– Что, что, что она сказала?! – послышались изумлённые вопросы. – Мери, вы ведь понимаете по-цыгански, что Дина имела в виду?!
– Ничего особенного… – пролепетала девушка, бросая осторожные взгляды в сторону Щукина, у которого был такой вид, словно его прилюдно ударили по лицу.
– Простите, Алексей Романович… – прошептала Мери, покраснев до слёз. – Я… Дина, я уверена, не считает… Она не знала, что вы тоже… что вы можете понять…
– Оставьте, княжна. Я не первый день живу на Живодёрке, – сухо произнёс Щукин. Встал, коротко поклонился всей компании и вышел из комнаты.
Игра в фанты уже никого не интересовала, барышни и молодые люди принялись взахлёб обсуждать случившееся. На Мери – единственную, кто, кроме Щукина, понял сказанное Диной, – насели со всех сторон, бедная княжна отмахивалась и уверяла, что ничего не поняла, ни единого слова… Никто не заметил, как с веранды исчез Зураб Дадешкелиани.
Было уже довольно поздно, и над старым, запущенным, заросшим крапивой и хмелем садом поднялась ущербная жёлтая луна. Со стороны Петровского парка доносились нестройные завывания какой-то блудной гармони, под которую несколько пьяных голосов вразброд, но с чувством исполняли «Дубинушку». С другой стороны, из-за купола церкви великомученика Григория, поднималось, наползая на нежную сиреневую дымку неба, черно-сизое облако: на Москву шла гроза, и над Бутырской заставой уже раздавалось едва слышное угрожающее рокотание. В загустевшем воздухе теперь не слышалось даже жужжанья комаров. Только в дальнем конце сада, в запущенном малиннике, ещё щёлкал-заливался одинокий соловей.
Дадешкелиани быстро сошёл со ступенек веранды, осмотрелся. Вокруг было тихо. Он вполголоса позвал:
– Дина! Дина, вы здесь?
Ответа не было. Поручик довольно долго стоял не двигаясь, всматриваясь в синеющие сумерки, но в саду по-прежнему царила тишина. Дадешкелиани тихо, с нескрываемой досадой выругался, достал папиросы, зажёг одну. И, вздрогнув, чуть не выронил её, когда совсем рядом знакомый резкий голос приказал:
– Погасите, ради Христа, я не могу больше этого нюхать!
– Дина! – Дадешкелиани поспешно загасил папиросу. Подошёл к цыганке, стоящей в двух шагах, за кустом жасмина. – Вы меня, признаться, напугали. Зачем вы спрятались?
– Затем, что собиралась идти домой! – отчеканила Дина. – И не успела, к прискорбию! Вам что-то угодно от меня?
– Нет… То есть да. Отчего вы убежали от гостей? Я вас обидел?
– Ничуть. Это ведь была просто игра, не так ли? – пожала плечами Дина. Несколько белых лепестков жасмина упали на её рукав, она не глядя смахнула их.
– Мне показалось, что вы вовсе не хотите танцевать, – осторожно проговорил Зураб.
– Совершенно правильно показалось, – отрезала она, отворачиваясь. – Ни с вами, ни с этим несносным Щукиным. Мери с ума сошла, когда выдумала такой глупый фант. Извините меня, Зураб Георгиевич, мне в самом деле пора идти. Наши все уже убежали, бросили меня, а что отец подумает? Вы меня проводите? – Дина обогнула жасминовый куст и вышла на широкую песчаную дорожку, ведущую к калитке. Поручик последовал за девушкой.
– А вот стихи вы читаете хорошо, – вдруг сказала Дина.
Зураб усмехнулся:
– Вы мне, право, льстите… Никогда их не читал, не знал и толком выучить не мог. И сегодняшний вечер – тому доказательство.
– А пугали «Евгением Онегиным»!
– Блефовал безбожно. Вспомнил с грехом пополам Тютчева, которого ещё в кадетском корпусе зубрил… и то позорно не сумел дочитать до конца. Слава богу, вы меня спасли…
– А я, признаться, всё думала, что же сама буду читать, если выпадет мой фант… – Дина в задумчивости то бралась за кольцо калитки, то выпускала его из рук, и колечко тихо позванивало о металлические прутья. – И, не поверите, ничего в голову не лезло! Только одно, и то короткое…
– Какое же? – тихо спросил Зураб, выйдя за калитку и оказавшись таким образом лицом к лицу с Диной. Та не отстранилась. Глядя прямо в глаза поручика, медленно, без запинки произнесла:
– «Хочешь знать, как всё это было? Три в столовой пробило. И, прощаясь, держась за перила, она словно с трудом говорила: «Это всё… Ах, нет, я забыла. Я люблю вас, я вас любила ещё тогда…»
– «Да…» – машинально закончил Дадешкелиани. – Это Ахматова?
– Вы тоже знаете? – одними губами прошептала Дина. – А говорите – не понимаете стихов… Впрочем, это неважно. Скажите, почему вы скрыли от меня свой отъезд?
– Я – скрыл?..
– Именно вы! Скрыли! И намеренно! Что же вы теперь отворачиваетесь?! Я узнала об этом полчаса назад, случайно! Вам не стыдно?!
– Ну, что ж… Это, верно, и к лучшему, – глядя на свои сапоги и с силой сжимая ни в чём не повинный прут калитки, медленно выговорил поручик. – Коль уж вам всё известно, лучше будет нам попрощаться сейчас. Поезд отходит рано утром, я едва ли успею зайти в Большой дом.
– Но, Зураб Георгиевич!..
– Я возвращаюсь на войну. Может быть, мы с вами более не увидимся. Не поминайте лихом, Дина. Прощайте. – Дадешкелиани отпустил наконец калитку и быстро пошёл прочь. И не удивился, услышав за собой торопливые шаги. Он остановился, почувствовав, как тонкие, но крепкие пальцы ловят его руку.
– Зураб Георгиевич! Да подождите же! Повернитесь ко мне, это ведь невежливо, в конце концов! Чем я заслужила такое обращение?!
Зураб повернулся. Серые, полные слёз глаза девушки смотрели на него в упор.
– Дина, но чего же ещё?
– Я… я могла бы писать вам… – прошептала она. Две мокрые дорожки уже бежали по её щекам. – У Мери есть адрес вашей части… Разумеется, если вы позволите…
– Признаться, мне бы этого не хотелось, – не поднимая глаз, сказал Дадешкелиани. В висках стучал жар, и он был всей душой благодарен грозовой туче, накрывшей притихший сад темнотой.
– Зураб!..
– Прощайте, Дина.
– Но как же так…
– Простите меня. Я спешу. – Поручик повернулся и быстро, почти бегом, пошёл прочь.
Дина осталась у калитки, неподвижная и тоненькая, с прижатыми к груди руками. Она не плакала – только часто-часто дышала, словно превозмогая страшную боль. В эту минуту розовая бледная вспышка озарила весь сад, с паническим щебетом поднялись над малинником птицы, зазвенели стекла в окнах веранды, из дома послышались испуганные возгласы. Вздрогнув, Дина посмотрела на освещённый дом, неловким движением вытерла слёзы и опрометью бросилась за калитку.
Через сад пробежал короткий ветерок, и по листьям забарабанили первые капли. Почти сразу же змеящаяся молния вспорола сумрачное, низко нависшее небо, над Петровским парком яростно загремело, капли западали чаще, звонче, и, когда княжна Мери, кое-как прикрываясь накидкой, сбежала по крыльцу в сад, внизу, на песчаной дорожке, уже успела образоваться бурлящая пузырями лужа.
– Ах ты, господи! – воскликнула девушка, неловко прыгая прямо в лужу и поднимая фонтан брызг. – Опоздать недоставало…
– Мери Давидовна, куда вы так спешите?! – Солонцов выбежал за ней и отважно обрушился в ту же самую лужу, обдав рассмеявшуюся девушку мутной волной. – Ах, простите, ради бога…
– Пустяки, я всё равно уже вся мокрая и платью конец! – беспечно произнесла Мери, сбрасывая с головы отяжелевшую от воды накидку. – Возвращайтесь в дом, Юрий Петрович, там сейчас начнутся танцы, а мне пора.
– Куда же вы убегаете? Ещё так рано!
– В ресторан, сегодня у меня выход, – Мери быстро шла, почти бежала по дорожке к калитке, за которую минуту назад умчалась Дина; Солонцов едва поспевал за княжной.
– Позвольте мне вас проводить! Хотя бы до Большого дома!
– Ну, если вам так уж угодно вымокнуть до нитки… Живей, живей, господин Солонцов, мне ещё переодеваться!
Вдвоём, держась за руки и смеясь, молодые люди пустились вниз по улице.
– Мери Давидовна, как сказать по-цыгански «сильный дождь»?
– Брышынд баро!
– Как смешно… А «добрый день»?
– Лачо дэвэс!
– А… А «я вас люблю»?
– Выджя палором пал мандэ![19]
– О, нет, нет, тут вы лукавите! Это, верно, что-нибудь другое означает?
– Сначала ответьте, какую цыганку вы намерены соблазнить! Цыганские девушки весьма переборчивы, господин Солонцов! Ах, осторожнее, тут лужа выше колен, просто утонуть можно! Ай, нет, не надо меня нести, я сама, я умею… Ох, благодарю! Ей-богу, хуже чем в Тифлисе в Нижнем городе, а ещё Первопрестольная!
Улочку Живодёрку в Москве называли цыганской: здесь традиционно селились хоровые цыгане, выступавшие по вечерам в знаменитых ресторанах Петровского парка. Живодёрка была кривой, грязной, немощёной; перерезавшую её надвое огромную, поросшую по краям осокой лужу, в которой косяками плавали утки и гуси, с полным правом иногда называли прудом. В пыли вдоль заборов валялись поросята и собаки, копошились куры. Домики были низкими, старыми, разваливающимися. Похвастаться некоторой солидностью могли лишь три строения на всю Живодёрку: бесформенный доходный дом Щукиных, опутанный, как паутиной, разнообразными пристройками, галереями и выходами, публичный дом мадам Востряковой и дом цыган Дмитриевых.
– Всё, я опоздала… И причёски нет… И платья…И мокрая, как мышь под веником… Бо-о-оже, меня Яков Дмитрич сейчас убьёт! – ужасалась на бегу княжна, но на её резковатом, горбоносом, как у кузена, смуглом лице была такая широкая улыбка, что Солонцов не мог не улыбаться в ответ.
– Как вы попали к цыганам, Мери Давидовна? Я пытался расспрашивать Дадешкелиани, но он молчит… и вообще, кажется, не особенно расположен к разговорам нынче.
– Ах, да очень просто, неужели вы ещё не знаете?! – Мери, подобрав юбку, ловко перескочила через буро-рыжее озерцо грязи. – Моя мама – Анна Снежная! Бывшая примадонна местного хора!
– Так это правда?! – поразился юнкер. – А я был уверен, что Щукин просто интригует, рассказывая всем о вашей маме…
– Истинная правда! Её знала вся Москва! – с гордостью заверила Мери. – Я, с одной стороны, жалею, что на маму не похожа ничуть – она, знаете ли, такая великолепная blonde, мужчины до сих пор не могут глаз отвести… Я вас познакомлю, и вы сами убедитесь! А с другой стороны – я уродилась в отца, и многие, как видите, уверены, что я не грузинка, а всамделишная цыганка!
– Так это матушка вас всему научила?
– Отчасти да. Ну и, кроме того, я ведь уже полгода живу здесь, в Москве, на Живодёрке. После смерти отца мы с мамой чуть с ума не сошли. И вдруг – это московское наследство… Мы решили поехать посмотреть – а вышло так, что остались насовсем.
– Революция?.. – брезгливо предположил Солонцов.
– Она самая, – в тон ему ответила Мери. – Как же теперь возвращаться, если на дорогах творится бог знает что и в Тифлисе такие же беспорядки, как везде. Здесь мы, по крайней мере, среди своих…
– Это вы цыган имеете в виду? – улыбнулся Солонцов.
– Разумеется! Маму здесь все помнят, мы и поселились сразу же в Большом доме, поскольку у нас тут… Да вот же, взгляните сами! Вот оно – мамино наследство! – фыркнув от неудачно подавленного смешка, Мери показала на бесформенное, несуразное двухэтажное строение за неожиданно новым забором, подпирающим живую изгородь из сирени и шиповника. Над покосившимся крыльцом дома призывно мигал красный фонарик, дверь то и дело хлопала и отворялась, выпуская наружу бравурную фортепьянную музыку, громкий смех и женский визг.
– Но это же… – даже в полумраке было заметно, как покраснел Солонцов. – Позвольте, мне это… м-м… заведение очень хорошо знакомо. Ещё, помнится, в кадетах… Чёрт… Чёрт, чёрт, что я несу, простите, ради бога, Мери Давидовна! Мы совсем одичали после лагерей…
– Ну, что вы, Юрий Петрович… – тихо рассмеялась Мери, глядя на смущённого до крайности юнкера. – Я же, по крайней мере, не стыжусь признаваться, что моим приданым будет публичный дом! А уж вашему-то брату мужчине и подавно нечего стесняться. Вы, надо полагать, были знакомы с маминой покойной тётушкой?
– Как же, само собой… – пробормотал Солонцов. – Весьма достойная была дама… Даная Тихоновна, если не ошибаюсь? Кто бы мог подумать, что я буду… иметь, как говорится, счастье… оказаться знакомым с её внучатой племянницей…
– А вот я тётю Данаю никогда не видела, – пожала плечами Мери. – Мы приехали после того, как она умерла… Кстати, не хотите ли зайти? Я бы вас познакомила с мамой!
– Ради бога, княжна, не сегодня! – взмолился юнкер. – Я, признаться, не готов… И мокрый, как курица… Недопустимо в таком растерзанном виде представляться самой Анне Снежной, княгине Дадешкелиани, и…
– Юнкер, юнкер, фи!.. Чины ещё в феврале отменили! Впрочем, вы правы, лучше в другой день. Я уже и так безнадёжно опоздала! – И Мери, отвернувшись от своего «приданого», снова побежала по Живодёрке. Солонцов, на ходу отряхивая мокрую, потерявшую всякий вид фуражку, устремился за ней.
Бежать, впрочем, было недалеко: сразу за изгибом петляющей улочки показался Большой дом – двухэтажный, с мезонином, с облупившейся, почти совсем облезшей голубой краской на стенах, утопающий в кустах сирени. Одно окно нижнего этажа, несмотря на ливень, оказалось раскрыто настежь, и оттуда доносилась энергичная мужская ругань на цыганском языке.
– А-а, это Яков Дмитрич, наш хоревод, – сообщила Мери в ответ на молчаливый вопрос Солонцова. – Наверное, с тётей Дашей ругается, – она прислушалась к потоку непонятных для юнкера слов, кивнула головой и улыбнулась: – Ну, конечно! Опять из-за Дины! Вообразите, она гимназию заканчивает с разрешения мамы, и Яков Дмитрич до сих пор по этому поводу успокоиться не может! Уверяет, что теперь её никто не возьмёт замуж!
– Надежду Яковлевну?! – возмутился Солонцов. – Да как же можно такое предполагать! Я убеждён, стоит мадемуазель Дмитриевой только пожелать – и всё Александровское военное училище будет у её ног!
– Ах, нет же, русские – разумеется, но Яков Дмитрич имеет в виду цыган. Он не хочет для Дины русского мужа, у цыган, видите ли, с этим строго… – Мери рассмеялась. – Эти люди очень и очень настороженно относятся к женскому образованию.
– Они где-то правы, – солидно подтвердил Солонцов. – Как мой дедушка говаривал, образованная дама – считай что на три четверти кавалер!
– Вот видите, видите, даже вы!.. – притворно рассердилась Мери. – А наша Дина, между прочим, во всех семи классах прекрасно училась! Прочла книг в десять раз больше меня! Вы слышали, как сегодня она дочитывала стихи вместо Зурико? И старшие братья её заканчивали, кажется, реальное училище на Садовой…
– Меришка, конэса ту ракирэс, заджя, чеинэ тэ традэс![20] – внезапно раздался женский голос из раскрытого окна.
– Ах, это меня зовут! – спохватилась Мери. – Прощайте, юнкер, была очень рада знакомству, спасибо, что проводили… ещё увидимся! Заходите в гости, попросту, без церемоний!
Солонцов не успел и рта открыть – а смеющаяся, мокрая насквозь, с прилипшими к лицу кудрявыми прядями княжна скрылась за дверью. Вопли из открытого окна неслись по-прежнему. Некоторое время Солонцов прислушивался к ним, стоя у забора и чему-то улыбаясь. Затем вздохнул и не спеша пошёл прочь под всё усиливающимся дождём. Только на Садовой он обнаружил, что довольно громко напевает «Сидел Ваня на диване» и редкие прохожие, улыбаясь, провожают его взглядами.
Дом цыган Дмитриевых на Живодёрке с незапамятных времён называли Большим домом: здесь ещё в минувшем столетии жила семья хорового дирижёра Якова Васильева. Когда тот умер, хор перешёл к его племяннику, известному на весь город Митро Дмитриеву. А несколько лет назад, когда стало очевидно, что деду Митро, разменявшему седьмой десяток, уже тяжелы шумные ночи в ресторанах и на гвардейских квартирах, хором начал руководить его сын Яков, которому этой весной минуло тридцать девять. Сыновья Якова третий год пропадали на фронтах; старшая дочь, вышедшая замуж, пела с супругом в петроградской «Вилле Родэ», младшая Дина жила вместе с родителями. Кроме семьи хоревода, в доме обитало множество племянников, невесток, двоюродных сестёр и братьев, бабок, тёток, дядек и не подлежащий исчислению выводок разновозрастных детей. Ещё несколько цыганских семей жили в соседних домах. Всё это шумное, пёстрое, смуглое общество пело вечерами в ресторане, мужчины иногда крутились на Конном рынке, меняя и продавая лошадей, некоторые из женщин гадали. Но в последнее время все разговоры в цыганском доме сводились к одному: в ресторанах пусто, доходы падают, чем кормить детей – непонятно, и, по видимости, грядёт конец света.
«Всю жизнь он у вас грядёт, пустобрёхи, – сурово говорил дед Митро, седой кряжистый старик с татарской узкоглазой физиономией, которого до сих пор побаивались и млад и стар в Большом доме. – Как чуть что не по ним – ахти, господи, конец света, помирать пора! Гробы-то закупили уж? Нет?! Ну так и идите с божьей помощью глотки драть, покуда дерутся! Настоящие цыгане и опосля светопреставления не пропадут! Лошади, что ли, все на Конном передохли?»
Цыгане не спорили, но между собой втихомолку ворчали, что деду, конечно, легко ругаться: и он, и его сын Яков были закоренелыми лошадниками, и работа в хоре ничуть не отвлекала их от главного цыганского занятия – мены и торговли лошадьми.
Мери не ошиблась: когда она вошла в Большой дом, в нижнем зале оказалась в полном разгаре очередная ссора хоревода с супругой. Скандал шёл обычным, накатанным путём: Яков, стоя посреди зала возле расстроенного ещё в минувшем веке рояля, вдохновенно орал на весь дом отлично поставленным рокочущим басом, Дина – бледная, с закрытыми глазами – сидела, поджав под себя ноги, в старом кресле, а её мать, знаменитое контральто Дарья Ильинишна, пришедшая в хор двадцать лет назад из кочевого табора, непринуждённо сворачивала на столе огромную, переливающуюся шаль, прикидывая, как лучше донести её до ресторана и при этом не намочить. Тёмно-смуглое, словно навеки сожжённое давним степным загаром, спокойное и красивое лицо женщины казалось совершенно безмятежным. Никому из цыган ещё не приходилось видеть, как выходит из себя жена хоревода, и тем более не мог добиться этого от неё супруг. Однако Яков, судя по всему, ещё не терял надежды.
– Ну, и что ты мне молчишь?! Что ты мне, проклятая, молчишь, аки столб соляной?! Я ведь тебе говорил?! Говорил аль нет, отвечай! Ещё когда говорил, дура несчастная!
– Говорил, Яша, говорил…
– Вот тебе теперь, пожалуйста! Выучила девку на свою голову, она умная стала, учёная! Ученей отца с матерью! Книжками комната до потолка забита, на всю зиму отопляться хватит! В ресторан ехать эта барышня уже брезгает!
– Куда же ей, Яша, ехать, если она горит вся, в жару…
– От дури своей и горит! Говорил – сиди дома, не шляйся по гостям, к вечеру грозой ударит, под дождь попадёшь, говорил аль нет?!
– Говорил, Яшенька…
– Оно конечно! Ресторан такой барышне великоразумной без надобности! Она у нас профессор ниверситетский, она книжки читать обучена, ей цыганский хлеб поперёк горла! Ей, видишь ли, кривляться перед пьянью невместно! Какого чёрта сватов опять завернули, я спрашиваю?!
– Ты сам и завернул…
– Знамо дело!!! Ещё б не завернул! Не позориться ж с этой распроучёной перед цыганами-то! С неё ведь станется прилюдно объявить, что за дурака не пойдёт! Ей, видишь ли, хоровые уж не в пару, ей барина-господина подавай! Вот ей-богу, доведёте вы меня, лопнет мой терпёж – и я эту барышню кисельную в табор отдам! За кочевого, закорённого отдам! С роднёй твоей договорюсь – и отдам! Ежели, конечно, возьмут ещё, прынцессу эту… Станет босиком, в драной юбке по деревням побираться, коли ей в ресторане кисло!
– Как велишь, так и будет. Не кричи, сам голос сорвёшь. Меришка, это ты?! – Дарья, закончив складывать шаль, повернулась к вбежавшей княжне. – Живо переодевайся, наши собрались уже!
– Сейчас, Дарья Ильинишна… – Мери опрометью бросилась наверх.
Дина, поднявшись и вздёрнув подбородок, не спеша отправилась за ней. Дарья проводила дочь обеспокоенным взглядом. Покосился вслед и Яков, проворчав:
– Вон… благоволите… Раклюшка впереди цыганки в ресторан на заработок скачет! Дожили, ромалэ…
Дарья положила скатанную шаль на стул, подошла к мужу. Вполголоса сказала:
– Не гневил бы бога-то. На Динку одну полресторана приезжает.
– А я разве чего?.. – перевёл дух Яков. – Того и жаль, что таланная. Была б без огня – пусть бы хоть с утра до ночи с книжками сидела…
– Ехать пора, Яша.
– Ну, так и поедем!!! Опять из-за тебя два часа провозились, хоть бы раз вовремя собралась, чёртова кукла! Понавязались на мою голову, тьфу!
Яков быстро вышел из комнаты, Дарья улыбнулась ему вслед, отошла к зеркалу поправить причёску – и минуту спустя зал начал наполняться цыганами, благоразумно попрятавшимися по углам во время семейной грозы. Все обитатели Большого дома от мала до велика знали, кто главный в семье Дмитриевых, но и попадаться под горячую руку хореводу тоже никому не хотелось.
Мери не приукрашивала, рассказывая Солонцову о том, что её мать знала вся Москва. Княгиня Дадешкелиани в молодости была знаменитейшей ресторанной примадонной Анной Снежной. Многие в Москве помнили неповторимый, чистый и звонкий голос русской девушки из цыганского хора, тяжёлый узел светлых волос, великолепные плечи в низком вырезе чёрного платья, усталый поворот головы и романс «Хризантемы», который, после того, как его запела Анна Снежная, загремел на обе столицы. Мало кто из поклонников певицы знал, что Анна Снежная ещё несколько лет назад была просто Анюткой Сапожниковой, племянницей «мадам», содержавшей известный в Грузинах публичный дом. Выросшая на Живодёрке, с малолетства бегавшая вместе с цыганскими ребятишками, Анютка отлично говорила по-цыгански, пела весь ресторанный репертуар, и тогдашний дирижёр всерьёз уговаривал русскую девочку поступить к нему в хор. В семнадцать лет она так и сделала, влюбившись в цыганского парня и выйдя за него замуж.
Брак этот был случайным, несчастливым и не очень долгим. Через пять лет Анютка – к тому времени уже знаменитая Анна Снежная – уехала на Кавказ с князем Давидом Дадешкелиани. Брошенный муж Анны не особенно печалился по этому поводу, вскоре женился на цыганке, и об Анне, как уверяли многие, никогда больше не вспоминал.
Мери боготворила мать не меньше, чем отца. С одиннадцати лет, глядя в зеркало на собственную смуглую и живую мордашку, девочка мысленно сравнивала свою внешность с блистательной красотой матери и грустно вздыхала. Высокая, стройная, с бледным, слегка надменным лицом, княгиня Анна имела, казалось, власть над временем. Прожив с мужем пятнадцать лет в Тифлисе, Анна свободно входила в лучшие гостиные грузинской столицы, никто так и не смог догадаться, что княгиня Дадешкелиани с малых лет служила горничной в публичном доме тётки и что она закончила всего три класса церковно-приходской школы.
С малых лет Мери любила голос матери. Оставив жизнь ресторанной певицы, Анна не сумела отказаться от пения и пела всегда: дома, помогая кухарке варить варенье или занимаясь хозяйственными расчётами; в гостях, под рояль, перед восторженными слушателями, собирая под окнами толпы восхищённых тифлисцев; вечером, укладывая спать маленькую дочь, утром, просыпаясь… Мери слушала романсы Анны, повторяла их вслед за ней и краснела от удовольствия, слыша изумлённый и радостный голос матери: «Мерико, да у тебя ведь способности, тебе надо учиться петь!»
Иногда Анна, забывшись, пела по-цыгански. Малышка-дочь вцеплялась в неё, требуя объяснить слова, рассказать… Сначала Анна отмахивалась, сердилась или переводила разговор на другое. Потом, видя, что отвязаться от дочери невозможно, объясняла ей то или иное цыганское слово или целую фразу. У Мери была великолепная память и способности к языкам: помимо гимназических французского и немецкого, она с лёгкостью говорила на грузинском, мегрельском и сванском языках. К этому букету вскоре, естественно, добавился и цыганский. Впрочем, оттачивать его Мери было негде: цыгане в Тифлис приезжали редко.
Когда дочери исполнилось лет двенадцать, Анна – всё так же забавы ради – показала ей несколько танцевальных движений цыганок. Салонная «венгерка», которой блистали цыганские плясуньи в Москве, произвела на Мери огромное впечатление, и она – от природы пластичная, с прекрасным чувством ритма, лучшая ученица в классе танцев – мгновенно схватила и медленные, чинные «проходки», и величавые «батманы», и чечётки, и «голубочки», и сводящую с ума «поводку плечиком». С тех пор юную княжну Дадешкелиани рвали на части во время гимназических концертов, благотворительных базаров и просто семейных праздников, где устраивались спектакли и «живые картины». Мери собственноручно сшила из алого шёлка юбку цыганской плясуньи, и на каждом гимназическом концерте танец девочки имел феерический успех.
Мать и дочь стали очень близки в эти годы. Иногда они до утра просиживали обнявшись на смятой постели, и Анна рассказывала о своей жизни до встречи с князем Дадешкелиани. О далёкой, шумной и радостной Москве, о сияющих огнях ресторана, о цыганском хоре, известном всей столице. О цыганках, так не похожих на тех загорелых, крикливых побирушек, которые иногда появлялись на пыльных улицах Тифлиса с узлами через плечо и грязными детьми. О солистках, ни разу в жизни не ступавших на землю босой ногой, затянутых в шёлковые и бархатные платья, в жемчужных ожерельях и персидских шалях. О миллионах, летевших под каблуки цыганским танцовщицам, о бессонных ночах в чаду пьяного угара, о промотанных состояниях, о загубленных судьбах, о невозможных мезальянсах, потрясавших свет, когда графы и князья влюблялись насмерть в чёрные глаза очередной Маши или Саши. О том, что именно такой мезальянс произошёл между хоровой певицей Анной Снежной и князем Давидом Дадешкелиани, княгиня предпочла умолчать, но Мери этого не заметила. Она пытливо и восхищённо заглядывала в лицо матери:
– Но… как же ты смогла оставить всё это? Такую жизнь, таких людей? Как ты смогла уйти? Бросить всё?
– Во-первых, Мерико, я очень любила твоего отца. Во-вторых… ничего замечательного в этой жизни не было. Ресторан, чеми сакварела[21], – он и есть ресторан. Ты поёшь, а другие в то время жр… едят, вот и всё. Просто ты ещё очень молода, тебе это кажется ужасно романтичным, и потому ты не можешь понять…
– Тебе не было жаль уходить от цыган?!
– Ничуть, – искренне отвечала княгиня.
– Не понимаю… В самом деле не понимаю, – задумчиво говорила Мери. – Мама, милая, обещай, что когда-нибудь мы поедем туда!
– Конечно, девочка моя, я обещаю.
Тогда княгиня и подумать не могла, при каких обстоятельствах ей придётся выполнять своё обещание.
В четырнадцатом году, когда началась война, для семьи Дадешкелиани наступили тяжёлые времена. В первые же дни войны был убит отец Мери. Спустя месяц пришло известие о героической гибели старшего её кузена Тенго: ему исполнилось всего двадцать три. Зураб, окончивший в тот год юнкерское училище в Москве, отправился на Западный фронт, даже не сумев ни с кем повидаться. Анна и Мери остались одни в Тифлисе, в огромном, опустевшем доме.
Вспоминая позже эти чёрные дни, княгиня думала о том, что, не будь рядом дочери, она, вероятно, сошла бы с ума. Дато, любимый муж, человек, без которого она не мыслила своей жизни, покинул её навсегда. Думая о том, что Дато умирал без близких, без родных, на госпитальной койке и что она, жена, не может даже поплакать на его могиле, которая где-то на австрийской границе, Анна чувствовала, что у неё мутится разум. Мери, разом повзрослевшая в то страшное лето, похудевшая, осунувшаяся, ещё более чем прежде напоминавшая отца, не отходила от матери. Иногда они часами сидели обнявшись, не плача и не разговаривая, на крытой ковром тахте в комнате Анны, иногда запирались в кабинете Давида и перебирали старые письма и фотографии, иногда бродили по окрестностям, говоря об отце и кузене Тенго. Впрочем, гулять в последнее время становилось всё опаснее: старая прислуга напрямую предупреждала о том, что госпожам было бы лучше не отходить далеко от дома и верных людей. В Тифлисе всё сильнее становились беспорядки, до Анны доносились тревожные слухи о народных волнениях, голод в селениях рождал бунты, крестьяне громили дома своих господ, и старая Софико, рассказывая об этом барыне, испуганно уверяла, что грядёт настоящий конец света и что добром это не кончится. Княгиня, которая поначалу отмахивалась, в конце концов была вынуждена признать, что если и не конец света, то большие неприятности неизбежны.
В феврале 1917 года громом небесным грянуло известие о революции в Петербурге и отречении царя, а месяцем позже Анна получила письмо, нацарапанное незнакомым корявым почерком. Послание гласило:
«Уважаимой княгине Анне Николаевне Дадшклиани, ураждённой Сапожниковой Анюте. Мы, падписавшиеся, в глубоких горестях уведомляем вашу милость, што тётка ваша мадам Вострякова Даная Тихоновна приказали долго жить и оставили имушшество на восемь тыщ и заведение, и завещание в конторе имеится. Так что надобно в делах разобратся, для чево ваша милость в Москву требуеца. А у нас тута вселенский страх и ужасть, и в Питере царь-батюшка наш от престола отрёкшись на нашу погибель, и не знаем, что нам грешным таперича делать, и все нашы говорят, што жыды виноваты. А Двойра вот наша кажет, што жыдам своех бед хватает и што не еврейское это дело царей менять. Приежайте за-ради Христа, оченно вас дожидаем и всем заведением за вас молимся. В смерти супруга примите нижайшие сабалезнованья. Остаёмся завсегда вашы Марья Опёнкина и прочие барышни, клянёмся, што до вашево прибытья никаку сволачь босяческую в заведение ни впустим, в чём и воля покойной мадам была».
Княгиня легко вспомнила Маньку: это была самая молоденькая проститутка, почти девочка, только поступившая в заведение тётки в тот год, когда она, Анна, уехала из Москвы с Давидом. Сейчас ей, как и Анне, видимо, шёл четвёртый десяток. Княгиня не могла восстановить в памяти её лица, но Манькину профессиональную биографию знала прекрасно: тётка Даная Тихоновна ежемесячно слала племяннице на Кавказ длинные письма, в которых подробнейшим образом описывала жизнь своих девиц, а также все новости Живодёрки, грязной цыганской улочки, на которой Анна прожила полжизни.
Той ночью она не спала. Сидела за столом при свете моргающей лампы, перебирала письма мужа, смотрела сухими, горячими глазами на его фотографию, слушала дыхание спящей дочери. Что делать?.. Давида нет, весь доход от имения съели военные заимки, едва-едва хватило средств, чтобы оплатить учёбу дочери, Мери уже пятнадцать… Что делать? Ехать в Москву, продавать неожиданно свалившееся в наследство «заведение»?.. А кому она нужна там через столько лет? Но и здесь, после смерти мужа, – кому? Что будет с Мери? Что будет с ними всеми, что делать, великий боже, что?..
Через неделю, ранним утром, княгиня и княжна Дадешкелиани вышли на площадь Николаевского вокзала в Москве и взяли извозчика до Петровского парка.