«Самое дорогое на свете – это любовь и дружба.
Всё остальное – чепуха, ради которой не стоило бы и жить.»
Жоржи Амаду
Барабаны гремели. Их звук – низкий, рокочущий – катился из душной темноты тропического леса. Неровный, пульсирующий ритм волнами расходился во влажном воздухе. Океан вибрировал, исходя, словно кровью, серебристым лунным светом, и сама луна висела над ним – огромная и страшная, как в первый день творения. Ориша[1] спускались на макумбу[2], приветствуя смертных, и барабанный бой встречал их на берегу.
– Йеманжа[3]! – крик Нана Буруку[4] разлетелся по пустому пляжу. – Одойя, Йеманжа! Одойя, сестра моя!
В голосе Нана звенела насмешка. Она стояла у самой воды, придерживая подол лилового одеяния. Ветер трепал вуаль из мелкого бисера, открывая тёмное, жёсткое лицо ориша, её холодные глаза, недобрую улыбку победительницы. На груди Нана светилось в лунном свете ожерелье из ракушек-каури.
Над волнами гребнем вздыбилась пена. Йеманжа, Мать всех вод, поднялась из бушующих глубин в своём бело-голубом платье. Моллюски цеплялись за её подол, рыбы и осьминоги бились, запутавшись в складках одежд, жемчуг каплями катился с волос. Лунный свет расстилался перед ней сияющей дорожкой. Лицо Йеманжи было спокойным, слегка печальным. Почти безмятежным.
При виде сестры Нана чуть нахмурилась. Но тут же взяла себя в руки.
– Мне жаль, моя дорогая. Но твой муж останется у меня. Он так решил. Я так решила. Так будет лучше для нас обоих.
Йеманжа молчала. Странная улыбка застыла на её губах.
– Это будет лучше для всех! – повысила голос Нана. – Ошала[5]! Ведь это так, не правда ли?
В полосе света появилась высокая мужская фигура в белых одеждах. Ошала стоял не двигаясь, сжимая в руке свой посох. Молчал. Лица его не было видно под нависающим капюшоном.
Молчание затягивалось. Нана нахмурилась. Повернулась было к белому силуэту рядом – но от воды донёсся мягкий, спокойный голос:
– Не трудись, сестра. Делай что хочешь. Можно было и не… Огун[6]! Остановись! Сын мой, я приказываю тебе!!!
Огромный нож со свистом воткнулся в песок у самых ног Нана. Рука, метнувшая оружие, дрогнула в последний миг, и лезвие лишь разорвало ожерелье на груди ориша и раскроило подол лилового платья. Ракушки, холодно искрясь в свете луны, посыпались на песок. Медленно-медленно Нана повернула голову.
Чёрный подросток не спеша вышел из тьмы. На его некрасивом лице застыло презрительное, враждебное выражение. Мускулистая рука сжимала второй нож.
– Йе, Огун! – насмешливо приветствовала его Нана. – Ты решил мстить за мать? Ты не слышал её приказания?
Огун молчал. Он не обернулся, когда рядом с ним выросла ещё одна высокая фигура. Второй сын Йеманжи поднял руку – и молния, сорвавшаяся с неба, с треском ударила под ноги Нана. Та невольно отшатнулась, зашипев от ярости. Нож Огуна оплавился, превратившись в почерневший сгусток металла. Шанго[7] широко ухмыльнулся, блеснув зубами. Он был почти обнажён, и порывы океанского ветра вот-вот грозились сорвать его красно-белую повязку.
– Разве ты не слышал, мальчик, что велела твоя мать? – Голос Нана чуть заметно дрогнул. – Она не хочет мести! И она права!
– Я этого не слышал! – нахально заявил Шанго. Расхохотался, перекрывая барабанный бой, – и сверкающая шаровая молния со свистом пронеслась перед лицом Нана, опалив её вуаль.
– Шанго! – На море поднялась громадная волна. Влажная пена стремительно накрыла молнию, заставив её зашипеть и погаснуть. На лице Йеманжи впервые появился гнев. Под взглядом матери Шанго сделал шаг назад. Опустил голову. Брат что-то вполголоса сказал ему. Шанго, не поднимая глаз, зло огрызнулся сквозь зубы.
– Прекрасно. Ты ещё способна, как я вижу, унять своих сыновей, – ледяным тоном заметила Нана. – Но удержать мужа тебе не под силу, сестра. Ошала уходит со мной.
– Делай как знаешь, – Йеманжа уже скрывалась в глубине вод, и голос её звучал чуть слышно, сливаясь с шелестом волн. Море успокаивалось. Стихал, растворяясь в воздухе, яростный рокот барабанов. Опустевшая лунная дорожка разгладилась и замерцала спокойно, безмятежно.
Некоторое время Нана недоверчиво смотрела на серебрящуюся гладь воды. Затем чуть заметно скосила глаза. Огун и Шанго исчезли. Лишь высокая фигура в белом одеянии с капюшоном неподвижно стояла в двух шагах.
– Что ж, Ошала, нам пора! – В голосе Нана снова зазвенело торжество. – Идём, муж мой. И помни – ты сам этого хотел.
Ошала протянул ей ладонь. Рука его слегка дрожала.
А море меж тем подходило всё ближе, наполняя воздух терпким запахом солёной воды. Холодные брызги падали на кожу. Запах, запах… Разве может море пахнуть табаком – и ещё чем-то сладким, пряным, чужим? Разве может радуга входить дымящимся семицветьем в воду, пронизывая её насквозь, выпадая на берег тёплым, играющим солнечными искрами дождём? Сейчас барабаны взорвут её сердце, а море – накроет с головой. И тяжёлая, гулкая музыка станет её сутью и душой. И тогда она родится заново. Надо только дождаться… Дождаться, когда солёная вода поглотит её и барабанный гром растворится в её крови. Женская песня, прерывистый голос. Низкий, тяжёлый мужской смех. Вот уже сейчас… Сейчас… Сейчас!..
Эва Каррейра очнулась. Перед глазами был белый потолок её комнаты. За окном слышались голоса, радио, шелест колёс: утренняя жизнь в Рио-Вермельо[8] уже началась. Небрежно скомканное вечернее платье Эвы свешивалось с подоконника, напоминая увядший лепесток чайной розы. На столе, среди кистей и баночек с красками валялись украшения: опаловые серьги и перстень. Мать принесла их вчера, за час до праздника, и настояла на том, чтобы дочь непременно их надела. Браслет из того же гарнитура был всё ещё на запястье Эвы. Раздеваясь перед сном, девушка не смогла его снять: слишком сложным оказался замок.
На вчерашнюю вечеринку Эве смертельно не хотелось идти. Но мать сказала, что это важно для отцовского бизнеса, что его партнёры тоже будут с семьями и что, в конце концов, в восемнадцать лет не появляться на вечеринках смешно! Люди могут подумать, что у четы Каррейра вообще нет дочери! Можно запираться в четырёх стенах, если ты уродлива, толста, глупа и неуклюжа! Но Эва такая красотка, и почему не оказать отцу услугу, не позволить ему похвастаться взрослой дочерью? Вспомнив эти слова матери, Эва невесело усмехнулась. Отказаться от праздника ей было попросту невозможно. Ведь ради того, чтобы передать приглашение, мать даже заговорила с ней! Заговорила впервые за полгода. Впервые после смерти бабушки.
Отца Эва видела очень редко, хотя всё ещё жила с родителями в одной квартире. Бизнес дона Каррейра – недвижимость, строительство и ремонт – требовал его целиком, и отец появлялся дома лишь поздно вечером. Даже в детстве Эвы отец никогда не ходил с ней гулять, не интересовался её успехами в школе, не спрашивал о друзьях. Этот высокий и худой человек с кожей цвета корицы и седеющими курчавыми волосами очень редко заходил в её комнату, и Эва всегда испытывала при этом неловкость. Впрочем, дон Каррейра надолго не задерживался у дочери. Заходя, он оглядывал близорукими, всегда печальными глазами беспорядок на письменном столе, статуэтки ориша, книги, рисунки и постеры на стенах. Глядя в напряжённое лицо дочери, улыбался – слабо и растерянно, словно не понимая, кем ему приходится эта девочка. И, так и не вспомнив, зачем появлялся, уходил, аккуратно прикрыв за собою дверь. Эве тоже никогда не приходило в голову поговорить о чём-то с этим чужим человеком. Она знала: отец не сможет защитить её от матери. Помешать доне Каррейра устраивать судьбу дочери не рискнул бы никто.
Стоило подумать о матери – и она вошла в спальню: светлая мулатка с выпрямленными волосами до плеч, стройная, высокая, в офисном костюме с белой блузкой, в туфлях на шпильках. Дона Нана Каррейра казалась старшей сестрой собственной дочери.
– Эвинья, почему ты ещё в постели? Ты опоздаешь в школу! Выпускной класс – это очень серьёзно!
– Ещё полтора часа, – напомнила Эва, уже зная: её ждёт важный разговор. Беседы с дочерью дона Каррейра считала недопустимой растратой делового времени. И раз уж она выделила Эве несколько минут, значит, причина для этого была серьёзной.
Мать подошла к окну. Поморщившись, переложила скомканное платье на стол.
– Почему ты так небрежна? Это платье стоит… даже не хочу говорить сколько! И украшения раскиданы по столу… Неужели трудно было убрать на место? Ты, надеюсь, ничего не потеряла? – Мать сдвинула тонкие, умело выщипанные брови. – Эва, меня пугает твоё отношение к вещам! Ты слишком легкомысленна! И, боюсь, совершенно не думаешь о том, каких трудов нам с отцом стоит одеть тебя, купить все эти вещи и…
– Я не просила ничего этого покупать, – ровно сказала Эва. – Ни платья, ни украшений.
– Ты глупа и неблагодарна, – холодно бросила мать. Помолчала немного, посмотрела на статуэтку ориша Эуа[9], стоящую на полке. Перевела взгляд на незаконченную акварель на столе: Йеманжа поднимается из морских глубин в спирали пенных кружев. Брезгливо поморщилась.
– Тебе давно пора выбросить из головы эту чушь!
По спине Эвы немедленно побежали мурашки, а сердце испуганно сжалось. К счастью, у доны Нана было мало времени, и она лишь пренебрежительно махнула рукой.
– Впрочем, я хотела поговорить с тобой о другом. Тебе понравилась вечеринка?
Мурашки превратились в отчаянный озноб. От страха Эва ответила чистую правду:
– Было скучно. И у меня болела голова.
Дона Нана глубоко вздохнула, подняв глаза к потолку. А Эва вдруг поняла, что с трудом может восстановить в памяти вчерашний праздник. Она много выпила? – нет… Полбокала шампанского, и тот по настоянию матери: вино Эва не любила. Что же там произошло? И отчего весь вечер у неё так кружилась голова, так тяжело было на сердце и так страшно хотелось уйти? Почему она почти ничего не помнит? Эве смутно вспоминалась огромная веранда богатого дома в Амаралине[10], грохот музыки, бассейн во дворе, вокруг которого прогуливались мужчины в вечерних костюмах и женщины в платьях-коктейль. Столики, официанты, вино в мерцающем хрустале… Отец провозгласил тост за мать: «За необыкновенную женщину, без которой я никогда не стал бы тем, чем стал!» Хохот, аплодисменты. Мать стояла рядом с мужем, улыбаясь своей специальной улыбкой для торжественных случаев. Эва тогда тоже похлопала вместе со всеми. Она изо всех сил старалась казаться весёлой, зная, что мать потом не простит ей «кислого вида». Улыбалась партнёрам отца, оглядывающим её с ног до головы («Надо же, как выросла малышка Эвинья!»), с кем-то танцевала, смеялась, разговаривала… а голова отчаянно кружилась, и в висках стучало, билось барабанной дрожью лишь одно: куда пропала Ошун?
Заморочить матери голову не удалось.
– Скучно? Болела голова?.. Неужели? А мне, напротив, казалось, что тебе было очень весело! Ты танцевала самбу на краю бассейна сразу с двумя молодыми людьми…
– Я?!.
– …потом ушла куда-то с третьим – и я еле нашла вас в саду! Вы целовались, и твоё платье, знаешь ли, было в полном беспорядке!
– Что?..
– …а после ты собралась ехать с молодым Маскареньясом кататься на его кабриолете по Авенида Океаника – но тут уж, прости, я вмешалась и не пустила вас никуда! Кто бы мог подумать, Эвинья! Полагаю, что вместо шампанского ты пила кайпиринью[11]! И не один бокал! Мне и в голову не могло прийти, что ты можешь так себя вести!
Онемев от ужаса, Эва смотрела на мать. Она танцевала самбу с незнакомыми парнями? Целовалась с кем-то в саду чужого дома? Собиралась ехать куда-то кататься, пьяная?! Она, Эва, которая не выносила даже запаха крепкого спиртного и за все свои восемнадцать лет не выпила ни одного коктейля?!. Она, у которой никогда не было даже поцелуев?!.
Мать, однако, вовсе не казалась рассерженной.
– Что ж, в твои годы почему не пококетничать с молодыми людьми? Надеюсь, тебе не пришло в голову рассказать им о своих глупостях? – она небрежно указала на стол с неоконченными рисунками.
– Мама, ты опоздаешь в офис… – осторожно напомнила Эва, изо всех сил стараясь казаться спокойной. Мысли разрывались от беспомощного страха. Если всё вчера было так, как говорит мать, то почему она, Эва, ничего об этом не помнит? Что с ней случилось? Чего она выпила?! Неужели кто-то в самом деле для смеха подменил её шампанское кайпириньей?..
– Не смей мне дерзить, нахалка! – резко оборвала её мать. – Поскольку ты сама глупа, как пробка, мне приходится устраивать твою жизнь! И ты должна быть мне благодарной за это, слышишь?
– Слышу. – Голова Эвы по-прежнему кружилась. К горлу волнами подкатывала тошнота.
– Прекрасно! – дона Нана, казалось, не замечала того, что творится с дочерью. – Вчера на вечеринке были трое молодых людей. Габриэл, сын дона Маскареньяса – высокий брюнет, довольно хорош собой. Витор, сын профессора Мендонсы – коряв, довольно неуклюж, но умён. И Маркус, если не ошибаюсь. Мальчик сеньора Гедеса – того, у которого контрольный пакет акций «Банко Национал». Они все с тобой танцевали.
Эва на всякий случай кивнула.
– Кто из них тебе больше понравился?
Эва вытаращила глаза на мать, забыв на миг даже о тошноте.
С минуту в комнате было тихо.
– Боже, Эвинья, нельзя же быть такой дурой! – наконец, с отвращением изрекла дона Нана. – Я задала тебе вопрос – потрудись на него ответить!
– Но… почему?..
– Потому что мы с отцом считаем, что тебе пора задуматься о замужестве. И замужество это должно быть удачным и взаимовыгодным.
«Я, наверное, ещё не проснулась», – в страхе подумала Эва.
– Эвинья, ты должна понимать, что не можешь всю жизнь висеть у нас на шее! – Мать принялась расхаживать по комнате. – Мы сделали для тебя всё, что могли. Ты получаешь престижное образование и в этом году оканчиваешь школу. Безусловно, отец может предоставить тебе работу у себя. Но я считаю, что «Луар» не может себе позволить держать некомпетентных и ленивых сотрудников! Ты не оправдала моих ожиданий, отказалась готовиться в университет, и блестящего юриста из тебя, увы, не выйдет.
Эва безмолвно выдержала презрительный материнский взгляд.
– Как видишь, я умею здраво смотреть на вещи. И признавать своё поражение. У меня ничего не вышло. Ты, девочка моя, полнейшее ничтожество. Но я как мать обязана, тем не менее, устроить твою судьбу! Я показала тебя вчера трём молодым людям. Мне кажется, ты произвела огромное впечатление на них всех, так что можешь выбирать. Кто из них тебе больше понравился?
Эва молчала, оглушённая этим «я показала тебя».
– Безнадёжная дура, – вздохнув, подытожила мать. – Я ещё понимаю – не интересоваться юриспруденцией… Но не интересоваться юношами из обеспеченных семейств?! – Дона Нана встала, взглянув на часы. – Эвинья, мне в самом деле пора ехать. Подумай о моих словах. Время у нас есть: ты должна всё же окончить школу. Невеста без образования никому в нашем кругу не нужна. А уже после этого… Но постарайся определиться заранее: твоё согласие необходимо мне для бизнеса. Скажи мне, кто из молодых людей тебе больше по нраву – и вы начнёте встречаться, общаться, выезжать вместе и всё прочее. Я бы поставила на Габриэла Маскареньяса, но отец почему-то считает, что ты должна выбрать сама… А через год уже оформим официальные документы. Кстати, тебе это тоже будет выгодно: думаю, муж позволит тебе заниматься твоей мазнёй. Жена, увлекающаяся искусством, – это модно. И вставай уже, наконец! Сколько можно валяться?!
Не дождавшись ответа, мать вышла из комнаты. Хлопнула дверь. Эва осталась одна справляться с тошнотой. Справиться не удалось: девушка успела лишь отбросить подальше вечернее платье, чтобы не испачкать его.
После приступа рвоты стало легче. Отдышавшись, Эва кое-как поднялась с постели. Шатаясь, подошла к огромному шкафу у стены. В зеркальной, от пола до потолка, двери отразилось измученное лицо юной мулатки цвета кофе с молоком: причём кофе было значительно больше. Мать, у которой долю африканской крови выдавал лишь слегка приплюснутый нос, всегда морщилась, глядя на дочь. По мнению доны Нана, эти большие карие глаза, улыбка, показывающая два ряда идеально ровных зубов (ни разу за все её восемнадцать лет Эве не понадобился дантист), круглый маленький подбородок и копна чёрных вьющихся кудрей, которые Эва отказывалась выпрямлять, говорили о вульгарности и неудачном смешении кровей. Эва привычно не спорила с матерью – даже тогда, когда выросла и начала, пересекая Авениду Океаника, останавливать уличное движение.
«Эвинья! Ну что это за бёдра, почему они у тебя вихляются? Ты понимаешь, что такая походка просто неприлична? Что это за самба на ходу, это отвратительно! И нос твой… О-о, только хуже становится с каждым годом! Может, подумаешь о хирурге? Нельзя же носить на лице такую… гуяву!»
Но мысли опластической операции приводили Эву в ужас, и она с криками отказывалась. Мать морщилась, но почему-то не настаивала.
Выходит, не настолько она дурна, думала Эва, вяло разглядывая себя в зеркало. Выходит, сразу три молодых человека готовы на ней жениться. Несмотря на то, что она вчера непостижимым образом напилась до потери памяти и вела себя как последняя шлюха… Но, разглядывая в зеркале свои небольшие круглые груди, бёдра (в самом деле чуть широковатые), свалявшиеся во сне кудряшки, – Эва понимала: всё дело не в ней, а в деньгах отца. Она могла быть чёрной, как сапог, с задом, похожим на чемодан, и с лягушачьими губами – и всё равно брак с сеньоритой Каррейра был бы грамотным вложением средств. Что ж… Так устраивают свою жизнь все люди из высшего круга общества. Эва слышала об этом с пелёнок. И всё же сейчас она не чувствовала ничего, кроме горечи. И понимала, что мать права. Что она, Эва Каррейра, не годится ни на что, кроме выгодного замужества. И всё, что из неё может получиться – наряженная кукла в роскошной чужой гостиной.
Эва не стала завтракать, опасаясь, что тошнота вернётся. Надела школьную форму: синюю юбку, кипенно-белую блузку и жилет. Зная, что мать давно ушла, тем не менее, с опаской покосилась на дверь – и вытащила из-под кровати сумку с рисунками. Сегодня была пятница: день, когда Эва сдавала работу.
За неделю ей не так много удалось сделать: четыре акварели ещё сохли на подоконнике. Готовых было всего три: вид пляжа со стороны маяка, церковь Розарио-дос-Претос в утреннем свете и Эшу[12], сидящий на корточках с сигарой в ухмыляющемся рту. Это были обычные рисунки, сделанные на продажу, для туристов. Один магазинчик на Пелоуриньо принимал их за небольшую плату.
Эва аккуратно переложила рисунки газетами, сложила их в старую папку, застегнула молнию. Её опаловый браслет зацепился за замочек – и вдруг порвался. По полу рассыпались мерцающие камешки. Ахнув, Эва бросилась на колени и начала собирать их, лихорадочно прикидывая: успеет ли она отнести браслет в ювелирную мастерскую и починят ли его до вечера. Ей было страшно даже представить, что и каким тоном скажет ей мать, узнав об испорченном украшении!
Один из камешков закатился далеко под кровать, и Эва провозилась несколько минут, отыскивая его там в пыли и темноте. Выбравшись на свет с беглецом в ладони, девушка вдруг поняла, что этот опал не такой, как другие. Слишком большой, шероховатый, овальный, а не круглый, он был заметно тяжелее остальных камней. Изумлённая Эва подошла к окну, повернула странный опал к свету. И, ахнув, выронила его.
Это был тот самый… Тот же самый камень! Вот почему она почти не помнила вчерашней вечеринки! Вот почему мысли были словно забиты ватой! Вот почему она не могла спорить с матерью! Вот откуда эта тошнота!!!
Голова Эвы мгновенно перестала кружиться. Из мозга словно выдернули иглу. Ясным и чистым сделалось сознание, рванулись прочь, как сквозняк, тягостные, горькие мысли. Эва глубоко, всей грудью вздохнула. Медленно улыбнулась. И уже без страха взяла опал в руки.
На её ладони лежал простой, не драгоценный камешек величиной с женский ноготь. Формой «опал» напоминал кофейное зерно с такой же продольной впадинкой посередине. С одной стороны он был матово-серый, с другой – молочно-белый и как будто дымился. Эва со страхом вспомнила, что, если заглянуть в эту молочную глубину, то увидишь неспешное кружение воды, медленный, засасывающий водоворот, мутную зыбь. От этого надо было решительно избавляться. И делать это Эве уже приходилось.
Держа камень двумя пальцами, словно отвратительное насекомое, Эва отнесла его на кухню. Там взяла из ящика металлический молоток для отбивания мяса – и со всей силы ударила по фальшивому опалу. Раздался сухой треск. На плитки пола посыпалась коричневатая пыль: как и в прошлый раз, «камень» оказался скатанным из глины. Эва засмеялась, собрала пыль в пригоршню, высыпала её за окно и, подхватив рюкзак и папку, вышла из дома в ясное утро. В душе её больше не было ни тоски, ни отчаяния, ни горечи. Осталась лишь спокойная и весёлая уверенность в том, что ни за кого из вчерашних молодых людей она не выйдет замуж. Потому что не хочет этого.
К изумлению Эвы, магазин «Мать Всех Вод» на площади Пелоуриньо оказался закрыт. Это был самый обыкновенный магазинчик для туристов, обычно забитый народом. В витрине стояли статуи Йеманжи, Шанго и Огуна. У дверей посетителей встречал гипсовый Ошала в белых одеждах с ритуальным посохом, а на прилавке и на стеллажах были выставлены большие и маленькие изображения ориша вперемежку с амулетами, ритуальными одеждами Дочерей Святых, веерами, фигурками животных из чёрного дерева, бусами, свечами и прочей сувенирной чепухой. Но Эва знала, что, если зайти в магазин с чёрного хода, то попадёшь в лавку, где стоят клетушки с голубями и петухами, ящики с раковинами-бузиос[13] и сушёными плодами. Всё это покупалось теми, кто исповедовал кандомбле и делал подношения, которые просили для себя ориша. Эва знала: таких в Баие достаточно, хотя мать презрительно называла макумбу «дешёвым цирком для нищеты». И ещё ни разу Эва не видела этот магазинчик закрытым: тем более, в пятницу, день Йеманжи.
На всякий случай она обошла магазин кругом, заглянула во внутренний двор. Задний вход тоже оказался закрыт, и на крыльце его стояла толстая чёрная женщина – с виду растерянная не меньше, чем Эва. Подёргав ручку, она в недоумении отступила, пробормотала:
– Неужто Жанаина больна?.. Где все дети? – и ушла. Эва вернулась к главной двери, постучала ещё раз. Никто не открыл. Гипсовая Йеманжа смотрела из витрины грустно и внимательно.
– Куда пропала Ошун? – шёпотом спросила у неё Эва. – Где моя подруга, Мать всех вод?
Йеманжа молчала.
Ошун появилась в художественной студии «Ремедиос», где Эва занималась живописью, месяц назад. Был дождливый день, капли монотонно барабанили по окнам, а сонные студенты уныло срисовывали натюрморт из медного кувшина с фруктами. Ошун вошла в сопровождении местре Освалду, – тоненькая, точёная, чёрная, как эбеновая статуэтка, в дешёвом жёлтом платье на обтрёпанных бретельках, в разбитых босоножках, – и студию словно залило ярким солнечным светом. Воцарилась мёртвая тишина. Кто-то уронил карандаш, кто-то шёпотом выругался от восхищения. Все до одной головы повернулись к дверям, – где спокойно, купаясь в свете собственной красоты, стояла Ошун – их новая натурщица.
«Ремедиос» была самой известной и самой дорогой художественной школой в Баие. В ней занимались юноши и девушки из известных и богатых семей. С ними работали высокопрофессиональные преподаватели и позировали красивые натурщики. Но такой модели, как Ошун, в этих стенах не было ещё никогда.
Красавице-негритянке было, наверное, чуть за двадцать. Длинная шея, изящная головка, облако вьющихся волос, небрежно прихваченных дешёвой заколкой. Несколько серебряных браслетов на запястьях – Ошун забыла их снять, когда небрежно сбросила с себя платье и взошла на постамент для натурщиков. Она была ослепительна. Шоколадная кожа, гладкая и блестящая, казалась светящейся изнутри. Хрупкие плечи. Круглые, крепкие, широко расставленные груди. Тонкая талия, которой позавидовала бы сама Илди Сильва[14]. Бёдра – широкие, сильные, пленительно очерченные. Мужская часть студии потеряла способность дышать. Эва видела, как парни смотрят во все глаза на эту чёрную Венеру, застывшую на постаменте, нервными движениями ищут свои карандаши – и не могут их найти… А Ошун стояла, как ни в чём не бывало, профессионально застыв в заданной позе – довольно трудной: с закинутыми руками и высоко поднятой головой. И, казалось, что само солнце, пробив серые тучи, вошло в «Ремедиос» – и осталось там.
Наконец, все пришли в себя, похватали карандаши и мелки, принялись рисовать. «Она и в самом деле – Ошун[15]», – восторженно подумала Эва, но не решилась сказать это вслух. В студии никто, кроме неё, не интересовался кандомбле.
Час пролетел как одно мгновение. За всё это время Ошун ни разу не пошевелилась. Все в студии знали, как это нечеловечески трудно, и лишь уважительно переглядывались между собой. А когда местре Освалду объявил, что достаточно мучить сеньориту и сеанс окончен, – все повскакали с мест и бросились к новой модели. Кто-то подавал руку, помогая Ошун спуститься с постамента, кто-то накидывал ей на плечи халат, кто-то спрашивал, какой кофе она любит, а кто-то уже нёсся в кафетерий внизу. Вскоре смеющаяся Ошун сидела за столом и пила кофе. Рядом ждал стаканчик фруктового мороженого и дымящаяся сигарета, а вокруг столпились восхищённые студенты.
«Ну, что у вас получилось, дети мои? – лукаво спросила она, допив кофе. – Дайте-ка я взгляну – стоило ли на вас тратить силы?»
Ошун пошла по рядам, сопровождаемая смеющейся свитой из парней, разглядывая каждую работу и непринуждённо делясь впечатлениями. С первых же её слов Эва поняла, что девушка эта – не из богатой и даже не из образованной семьи. Совершенно не их круга была эта манера слишком громко говорить, неправильно строить фразы, весело смеяться и широко улыбаться в лицо собеседнику. И жёлтое платье Ошун было дешёвым, поношенным, с оборванной бахромой на подоле. И серебряные браслеты с блестящей заколкой стоили сущие гроши. И кожа пахла морской солью и потом, а не французскими духами… Вряд ли Ошун когда-нибудь была в театре или читала книги. Вероятно, и в школе училась совсем недолго. И жила, скорее всего, в Нижнем городе, рядом с портом… Прежде Эве доводилось общаться с такими людьми только на ферме у бабушки. И сейчас она подумала, что именно у бабушки – а не здесь, в элитной художественной студии, среди лощёных молодых людей, – Ошун выглядела бы естественнее.
Девушки, которых в студии, кроме Эвы, было три, восторгов парней не разделяли. Витория брезгливо придержала подол платья, когда Ошун нечаянно задела его юбкой. Некрасивая, чёрная, как ворона, Мария пристально смотрела в окно всё время, которое Ошун стояла рядом с её работой, и нарочито отмахивалась от сигаретного дыма. Аута-Роза улыбалась надменно и почти презрительно, разглядывая свои розовые, отполированные ногти. «Надутые дуры,» – подумала Эва, улыбаясь Ошун. К её изумлению, та блеснула в ответ белыми зубами:
– Ой, дорогая моя, ты права!
«Неужели я вслух это сказала?!» – перепугалась Эва, панически оглядываясь на подруг. Но те, судя по всему, не услышали вырвавшейся у неё фразы. А Ошун расхохоталась на всю студию, запрокинув голову и тряся волосами, из которых пулей вылетела под ноги Витории заколка. Витория нервно убрала ногу, и заколку подхватил Гильермо Сантос:
– Прошу вас, сеньорита!
– Просто Ошун, мой милый, просто Ошун… О-о, а вот это – лучше всех! Я не больно, конечно, разбираюсь, но здесь я просто красотка! – зажжённым концом сигареты она указала на работу Эвы. – Шикарно, правда же, а?
– С-спасибо, мне приятно… – пробормотала Эва, которая точно знала, что она – вовсе не самая лучшая в студии. Признанный талант – Гильермо – явно чувствовал себя уязвлённым. Сам он дождался лишь небрежного «миленько!» – когда Ошун проходила мимо.
Вскоре вернулся местре Освалду, удивился тому, что в студии всё ещё полно народу, и живо выгнал всех под дождь. Ошун, хихикая, выбежала вместе со студентами, со смехом отвергла одно за другим предложения сходить в ресторан, в кино, на шоу капоэйры и на выставку Матисса – и весело предложила Эве:
– Погода паршивая, идём в кафе? Я сегодня заработала, угощаю!
Растерянные парни умолкли, переглядываясь. Затем Гильермо, неприятно ухмыльнувшись, процедил:
– Похоже, у сеньориты нетрадиционные предпочтения? Эвинья, я бы на твоём месте поостерёгся…
Эва не успела ни возмутиться, ни вступиться за новую знакомую. Вихрь из жёлтого платья и вьющихся волос пронёсся мимо неё. Ошун оказалась прямо перед Гильермо – и стремительным движением схватив его за мотню. Тот заорал от неожиданности, другие парни отшатнулись. А Ошун, улыбнувшись, приблизила своё лицо к растерянной физиономии Гильермо и очень ласково сказала:
– Я не лесбиянка, чибунго[16]! Ещё раз скажешь такое – яйца понесёшь домой в разных карманах! Впрочем, – она презрительно усмехнулась, – Поместятся и в одном! Вот в этом! – Коричневый пальчик с накрашенным ноготком ткнул в крошечный декоративный карман на рубашке парня. Послышались смешки. Гильермо вырвался с пылающим лицом. Не помня себя замахнулся. Ошун с готовностью сбросила босоножку с острым каблуком и взяла её на отлёт… но тут все пришли в себя, загомонили, двое парней увлекли в сторону Гильермо, остальные скомканно извинились и поспешили уйти, оглядываясь через плечо.
– Ты это напрасно, – заметила Эва, вновь обретя способность говорить. – Сантос может нажаловаться в дирекцию, останешься без работы.
– Ну, так найду другую! – беззаботно отозвалась Ошун, держась за плечо Эвы и натягивая босоножку на мокрую от дождевой воды ступню. – У меня ещё не кончился контракт с модельным агентством: с голоду не умру! Не давать же себя оскорблять! Идём есть мороженое, дорогая! Или возьмём вина, выпьем за встречу? Или кашасы[17]?
От вина и тем более кашасы Эва отказалась и, оказавшись в маленьком кафе на площади, попыталась сама заплатить за своё мороженое – чем повергла Ошун в страшное негодование:
– Дорогая, если я сказала, что угощаю, – значит, так оно и есть! Кстати, ананасовое в этом месте – дерьмо, возьми лучше манго-шоколад! Ману, милый, принеси! – обратилась она к чёрному пареньку-официанту с той же ласковой интонацией, с какой полчаса назад говорила с богатыми студентами. Мальчишка сверкнул улыбкой, убежал. А Ошун поставила на стол локти, положила на сцепленные кисти подбородок и широко улыбнулась:
– Ты в самом деле талантливее их всех! Я так и знала!
– Откуда?! – поразилась Эва, которая могла бы поклясться, что видит эту чёрную храбрую красавицу впервые в жизни. Но Ошун лишь улыбнулась ещё шире: