bannerbannerbanner
Абсолютная реальность

Алла Дымовская
Абсолютная реальность

Полная версия

– Я на минутку, это Леонтий, может, вам говорили, я, собственно, о Жанне Ашотовне, тут пахнет у вас, я бы, если надо чего, вы не стесняйтесь, в случае, очень даже с удовольствием, – бормотание его вряд ли возможно было услыхать далее, чем за четверть метра, хоть бы при собачьей слуховой чуткости, да и не рассчитывал, что услышат, скорее для успокоения совести.

Он так и не вышел из пределов коридора. Не успел. Сначала ему показалось. Что сзади него скользят с шуршанием опрокинутые им по неосторожности бумаги, не удивительно же! Он смутился, забормотал громче, уже извинения. А потом. Вот это «потом» он как раз и не мог пересказать – пересказать таким образом, каким говорят о произошедших действиях, типа «я упал» или «мне дали по шее» или даже «на меня наехали» в переносном смысле. Он не то, чтобы не мог вспомнить, что же такое, или кто такой посторонний и преступный, с ним случился. Он вообще не сразу догадался, разве по истечению многих часов, что с ним вообще случилось что‑то, вероятно уголовно наказуемое. Он только ощутил боль, страшную, резкую, невыносимо мучительную, от которой и померкло его сознание. В последнее светлое, разумное мгновение у него в голове мелькнуло закономерное подозрение: вот, допился, теперь получай инсульт – а по заслугам. Еще краем зацепила его надежда, что обязательно найдут, совсем в недолгом времени, и так же непременно спасут, хотя бы и при «скорой помощи». Он упал без чувств, успокоенный этой надеждой.

Очнулся Леонтий в своей собственной квартире. Голова трещала, как детская погремушка, ватное тело плохо слушалось руля, а пересохшее горло атаковала мутная, желчная тошнота. Леонтий лежал на роскошном своем диване с резными боковушами, над ним, согнувшись в позу обреченного томлению узника, возвышался на кухонном, стилизованном под избяной стиль, табурете, давний знакомец и сосед, Петька Мученик. Театральный фотограф и неудачливый женолюб.

– Где все? – спросил у соседа Леонтий, и подивился, что голос звучит нормально, неужто, инсульт его прошел без последствий? Может, руки и ноги тоже в порядке? Видел и слышал он хорошо.

Петька встрепенулся, горбоносый профиль, будто флюгер, повернулся в сторону Леонтия.

– А? Чего? – кажется, он задремал, и разбуженный, не сразу начал соображать.

– «Скорая» уже того? Уехала? И что сказали? Кто меня перенес? Она? Нет, она бы не смогла. Нежная такая.

– Бред, достойный Гоголя! – хихикнул вдруг с высоты табурета Мученик. – Видать, приложился от души. У тебя, братец ты мой, сотрясение. Я тебе осведомленно говорю. А что, с какой‑то феей был? Сбежала? Вот стерва! – как бы перевернул на себя возможное развитие событий Петька. Для указания на дам и их кавалеров он по преимуществу использовал только лишь два определения – фея, если особь женского рода, а везучего на баб мужчинку, не зависимо от внешности именовал почему‑то крысиным прозвищем «пасюк». Где вычитал и от кого впитал, об источнике затейливой эрудиции Петька Мученик нарочно умалчивал.

– Да я… постой, постой! А где… ты‑то откуда взялся? – вдруг взъерошился Леонтий, нехорошее подозрение внезапностью своей осенило его.

– Откуда взялся! Лучше бы спросил, откуда это я тебя взял! Валялся на лестнице, будто в дымину, я так подумал сначала. А после пригляделся, вроде не сильно бухой. Ну да ладно, споткнулся и споткнулся. Я все равно к тебе шел. Подобрал, конечно. Ты, братец мой, весишь сто и один пуд. Так что, с тебя причитается пол‑литра, когда сможешь, само собой. Тогда и разопьем. Только смотри, не водяры какой‑нибудь, знаешь, как я тебя тащил! О‑о‑о, если бы ты знал, братец ты мой, как я тебя тащил! Тысяча и одна ночь! Ты бы фирменного коньяку не пожалел! – Петька мечтательно облизнулся. Выпивать на халяву было его любимым спортивным развлечением. Хоть без закуски, хоть в подворотне, хоть и с люмпен‑пролетариями, лишь бы наливали за так. При этом Петька считал себя определенно непьющим, моральным, трезвым человеком.

Он все припомнил, совершенно все припомнил, все плохое, едва только Петька произнес эти самые слова – «тысяча и одна ночь», – и коварные шорохи в неосвещенном коридоре, и рвущую на части боль, и падение в бессознательность, и – роковую, чужую ему пещерную дверь, за которой стоял запах беды. Она и произошла, только с ним самим… Господи всесвятый!

– Который час? Который теперь ча‑а‑с??!! – возопил от ужаса Леонтий, рванулся с дивана и снова пал, будто нокаутированный боксер‑любитель, с жалким ой‑ойканьем: сотрясение, наверное, и впрямь имело место.

– Уже без десяти восемь, провалялся ты, братец мой! Я тебе скажу! Я уж и пообедать сходил, к себе. А ты все лежишь в отключке, бормочешь что‑то, про какой‑то газ. Ты мастера вызывал, что ли? Не приходил никто. Кстати, не взыщи, я тебе там принес, бутер с беконом, у самого больше нет ни черта. Могу чаю накачать.

Леонтий слушал расхлябанную речь Мученика и обалдевал. От тоски. Без десяти восемь, значит, эфир прошел без него, если вообще прошел. Он теперь безработный, по понедельникам он теперь отныне безработный, дворовый шаман скажет то же самое и не ошибется. За подобный финт хорошо, если выставят без пособия. А то и репутацию круто могут подмочить, шеф, он такой, каверзный, злопамятный говнюк. И только Леонтий подумал так, как тут же, будто по волхованию и наваждению, раздался звонок. Мобильно‑телефонный.

– Алло! – без малейшего намека на энтузиазм выдохнул в трубку свое отчаяние Леонтий.

– Живой! – раздался на том конце облегченный от тягостного сострадания голос. Родной, родимый, того самого злопамятного шефа, Климента Степановича, по прозвищу «Граммофон» – влепили за одну и ту же заевшую пластинку. На тему дисциплины. Бесконечную. Ну, и бог с ней! – Ты живой! Мы уж тут всякое думали! Авария, гаишники, такси под грузовик, черепно‑мозговая! Какой‑то козел звонил, дал телефон больницы, там не знают ни хрена, потом сказали – выписали с рентгеном! И все! Как рентген‑то?

– Нормально, – это был совершеннейший автопилот системы самосохранения, включился, больше ничего, Леонтий хоть одно догадался сделать: прикинулся веником, – трещины нет, сотрясение, тело болит.

– Ты лежи, лежи, – забеспокоились на проводе. – Мы как услыхали, стали собирать – ты скажи, что надо. Деньги, лекарства, продукты, Люба завезет, ты скажи только.

– Ничего не надо. Тут сидят со мной. Хотя… продукты, нет, тоже не надо, тошнит, – здесь Леонтий не солгал.

– А мы тебе апельсинчиков! Любишь апельсинчики? Или мандаринчики, а? Вот и отлично, – обрадовался чему‑то своему «Граммофон». Наверное, возможности поставить себе галочку милосердия к ближнему. А может, Леонтий был к нему предвзят, вообще‑то шеф был ничего, не законченная сволочь, просто такая пошла теперь жизнь. – Скоро Люба подвезет. С запасом.

– Спасибо, – уже играя роль, прошептал обессилено Леонтий. – Как там эфир?

– Не беспокойся. Попросили Звездинского, он покочевряжился сперва, мол, лишний час теряет, но только узнал о тебе, тут уж без разговоров, и подменил и даже на свое место второго гостя сыскал. Очень оперативненько, правда гость был сомнительный, его же собственный референт, но ведь и ситуация внештатная.

– Ага! – сумел выдавить из себя Леонтий, впрочем, уж кто‑кто, а Звездинский слыл человеком, без сомнений, благородным, хотя себя сам ни за что не посчитал бы таковым. Полагал джентльменскую репутацию зазорной, отчего‑то безопаснее ему казалось слыть за жесткого и местами негодяистого типа. Но не получалось, натура все‑таки брала свое. О времена, о нравы! Леонтий фыркнул в телефон.

– В общем, ты лежи. Как отлежишься, тут идея есть. Тебе понравится. Ну, бывай и не хворай, – «Граммофон», не дожидаясь ответных прощаний, повесил трубку.

А Леонтий не мог все поверить своим ушам. Какая больница, кто позвонил и дал телефон? Точно это был не Петька, вон сидит и не заинтересовано пялится в пустое пространство, да и не знал Мученик его планов на сегодняшний день. И куда звонить тоже понятия не имел. Леонтий от беспомощности схватился за голову. В буквальном значении. Вроде бы как обозначил жестом «Ой‑ой‑ой! Что же происходит со мной, люди добрые!», однако, голова его не вынесла подобного обращения. Потому что, прямиком он попал на самое больное место. На гематомную шишку. Попросил Петьку посмотреть, что там такое.

– Об угол, предположительно, трёхнулся, братец ты мой. Иначе я бы сказал – тебя замочили, то есть, хотели замочить. Ударом тупого предмета. Топора, например.

– Это не тупой предмет, если ты не обух имел в виду, – но что‑то щемящее, сбивчивое уже колыхнулось в его сердечном ритме, нарушило его, пустило вскачь. Петька прав, его и вправду хотели… ну, может и не убить, но что дали по башке, это уж, наверное. Познакомился, здравствуйте! Что же теперь делать? И надо ли вообще делать что‑то?

– Чай будешь или как? Тебе полезно, с лимоном. Только лимона нет.

– Сейчас привезут. Люба со студии, – утешил своего заботливого соседа Леонтий. – Ставь чайник. Да не бойся, газ у меня в порядке.

Задним числом пожалел, что так и не спросил у «Граммофона», кто же такой оказался Офонаренко Св. Ден.? Он это был или она?

О «сущном» и насущном

Он проболел весь следующий день тоже. И следующий за ним. И следующий. Сотрясение оказалось нешуточным. Не слишком скверным, но все же, без врачебной помощи не обошлось. Сердобольная Люба, та самая, которой суждено было привезти Леонтию апельсины‑мандарины, сунула ему наскоро начертанный на клочке бумаги телефонный номер – отличный специалист, невропатолог, то что, нужно, не стесняйся, скажи, от Ефима Лазаревича – кто такой? шут его знает, но помогает в общении – тогда приедет на дом, расчет сто евро, можно российскими деньгами. Он и позвонил, промаявшись ночь с Петькой и свирепой головной болью – от Мученика вышло мало пользы, не потому, что оказался бестолков, а просто Петька был не врач, ничем кардинальным помочь не мог, даже медицинским утешением – его словам «наверное, ничего серьезного» Леонтий не сумел придать веры. Разве сосед менял холодную мокрую тряпку на его страждущем лбу, или пытался заставить пить болеутоляющее, но тут Леонтий отказывался наотрез, как бы хуже не стало, и заодно не смазать клиническую картину – подслушал фразу в кино. Однако случилось, что был совершенно прав: о том ему поведал хваленный невропатолог, сто евро взял, плюс за такси в оба конца на Масловку, и прописал какой‑то «энцефабол» дважды в день по две таблетки. Петька сбегал за лекарством в аптеку. А еще отличный специалист прижег шишку йодом – та «кровила» время от времени, – и велел лежать, хотя бы денька три‑четыре, спиртного в рот ни‑ни, не садиться за руль и, ни боже мой! на карусели не кататься! С чего это светило мозговой терапии взяло, что тридцатипятилетний мужик захочет крутиться зимой на каруселях, было совершенно неясно. Но Леонтий решил – сие предупреждение из разряда обязательных дегенеративных, типа «не сушите домашних животных в микроволновой печке» или «выходя из самолета, убедитесь в наличии трапа», в общем, что‑то вроде того.

 

Зато у него появилось свободное время. Законно удостоверенное, даже оправданное медицинской справкой, свободное время. Нафиг оно было ему нужно! Спрашивается. Леонтию необходимы были деньги, вот что реально требовалось, и, следовательно, возможность их заработать, а он валялся. И ничего не мог с собой поделать – он был рад. Лежать, болеть, отвечать на сочувствия, спроваживать «напряжных» посетителей и задерживать у своего «ложа страждущего» тех, кто был ему приятен. Петька Мученик выступал за распорядителя и привратника, когда не занимался собственными заработками, понятное дело. Самое хлопотное и затратное для здоровья было – сплавить как‑нибудь вежливо, но решительно необратимо, маму – Ариадну Юрьевну Левашову, по первому мужу Гусицыну. Леонтий вовсе не мог сказать о себе – дескать, единственный ребенок в семье, – но сын, сыночек, сыночка, да, такой он был у мамы один. Младшая вредоносная его сестренка Лиза пятый год как якобы проходила стажировку в Германии, теперь в Берлине, и насколько Леонтий о ней понимал – назад в Россию ни в коем случае не собиралась. Да и стажировка та! Четвертый университет сменила, просто ей нравилась жизнь в Европе, сестра даже денег никогда не просила, ни в долг, ни в дар, сама зарабатывала, числиться в стажерах ей было выгодно – тем самым обеспечивалась въездная учебная виза, но домой ни‑ни. Лучше в судомойки чем… чем «что», она не уточняла, но Леонтий и сам понимал – чем тут у вас. Общался с ней исключительно по скайпу, «ото и тильки», как говорят наши братья‑украинцы. Однако мама – мама это была проблема. Хорошо еще, саранчой не успела напустить на него орду врачей – визитка «Семен Абрамович Гингольд, нейрофизиолог, кандидат медицинских наук (который от неведомого Ефима Лазаревича)», в золотом обрамлении с вензелем, произвела на нее умиротворяющее впечатление, мама доверяла исключительно еврейской прослойке отечественной медицины. Иное дело, бедная мама, низенькая, пухленькая, рыхлая, словно недопеченная пышка, пожилая женщина, ни секунды не могла усидеть спокойно на одном месте именно в его квартире. Чтобы ей попить чаю с булкой, если то и другое имелось в наличии, или хотя бы посмотреть телевизионный сериал? Куда там! Мыть, тереть, стирать, перетряхивать и перекладывать, без устали и без особенно заметного результата было ее любимым занятием. А Леонтию как раз требовался покой. Еле‑еле удалось втолковать, что свежий воздух больному сыночку, безусловно, необходим, но как раз сейчас, в лютый снегопад не надо доводить все окна до стерильности, и вообще – мама, ничего не надо! Пожалуйста! С ним в целом страшного не произошло, завтра уже встанет, в выходные он сам приедет навестить, и маленькую Леночку привезет, честное пионерское, а как же! – с Калерией все в порядке, мама, иди бога ради, ты волнуешься, а я от тебя – еще больше. Я совсем разболеюсь…. И я тебя тоже… очень…

В один из дней его и вправду навестила Калерия, он не солгал маме – сама, без дочери, без Леночки, видимо, хотела прочесть назидательную лекцию и сделать внушение. Но ничего такого у нее не получилось – бывший муж имел без притворства жалкий вид и жалобный, срывающийся голос, да и шишка на его обмотанной мокрой тряпицей голове была натуральной, и чем‑то великолепно зловещей. Калерия даже рукой на него замахала: какие там алименты, о чем речь, лежи, чучело мое! Потом, потом. Настырно заставила проглотить две таблетки пустырника «для поддержания сердечной мышцы», после чего всплакнула, просто так, из сочувствия. Леонтий еще подумал, что, если бы вот, она чаще плакала, пусть досадно и по любому поводу, пусть по крокодильему притворно, неважно, вместо того, чтобы по тому же любому поводу справедливо (что хуже всего) громыхать громами, он бы нипочем и никогда бы с Калерией не развелся, он бы терпел. Подумаешь, слезы. Ему вспомнилась любимая присказка двоюродной бабушки Поли, той самой, из Чернигова – ничего, ничего, деточка, больше поплачешь, меньше пописаешь. Женские слезы он переносил легко, и вообще считал их признаком милой беспомощности, что особенно ему казалось симпатичным в женщинах крупных, в себе решительных и хватких. Только он знал наперед: сейчас Калерия поплачет, поплачет, а спустя минуту‑другую обязательно начнет греметь, пилить, сверлить и выполнять на его счет всякую иную столярную работу. Потому разведенную свою жену Леонтий спровадил с глаз долой заведомо раньше, чем кончились ее сочувственные слезы, удачно притворившись внезапно уснувшим страдальцем. Ну, спи, спи, все‑таки… Что «все‑таки» она не договорила, но Леонтий знал и так, он продолжил за нее – «все‑таки ты мне не чужой».

Он лежал, он болел, он в минуты просветления строил планы на грядущее, он только не делал и не собирался делать одной единственной, самой логичной, самой вроде бы насущной вещи в его положении. А именно. Он не собирался звонить в полицию. Как и вообще в любые правоохранительные органы. Хотя на его месте всякий здравомыслящий человек, возможно, что связался бы даже с ФСБ. Насчет шпионажа и драк, а также несанкционированной деятельности на территории страны нелегальных химических лабораторий. В конце концов, какого разэтакого обдолбанного кучера здесь происходит! В родной бывшей стране Советов! Но Леонтий никуда звонить не стал. Он вообще не обмолвился ни словом об истинной подоплеке происшедшего с ним, и с Петькой Мучеником тоже ни ползвука. И когда пришел Костя Собакин, словно бы меж ними скандального не было, словно бы с чистого белого листа, Леонтий обрадовался бы, до краев и с подлинным чистосердечием, если бы его не тошнило так упорно и страшно, но и ему, самому доверенному другу не сказал ничего. Костя не ждал от него ни радости, ни откровений, ни тем более извинения, Костя принес последние серии «Теории большого взрыва», две банки ананасового сока, сухую колбасу в нарезку, финские сухарики‑хлебцы, любимых маринованных огурцов и что‑то еще, мало портящееся и вкусно‑съедобное. Костя оказался действительно желанный полезный посетитель, в отличие от многих прочих, хотя к чести того же Коземаслова надо признать: Ванька притащил какого‑то необыкновенного устройства надувной матрац и не ушел, пока не проследил, чтобы Мученик надул его, как следует, и подложил под «беспомощное тело друга», по выражению самого Коземаслова. Кстати, матрас достался неплохой, удобно текучий, боли в голове как будто бы даже уменьшились. А у Леонтия многосторонняя забота о его особе вызвала приступ сентиментальной чувствительности – казалось, все проблемы разрешились сами собой и с Костей Собакиным, и с Калерией, и с «Граммофоном», и Ванька Коземаслов вышел на поверку много лучше, чем Леонтий позволял себе думать о нем. И мир прекрасен и многолик, и люди в нем добры и милосердны к ближнему, он чуть было тоже не пустил слезу, да вот только вовремя вспомнил. Что именно послужило причиной его болезни и что как раз милосердные люди, или, по меньшей мере, один из них, приложил его от души по черепушке, да так, что, наверное, едва не угробил. Вот именно поэтому Леонтий не звонил в полицию, и в ФСБ не звонил тоже. Все же его не убили, не прибили до смерти, не добили и не доконали, а попросту выбросили на лестницу, хотя могли… Но, если и не могли, зачем провоцировать. Можно сказать, с его пробитой головой все закончилось, вопрос, что называется, исчерпан. Так зачем же его поднимать? Чтобы неведомая карающая рука довершила свою работу? Пиши потом из городского морга в Страсбургский суд о правах гражданина и человека! Лучше проявить благоразумие. Здесь вам Россия, здесь вам не тут. В общем, не Пикадилли‑стрит. Полицейский, он ведь тоже русский человек, его еще заинтересовать надо. А так – ну приедет рядовой опер или прибредет унылый участковый, ну, поколотится он в закрытую дверь, ну скажет, сам дурак, с лестницы упал, еще обматерит. Конечно, если заинтересовать, то может, постучит в бронированные врата Тер‑Геворкянов раза два и не обматерит после, но даст дружеский совет – парень, плюнь ты на это дело, все же хорошо закончилось в итоге, не лезь больше, мало ли что, сам знаешь. И правильно скажет. Он не виноват – просто такая теперь жизнь. Поэтому Леонтий никуда и не звонил. Он, честно говоря, опасался подсознательно, как бы ему не позвонили. В телефон или в дверь. С предупреждением, что, мол, еще раз! Сунешься. Тогда извини, пеняй на себя. Он лежал и болел себе тихо.

Он, можно сказать, болел благодушно, хотя в редкие мгновения вносил поправку в уме – малодушно, малодушно, братец ты мой, как выразился бы Петька Мученик. Ну и ладно, пускай конь педальный заест проблему. Так проще. А вдруг – в самом деле, нелепость какая, случайная и смехотворная. Допустим, э‑э‑э…, да что угодно. Помешал свиданию любовной парочки, лифт, как средство отступления, был заготовлен для спешного бегства. А тут Леонтий, подумали на него, что муж, что вернулся из командировки, «избитый» сюжет, Леонтию тоже досталось по сценарию, вроде как пьянчужке актеру, забредшему ошибочно не на свою съемочную площадку. Гримировался на роль «мыльного» коммунальщика‑подхалима в бытовухе, а угодил в бронированные псы‑рыцари на Чудское озеро. А что с «прощения просим» после не пришли, из Тер‑Геворкяновской квартирки, так может стыд, он тоже, глаза ест. Сидит – чего не бывает, – шиншилловая дева у себя в теремочке и горько сокрушается, что ухайдокала неизвестного богатыря. И спросить о здоровье совестно, может даже, страшновато, и не спросить – свинство поросячее. Люди разные, кто знает. Насочинял Леонтий себе. Хотя непримиримая его верная интуиция, частенько замещавшая пылкое сердце и совесть обыкновенную, с коварным злорадством сигналила изнутри – не было! Не было нелепости, не было случайности, а было намеренное покушение, которое – завершись оно несколько иначе, к примеру, бездыханным телом, – все одно бы рыданий у модной красотки не исторгло. Ну, зато что ни делается, все к лучшему – совсем уж с каким‑то подленьким смирением уверял себя Леонтий – уверял и корил одновременно, он не лучше и не хуже других, он слабый человек, он даже Ваньку Коземаслова не может выгнать в шею. А тут криминальная история. Раз ты из малых сих – сиди и не чирикай. Не то, больно будет. Это Леонтий понимал. Но не выдержал, подсластил пилюлю. Совпадение‑то необыкновенное, как все разом утряслось! И на радио, и в личной жизни. Об алиментах, к примеру, можно не беспокоиться, долгое время, и Костя Собакин опять ему друг, и «Граммофон» обещал нечто заманчиво приятное, ах, да! Из больницы‑то кто сообщил? И не было больницы, не было! Чертовщина, дедовщина и барщина в одном флаконе! Невероятная смесь. Но была забота о нем. И забота какая‑то странная, будто бы протянулась инопланетная рука с Луны, или трезубец Нептуна из кухонного водопровода. Взмах, оп‑ля! По щучьему велению. Взять бы ту щуку за жабры – с внезапно вспыхнувшей злостью подумал Леонтий. Но взял он не щуку – попросил у Петьки дать ему в кровать лэптоп, три дня впустую валяться – этак кондрашка точно хватит. Он вовсе не намерен работать. Хотя на нем висит, и сроки выходят – Гена‑«Валет» обещал, что все хозяйство ему оборвет, если заказанной статьи не будет на следующей неделе. Но сейчас только почта, только чуть‑чуть, Леонтий ждал важное письмо. Петька многозначительно покашлял, предостерегая, но дал просимое – эх, братец ты мой: только и сказал. Ему пора было бежать на какой‑то прибыльный показ, пора было становиться Гийомом Абстрактным, может и не лучшим фотомастером Москвы, но очень неплохим, а уж по обозначаемым Петькой ценам – просто нарасхват, к тому же красивых женщин он частенько снимал задаром – и напрасно, все равно выходило именно задаром. Он был несчастливый ловелас.

Ужели Леонтий не предостерегал его великое множество раз! Петька, брось ты умные разговоры, смени антураж. Эрудиция сейчас не ходкий товар. Не семидесятые годы. Когда хриплые и патлатые ученые умницы могли получить любую бабу, стоило только глазом мигнуть. И получали, разве что ноги им поклонницы не мыли, а так если припечатали тебе клеймо «старик, ты гений» или «большой он у нас талантище», все! Отбою не станет. Хоть ты водку жри с утра до ночи, хоть при посредстве утюга обыкновенного лупцуй смертным боем, все равно. Немало было женщин и девушек, желавших положить свое нагое тело и чистую душу на эфемерный алтарь чужого дарования. Задаром, безвозмездно совершенно, лишь бы позволили на закате жизни поплакать у могилки и с чувством повспоминать, как бил и как чудесил, и что замечательней его, поганца‑гения, никого на свете не было, нет и не будет. Те времена случились однажды, и прошли. Прошли безвозвратно. Но Петька Мученик это отказывался понимать. Оттого и прозвище его сложилось. Всякий раз, после закономерно неудачного ухаживания, он вздыхал перед разношерстными приятелями – замаялся я с ними совсем, жить‑то когда? Одна мука, братцы мои. А вздыхал и жалобился он часто, отсюда пошло: Петька Мученик. Так прилипло, не отодрать. Хотя чудные свои фотоработы он подписывал «Гийом Абстрактный» – смысл витиеватого псевдонима едва кто постигал, но звучало красиво. В этом был весь Петька – на первый взгляд малопонятный и несъедобный для современных ему женских, хищных желудков. Его и не ели. Не пробовали даже на вкус, словно заведомо ядовитое растение.

 

Но что примечательно, Петька отличался расторопной благодарностью – редкое качество по любым временам. Нынешняя квартира его – видал бы он виды, если бы не Леонтий, – так чуть ли полы теперь не мыл в гарсоньерке, через день наведывался, не надо ли чего, вот и в роковой час по совпадению счастливо заглянул, спаситель. Хотя, что такого особенного Леонтий сделал для него? Пара пустяков. Стукнул по дружбе, что, мол, сдается у знакомых без посредников порядочному холостому мужчине, и перед соседом Иосифом Карловичем рекомендовал, дескать, ручается, приятель его старой закалки, девиц водить не будет, вертеп тоже не устроит. Какие там девицы – через полчаса сбегала самая терпеливая, если вообще удавалось изредка заманить. А вертепа не было, как обещано – Петька устроил домашнюю студию, с зонтиками‑отражателями и дорогой «кодаковской» фотопечатью, аккуратненько и чистенько, мусор выносил сам аж на улицу, не доверяя мусоропроводу, отчего‑то он опасался, что забракованные им, постановочные снимки и портреты могут попасть в руки недоброжелателей, рвал на мелкие кусочки и тащил в завязанном черном пластиковом мешке во двор, будто бы избавлялся от расчлененного трупа. У каждого свои причуды, Леонтий частенько подшучивал над ним, но Петька возражал – ничего он не понимает. Будто бы Петька в жизни понимал много!

На взгляд Леонтия как раз Мученик не понимал только одного, зато главного. Причину его стойкого неуспеха у дам – хотя каких еще дам! Дам уж давно переименовали, их не существовало в «рэсэфэсээре», да и самого РСФСР не было в помине – Российская Федерация, коротко и внятно. Место дам заняли телки, мочалки и чувихи, или еще похуже – это уже не для цензуры. Вот у них‑то Мученик при его политике охмурения никак успеха иметь не мог. Дело было не столько даже в произносимом прямо тексте его речей, сколько в смысловом подтексте, который за ним скрывался. Это как – написали вы слово «корова», а картинка к нему может прилагаться двоякая: жвачное животное или толстая тетка, то и другое семантически верно. Вот и с Петькой выходило примерно так. Сами по себе умные разговоры, может, никого бы не напугали, если бы… Если бы по сложившемуся стереотипу за умными скучными разговорами не стояли – далее по списку: житейская непрактичность, отсутствие денежных средств и перспектив, слабое здоровье, неумение «оттянуться», равнодушие к внешнему виду, ладно бы своему, но и своей подруги (это уж совсем ой‑ой‑ой). Ну и так далее, в том же духе. Ничто или почти ничто из вышеперечисленного к разряду Петькиных грехов не относилось, он бывал при деньгах и при хороших, практичность его если не была выдающейся, то вполне пригодной для жизни в мегаполисе, здоровье тоже имел ломовое, несмотря на то, что Мученик. По поводу «оттянуться» лучше вообще было помолчать, тут только наливай‑успевай. Даже внешний вид Петька – худющий как загулявший мартовский кот, костистый и лохматый, похожий на недоедающего крестьянина с картин Прянишникова, – порой придавал себе вполне гламурный, а по обычным дням облачался в небрежный «кэжуал» для среднего достатка. Но едва стоило ему завести с понравившейся женской особью разговор на тему разности ашкеназского и сефардского произношений в древнееврейском языке – Мученик свободно читал Ветхий Завет, так сказать, с листа в оригинале, – тут его настигал полный и безусловный облом. Петька жалился и сетовал, что вот, мол, общее оболванивание, беспросветная тупость и травоядность, никакого родства двух душ, сплошной ужас и кошмар гибнущего в идиократии мира. А ничего подобного не было. Может, многим его потенциальным пассиям показалось бы интересным и о древнееврейском языке, и о том, как финикийский алфавит повлиял на греческое письмо, тоже ведь живые люди – не век же им думать о тряпках не хуже, чем у этой дуры Маргоши, или о тачке покруче, чем у Горгоны Васильевны. Но всему свое место и время. Человека надо узнать получше и поближе, чтобы понять – он не только о развалинах Иерусалимского храма, однако способен вполне об ипотеке под хороший процент, и не впустую трепаться, но выбить и получить. А Петька этого времени не давал, сразу пускался галопом через буерак, он даже не говорил – вещал. На бедняжек словно бы обрушивался пыльный шквал библиотечных, пустынных ветров безнадеги и безденежья – того, от чего современные дамы, ставшие против воли телками и бабами, старались держаться по возможности дальше. Они считали его неугомонную просвещенность верным признаком бедолаги‑неудачника, вечного лузера, обиженного на белый свет, а такой – кому он нужен! Разве старой деве‑учительше: затрапезной географии или хорового пения в дворовой школе, пережившей девяностые в ледяном голодном коконе, но вот беда – у последних сам Мученик никогда не пытался искать расположения. Он тоже был разборчив и падок на шик, хоть бы дешевый, и красоту, пусть бы поддельную. Как все нормальные мужики. Да вот незадача – всё стрелял мимо. Любимой его поговоркой было: шикарные женщины как дорогие автомобили, с ними больше трахаешься, чем на них ездишь. Каждый из его приятелей трактовал суть изречения по‑своему. В зависимости от везения.

Петька ушел на цыпочках, неслышно прикрыв за собой входную дверь, а Леонтий в своей гарсоньерке впервые пожалел: надо было приучить всех знакомых визитеров хотя бы спускать с «собачки» английский замок! Эх, задним числом умом крепок! Ему отчего‑то сделалось не по себе от мысли, что дверь его, фанерно‑картонная, хоть и оббитая чудной тисненой, искусственной кожей, все равно, что нараспашку, натурально может зайти любой, кто хочет. Если раньше это обстоятельство было предметом удовлетворенной гордости, то ныне все в корне изменилось. Боязно стало Леонтию за открытой дверью. Вот бы бронированную на семь замков! И противопехотную мину под половик! Он отложил в сторону лэптоп, отвернул нагретое одеяло, и, шаркая босыми, стынущими ногами, словно древний старик, пораженный болезнью Паркинсона, заковылял в прихожую. Его била короткая дрожь, точно в его теле разрывались тысячи тоненьких, меленьких ниточек – с нежным стоном, трень, трень! – Леонтий решил, это, вероятно, от холода. Он дошел кое‑как, затянул до упора оба защитных замка – хлипкие, случайные, ненадежные, – все же сделалось ему немного спокойнее. Может, стулом подпереть? Но не было у него обычных стульев с обыкновенными спинками. Все равно, подумал он, пока будут ломать, он успеет. Успеет что‑нибудь – набрать 02, закричать с балкона, открыть воду, дабы лилась на соседей: тогда обязательно прибегут. О том, чтобы сообщить подъездной охране, речи не шло – в междоусобные дрязги жильцов привратные молодцы никогда не вмешивались, даже поубивай ответственные владельцы друг дружку до смерти. Вахтенный долг – держать и не пущать чужих, а уж что там творят свои, не их ума дело. Те, кто могли прийти за Леонтием несомненно были из своих. Он совсем зарапортовался. Что за чушь! Свои, чужие! Хотели, давно бы пришли. Подумаешь, какой невиданный страж Петька Мученик. И не все же время он до сих пор сторожил. С чего Леонтий‑то завелся? Запер дверь и ладно. Но было ему по‑прежнему страшно.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru