кто шовинист? Я шовинист? Да я сам еврей! По двоюродной бабушке Поле, по кому же еще? Откуда знаю? А она в Чернигове жила. Ну и что? Ну и то! А? Ай‑яй‑а‑а! Сволочь, харя необрезанная! Не держите меня трое! Я и сам упаду. Вот только сейчас дам этому гаду раза!
Кончилось все безобразной дракой. После чего Леонтия выгнали. Не то, чтобы с позором. Вывели, вытолкали. Но культурненько. Знакомый, навязчиво интеллигентствующий хмырь по фамилии Васятников и по имени вроде бы Сергей Михайлович (по имени его никто не звал, да и кому оно нужно, все Васятников и Васятников) пошел его проводить. А куда? Второй час ночи. Сюрреалистически пустой, черно‑белый проспект Мира, вьюга как назло – снежная пыль закручивается в спирали Бруно, и опадает и тут же взмывает со стоном вновь, и тонкий прерывистый соловьино‑разбойный свист из одного беззащитно обнаженного уха в другое. Леонтий помнил, как беззаветно матерился вслух, пресловутый Васятников неотвязно хихикал, за то и получил рассыпчатый снежок за шиворот. Чтоб охолонул – и чего только нашел смешного? В лыжной шапке – прилизанные белесые волосенки зубцами из‑под краешка, будто надорванная почтовая марка – здоровье бережет, зараза, у‑у‑у, не терплю таких! Вроде не обиделся. Зато у Леонтия болел «засвеченный» на фуршете глаз, еще, кажется, шатался нижний правый клык. А‑а‑а, фигня! И пчелы тоже. Фиг‑ня! Определенно не фигня было, что та сволочь и харя, с которой он ухарски‑пьяно разодрался на премиальном застолье, оказался – Костя Собакин, единственный порядочный человечек на всем белом свете, и лучший друг. По крайней мере, так думал Леонтий до последнего субботнего вечера. А как оно сложится дальше, неизвестно. Костя довольно отходчив, но и оскорбления в его адрес посланы были тяжелые. С другой стороны, в нетрезвом состоянии – это мягко сказано. С третьей стороны – не умеешь пить, дуй кока‑колу, кто же виноват? С Костей Собакиным следовало помириться любой ценой. Но вот захочет ли тот принять обратно Леонтия хоть за какую цену? Леонтий загрустил. Наверное, оттого и опохмелялся все воскресенье напролет, хорошо еще, что этот самый Васятников, прилепившийся невесть зачем к Леонтию в напарники, потерялся где‑то по пути в очередную дружелюбную к нетрезвому журналисту компашку. Впрочем, Васятников нисколько не любил забубенные загулы – был он какой‑то странно ухмылистый, будто бы побочный сын лешего и кикиморы болотной, тем паче «ты меня уважаешь» в его репертуаре не числилось в коронных номерах. Однако Леонтий, как он думал – справедливо, подозревал за Васятниковым совсем иное. Он хорошо помнил наставление своего отца – биологического родного, а не позднее довоспитавшего его добропорядочного отчима, родной‑то отец! впрочем, ладно, – так вот. Наставление, данное однажды Леонтию под хорошим «шофэ» гласило! Стоп, стоп, стоп! Это нужно высекать в камне, но хотя бы так: «ТРЕЗВОСТЬ – ПЕРВЫЙ ПРИЗНАК СТУКАЧА, А ВЫНУЖДЕННАЯ ТРЕЗВОСТЬ – ВТОРОЙ!». Все сказанное подходило Васятникову нельзя более как.