Военных попадается всё гуще…
«То одинцом… То целыми кучками вышагивают в ногу, отбивают шаг… Совсем мальчишечки… Все одинаковые, как цыплятки суточные. Поди угадай своего…»
До звенящей ломоты в висках вглядывалась Жения в военные лица.
Горького взгляда её не выдерживали, совестливо отворачивались. Стыдились. Мол, до таких степеней аховые мы защитнички, что немчурёнок уже посреди державы вольничает…
Потеряла Жения всякую надежду увидеть своего Вано и потому, пригорюнившись, в печали машинально скользила глазами по военным.
– – Дэда!.. Дэдико!.. Дэдико!.. Аи мэсмис!.. [9]
Жения встрепенулась. Родная грузинская речь!
Вано! Голос Вано!!
Откуда?!
– Чемо швило!.. Сада хар шен?.. Сада?.. [10] – с плачем за – кричала Жения.
Она сорвалась с подводы, кинулась к проходившему мимо строю, откуда хрустально звенел голос Вано. Голос она ясно слышала, но никак не могла увидеть самого Вано и потому, заполошно перебирая глазами идущих, вприбежку засеменила боком рядом со строем.
– Ме ака вар!.. Ака!!.. Мартла ака вар!!!.. [11] – надрывчато сыпал Вано, в яростной досаде подскаживая себя в грудь и порываясь выскочить из строя и одновременно не решаясь. Был он в середине строя.
Строй срезал шаг, стал. С любопытством ждёт, что ж дальше.
Взводный Селецкий сердито выпрямил спину, раздул ноздри.
– Рядовой Жвания! Наговорились? Что это за непонятная темпераментная перекличка в строю с неизвестной гражданкой?
– Никак нэт, товарищ лэйтэнант!.. Хорошо исвесни гражданка… Мой мат вижу!
– Откуда мать?!
– Ис доме, товарищ лэйтэнант! Мой мат пришёл! Я спокойно скажи: мама, мамочка, я сдэс… Болша я ничаво непанятни нэ скажи…
Лейтенант потеплел, отступчиво качнул головой. "Ну, Генацвалик, совсем как в детском саду… Вечером матуня приходит за сынком. Сынок соскучился за день, летит навстречу со всех ног…" И, подпуская в голос строгости, приказал:
– Рядовой Жвания! Выйти из строя. Отправляйтесь с матерью к командиру роты Морозову.
Счастливые вышли мать и сын от Морозова.
У Вано в каждой руке по чемодану. Шагает он широко, развалисто. Жения семенит рядком, едва поспевает; не сводит горячих глаз с сына.
"Война не курорт… Совсем спал с тела. Высох. Потемнел… Ещё этот шрам на шее… Не беда, главное – живой. Идёт! На домашних харчах поправится у меня, разбежится в плечах…"
Жения ловит себя на том, ой как плохо сделала, что не догадалась хоть что-нибудь дать Морозову. Какого человека обошла!
– Вано! А давай Морозову хоть маленького цыплёнка отнесём. Когда он в последний раз ел домашнюю еду?
– Думаю, не позже июня сорок первого… Но под каким соусом поднесёшь? Ещё подумает, маленький дар туда шагает, откуда большого дара ждут. Нет, неудобно.
– Нашёл неудобно! Человек золотой! Смотри, совсем молодой. А уже начальник! Из десятка не выбросишь. Умный, мягкий, уважительный… Красивый ещё, из-под ручки посмотреть… Взгляд с веселинкой. И добрый… На целый день отпустил тебя ко мне! Уважил мать. Мне кажется, он не такой, как тот первый начальник.
– Селецкий?
– Ну… Который командовал строем… Не знаю, чем я не попала ему в честь. Но он немножко холодновато смотрел на меня.
– Хорошо, что немножко! – сказал Вано. – На его месте… У тебя ж во лбу, вижу, не сияет, что ты мать солдата, а не лазутчица.
– Лазутчицам только и осталось пробираться к врагу с чемоданищами наперевеску!
– Пожалуй, его насторожило то, что ты вломилась с немецкой стороны.
– Это ка-ак? – не поняла Жения.
– Я вот тоже только сейчас начинаю туго соображать… Дорога на Геленджик под немцем. Всю неделю бои. Мы раненых не решаемся отправить в Геленджик, в тыловой госпиталь. Даже трупы свои не можем собрать. Вот только сегодня послали наш взвод подбирать убитых… Мы и шли… Как ты проскочила?
– Не знаю… Нигде я не проскакивала… Я просто шла. Я не видела ни одного немца. Может, они тоже хоть немножко люди. Не посмели стрелять в мать.
И мать, и сын разом обернулись на гулкий топот сапог.
К ним бежал солдат с забинтованным горлом.
Мать с сыном остановились.
– Эй! Милай Генацвалик! [12] – просяще позвал солдат, простирая руки к Вано.
У Вано было ласковое прозвище Генацвалик. Прозвище Вано нравилось. Знакомые всегда звали его Генацваликом.
– Слушай, Генацвалик! – хрипло продолжал солдат, подойдя. – Вот такая петрушка… Я от Морозова. Морозов сказал: приказать не могу – мамаша приехала! – а попросить от его имени разрешил… Такая, значит, петрушенция… Не тебе докладать… Знаешь… Кухню разнесло… Народу нашего уцелело раз, два и закрывай счёт. А кормить вас, бомбистов, надо? А кто готовить будет? На аркане ж на кухонные должностя никакого холерца не затянешь! Всем дай-подай стрелять. Дай бить немчуру. А разве я не хочу? У меня поболе кого прав бить! – вполголоса твёрдо сказал солдат, показывая на завязанное горло.
– Нэ агитируй, Заваров! На кухни я нэ иду, чемо карго мегобаро! [13] – чужевато бормотнул Вано.
– О! Ляпанул. Ни в какую гору не складёшь! Вот так все! Не хочешь – не иди. Но… Я тоже человек мало-маленький… Время обедать – у меня нетути обеда… А однех ранетых эскоко? Да что… Тебе печали… ни мой Бог… Два чумадана нескоро в себя впихнёшь. У тебя припасу до горла. Вдохват!
– Скажи, чито канкретни нада? – хмурится Вано.
– Капелюшку! – ликующе вскрикивает Заваров, довольный. – Раскомандировка такая… Всего на два-три часика… Притарань на лошадях пять бочек воды. А то как же готовить без воды?
– Будэт вада, – соглашается Вано и переносит чемоданы в тень от палатки.
– Вы уж, мамаша, – повинно заглядывает Заваров Жении в глаза, – сильно на меня не пообижайтесь. Нужда… Беда мир качает… Не бойтесь, это доточно… Не на век скраду я у Вас Вашего Ванюшку…
Передал Вано матери разговор с Заваровым. Приобнял её за плечи.
– Мама, не серчай. Мне надо отлучиться ненадолго.
– Какое серчанье! – отвечает мать и себе жмётся в тень от палатки, в прохладу.
Палатка, в тени от которой на воле дожидалась Жения возвращения сына, оказалась операционной.
Жения приникла к щёлке, может, от пули, и видит: двое в халатах, пожилой мужчина и девчушка, хлопочут над раненым. А раненый ох и долгий столбушка – на двух содвинутых операционных столах еле уместился.
– Водки пили много, Царенко? – утомлённо спрашивает девушка.
– Да было дело… Бабьи слёзки, крепляк… Не то что уважаю, но под момент не брезгую… Водочкой балуюсь… На спор могу за раз один принять на грудь целый бомбер… [14] Наш Генацвалик боевую не пьёт свою стограммушку-погремушку… Как дают, я в очередь за ним. Ему нальют, а я оприходую его стограмидзе… А так… До офицерского троеборья [15] сейчас не добежишь…
– Кто много пил, того наркоз плохо берёт, – жалуется девушка.
– Дак эт его дорогая печаль! – оживляется Царенко. – А мы вашему наркозу не обучены кланяться.
Девушка начинает давать наркоз.
Обычно на счёте десять-двадцать больной засыпает.
–… шестнадцать, семнадцать… – бормочет Царенко. – Восемнадцать, девятнадцать, два-а… два-а… а-а-а…
Протяжное, унылое а-а-а льётся, растекается по всей палатке.
Заело. Забуксовал Царенко. Как ни силится, не может выехать на двадцать и уже не пытается, сражённо пялясь на девчушку. Сронив головку на грудь, она заснула, тихонько, жалобно, с подвывом всхрапывая.
– Что ж вы хотите, – говорит изумлённому Царенке мужчина в халате, говорит, съезжая почти на шёпот, стараясь не разбудить девчонишку. – Пускай какую минутоньку заспит. Трое ж суток не ложилась. Всё шёл приём и обработка раненых. Как только и носят бедняжку ноги… Сама от этого наркоза первая и подалась в Сонькино. А у вас, гляжу, сна ни в одном глазу?
– Ни в одном, – прошептал и раненый.
– Нинушка-а, – ласково позвал мужчина в халате.
Нина пролупила глаза. Зарделась.
– Извините, Василий Иванович. Я, кажется…
Василий Иванович утвердительно покачал головой:
– Не кажется, а точно… Не спите. А то раненый убежит со стола.
– Глаза так и сплющиваются… В секунду как провалилась, – выговаривает себе Нина и снова подступается с наркозом.
Наконец Царенко засыпает.
Василий Иванович Кручинин, ведущий хирург, принимается вылавливать осколки из бедра. Да раненько.
Царенко очнулся, так дерганул ногой, хотя и был привязан, – столы под ним заходили ходуном.
– Вы что выкамариваете, коновалюки? По живому полосуете!.. А!.. Режьте, а штоб тя язвило, да быстрей лечите. Не собираюсь я у вас отлёживаться… Позавчера письмо явилось… Мать в Германию угнали… Мне есть за кого бежмя бежать в бой…
После операции Василий Иванович сказал Царенке:
– Смотри, резвач, какой ты разогромный, плотный – что поставь, что положи! – и как вёл себя. А она, – показал на Нину, – сухонькая, дробненькая, в меру не вошла, совсем пацанушка, а кровь-то тебе свою отдала она! И ты не первый, кому она отдаёт свою кровушку. Она каждые пятнадцать дней отдаёт по четверти литра. Сдала и никакого отдыха. После Победы отдохнём! И, между прочим, с перебитыми ногами лежала в своём же госпитале, на излечении сама была, а кровушку отдавала. Кровушка не ранена… Уже… Шестнадцать уже кило отдала… Вынесла травинушка эта, выхватила из боя четыреста пятьдесят молодцов. И четыреста пятидесятый – ты! Волоком еле дотащила. На плечики экий подарочек не взвалить… А знаешь ли ты, что ещё с полгода назад…
Василий Иванович бросил на Нину колючий взгляд и осёкся.
Нина умоляюще уставилась на него, жертвенно сложив беззащитные ладошки на груди. Ну про это-то к чему?
– Надо и про это, Нинушка! – твёрдо пристукнул он костью указательного пальца по краю стола. Крутнулся к больному. – А знаешь, почему эта девушка всегда поджимает губы и стесняется улыбаться? Отчего ещё с полгода тому назад похлёбочку она пила прямо из котелка, а хлебушко размачивала, как ветхая старушоночка? И это-то в двадцать три! Сейчас у неё все передние зубы вставные… А где свои? Может, скажешь, сластёна, с конфетками скушала? Скушала! – набавил он яду в голос. – Скушала под бомбёжкой!.. Переносили раненых по понтонному мосту.. . А бомбёжка… А гололёд… А дождина с крупой… Нинушка поскользнулась, раненый и ухни у неё с плеча в воду. Плавать сама не может… Умница, не растерялась. Хлоп на коленки, выловила за шинельный воротник… Тянет из воды, кричит со страху: "Ма-а-ама-а!" Тут ей и пуля в рот… Выбила зубы, выскочила из шеи… Снова госпиталь. Снова по-старому, без перерыва, сдаёт она кровь… Кровь у неё знатная… Первая группа… Взаменки любой годится…
Царенко притих, сник и как-то жалко заморгал, стыдясь смотреть прямо в глаза и Василию Ивановичу, и Нине.
Василий Иванович помолчал и продолжал уже ровней, мягче:
– Недалече ушагала от детства наша Нинушка, а уже вдова. Погиб муж. Добровольно пошла сама на фронт. На бабушку спокинула сынишку… Нинушка – само милосердие… Это редкий случай, когда в фамилии – высокая суть человека. Это от самого Бога такая у неё фамилия. Милых! Нина Милых! Медицинская сестра… Это я тебе, Царенко, про сестричку рассказал. Про твоего одного коновала , как ты изволишь нас навеличивать. А разве нечего рассказать про другого? Про старого? Разве мне нечего про себя рассказать? Да не стану… Вот лучше полюбуйся, – Василий Иванович поднёс к Царенке горку осколков в лотке. – Вот что добыли из тебя коновалюки … Этого твоего металлолома хватит хорошему мартену на сутки… Ну что ж, мартенам тоже надо работать. Живи и ты, друже… Будешь долго жить. Коновалы честно свою работу сделали…
– Простите, – простонал Царенко с близкой слезой в голосе.
Василий Иванович и Нина еле уложили Царенку на носилки и, трудно подняв его на носилках, шатаясь, побрели из операционной.
Со смятенным чувством отпала Жения от щёлки. Ничегошеньки из русского разговора не поняла!
"Совсем из тетёрок тетёрка! – ругнула себя. – Как же я буду среди русских? Хорошо, что есть Вано. Вано знает всё! С Морозовым говорил! С Селецким! Всё понимают у него! Всё понимает сам!.. Скоро явится… А так, без Вано, хоть лазаря, девка, пой…"
Василий Иванович и Нина, пригибаясь под тяжестью, с прибежкой пронесли Царенку в соседнюю, широкую и длинную, палатку, служившую санбатом.
Назад они шли медленно, без аппетита, всем своим видом показывая, что они заслужили право больше не торопиться сегодня. И вот они не спешат, идут враскачку, с наслаждением, как бы смакуя каждый свой вольный шаг по земле.
Трое суток не отпускала их беда от операционного стола. И – сделана последняя операция. Операционный конвейер остановился. Некого пока оперировать. Выскочило свободное оконце. Спешить не к кому…
Василий Иванович щурится на солнце. Солнце пригревает. Василий Иванович ликующе делает для себя открытие:
– Нинушка, оказывается, сейчас день. Солнце! А как шли с Царенкой туда, мне мерещилась ночь. Ясная, лунная… До чего укататься… Непостижи…
Василий Иванович недоговаривает. Замолкает с открытым ртом: на носилках осторожно проносили кого-то в операционную.
Через минуту Нина подошла к Жении. Помогая себе жестами, Нина попросила её отойти от операционной.
Жения в недоумении. Как это уйти? Меня здесь оставил ждать сам Вано! Я здесь и буду его ждать. Иначе мы вовсе ещё разминёмся.
– Да поймите, – уговаривает девушка, – здесь очень опасно. Вы представить себе даже не можете… Момент страшный. Доставили человека – в ноге неразорвавшаяся мина! Пятидесятимиллиметровка. Чуть шевельнётся – мина вздрагивает. То и жди – рванёт! Вот смотрите, смотрите, – показывает на торопливо выходивших из операционной двоих, что принесли раненого. – Смотрите, как угорело, во весь мах улепётывают. А ведь они чё-нить да смыслят. Один из них сапёр… Давайте! – строже настаивает Нина. -Берите чемоданы и во-он туда. К санбату.
Что делать? Коль в лодке сидишь, с лодочником не дерись. Жения подлезает под верёвку, что связывала чемоданы. Но встать с ними не может. "Боже, как же я столько пёрла экую радость?" – дивится сама себе и волоком тянет чемоданы в сторону санбата.
– Ре-е-бя-я!.. К кому-т матя приехала! – звонким, весёлым полудетским голоском выкрикивает молоденький солдатко, лежал на носилках у самого входа в палатку.
Жения оборачивается на крик и цепенеет. Носилки с ранеными уставлены плотно, вприжим, и уходят далеко в тёмную глубь жёлтобрезентовой трубы санбата.
– Матя приехала! – хлопочет всё тот же мальчишеский голосок. – Матя приехала!..
– Не блажи, паря, – обрывает голос постарше. – Невеста… Молодю-ющая ж… А скорей всего жена-а…
– Матя!.. Матя-а!..
В щемящей растерянности кивает Жения.
"Наверно, это те самые раненые, про которых говорил повар сыну. Не кормлёные, без обеда…"
Жения наотмашь распахивает чемоданы, и один, и второй, в спешке ломает кур, хачапури, чуреки, сыр и суетливо, с поклонами обносит всех подряд гостинцами…
Выпорожнив чемоданы, Жения обомлела. Ой, не хватило всем! Что же она положит в уже протянутые к ней с носилок руки? Что скажет? Как посмотрит в эти страдальческие лица?
Не спросясь, слёзы ливнем посыпались из глаз. И Жения, прикрываясь чёрной, траурной накидкой, сгорая со стыда, со всех ног бросилась к выходу.
Сердитой девушки не было видно.
Немного подумав, Жения побрела назад к операционной. К тому старому месту, где рассталась с Вано, и где Вано велел ждать.
«Не нарушать же наказ. И потом, у операционной надёжней. Не разминёмся…»
У операционной Жения села на сухо скрипнувший пустой чемодан. В печали подпёрла щёку кулачком.
Вернулся Вано. Не узнал мать.
– Ты чего вся в грусти? Что случилось?
Жения отмахнулась. Не поднимает головы.
– Да-а, с-сынок… У н-нас в-всегда что-нибудь д-да с-случается…
У Вано круглеют глаза.
– Да что случилось?! Ты чего заикаешься?
Жения в сторону утягивает взгляд.
– Р-раз, с-сынок, в-виновата, п-приходится з-заикаться… Я и п-перед р-ранеными… я и п-перед т-тобой в-виновата… Я, с-сынок, – локтем ткнула в бок чемодана, стоял перед ней, – в-всё р-разнесла по р-раненым…
Вано светло смотрит на мать. Благодарно обнимает за плечи.
– Ну и прекрасно!
Жения глубоко, с судорогой вздыхает:
– Да не хватило всем…
– И не твоя вина. Было б два человека. А то… Солнце вон одно, а всех по-разному пригревает.
Довод кажется самому же Вано аховым.
Вано торопливо выставляет новый:
– Бог даже пальцев на руке не уравнял! А ты…
С усталым укором покосилась мать:
– Солнце, Бог… Что ты, мудрец, тут собрал?.. Слезь на землю. Этих раненых орлов, – повела бровями к санбату, – уравняла беда. И как плохо… Не смогла я поровну поделить так, чтоб по каплюшке хоть, да достанься всем. Ка-ак плохо… А тебе даже напоказ не осталось ни крошки. Тоже плохо… Прости, сынок… Не хватило совести припрятать… Оно вон в жизни как… И маленькая свинья для себя хрюкает, и большая для себя…
Вано осудительно поджал губы.
– Так то, мама, свиньи. А мы – люди. Разницу улавливаешь?
– Что её ловить… Всё равно плохо, что я сижу перед тобой без самого бедного гостинца домашнего…
– Не бери так близко к сердцу. И знай, ел я домашние гостинцы, когда в Геленджике в госпитале лежал. Из-под Махарадзе приезжала к товарищу по койке невеста.
Восторг разлился по лицу матери.
– Правда, сынок?
– Ну!
Помолчав, Вано добавил задумчиво:
– Им, в санбате, твои гостинцы нужней, чем мне… У раненого гостинцу особая цена. Рад ты не гостинцу как таковому, а рад тому, что за ним, – состраданию, доброте людей, желающих тебе скорого выздоровления. А здоровому всякая пища – домашний гостинчик. Как считает генерал-повар Заваров, здоровому всё полезно, что в рот полезло. Ну, побыл я у Заварова, навозил воды – на скромненький потоп хватит! – он и угости от души меня жеребцовским пловом. Так Заваров величает овсяную кашу. И я впросыть до утра. Как жеребец, готов ржать и рыть копытом землю!
В колодишко из ладоней Вано тихонько заржал молодым жеребчиком.
Стал бить-рыть землю ногой.
Это так рассмешило Жению, что она не могла даже остановиться, когда из операционной вышла бледная Нина, эта, по мнению Жении, строгая девушка.
Нездешне, отринуто смотрела девушка на смеявшуюся женщину и молчала.
Откуда-то из-за санбата вывернулся один из тех солдат, что приносили раненого, подбежал к Нине. С чрезвычайной бережностью взял у неё что-то и с чрезвычайной осторожностью, потихоньку засеменил к овражку, держа этот и непонятный и невидимый предмет на несколько вытянутых вперёд руках.
– Чито она понэсла? – спросил у Нины Вано, указывая на удаляющегося солдата.
– Мину. Всего-навсего неразорвавшуюся. Извлекли из раненого.
– Вах-вах-вах! – смято зацокал языком Вано.
Мать спросила у сына, что ему такое страшное сказала девушка.
Вано перевёл Нинины слова.
– Боже праведный! – забеспокоилась Жения. – Тут не знаешь, где помрёшь. Через немецкую территорию прожгла – живая. А стою с родным сыном возле своих врачей – и могу погибнуть! Это справедливо?
Вано познакомил Нину с матерью, сказал, что мать определена Морозовым к Нине на постой. Всего на одну ночь.
– А хоть на пять, – слабо улыбнулась Нина. – В землянке места хватит.
Всю ночь просидели у землянки Жения и Вано.
Вспоминали дом, отца, Тамару…
И только на первом свету разошлись.
На сдвинутые пустые чемоданы намахнула Жения сынову шинелишку, пихнула под щёку ладошки и – провалилась в сон.
Впервые за трое суток вошла Нина в свою землянку. Не раздеваясь, упала на постель. Как упала, тут и уснула, лишь калачиком успела слиться.
И приснился Нине сон.
Будто приехала она в отпуск по ранению в своё Погожево.
От самой станции до дома всё бегом, всё бегом. Никак не могла вбиться в спокойный шаг и счастливая такая была.
"Как хорошо, что меня ранило. А то без ранения в кои веки повидала б своего Ваняточку… сы́ночку?.."
Вот и своя избушка-курюшка.
Вот и порожек со щербинкой…
Дверь бросила открытой наотмашку, влетает – никого! За сарайки, на огород – никого! Куда ж все свои подевались?
Сиротой смотрит Нина во все стороны.
Огород унылый, растерзанный. Там горкой сухие будылья, там блюдца настоялой дождевой воды, там допревает бок ведёрной тыквы…
А денёк над землёй пронзительно ясный. Пускай и осень, а тепло. В небе чисто, как будто выстирано и подсинено…
"Где же все наши?" – в тоске ищуще озирается Нина.
Откуда-то издалёшки, от погоста, сочится глухой, точно из-под земли, голос.
По пустынной уличке правится Нина на голос, добегает до погоста. Кругом народу черным-черно. Слышит: какая-то горевая старуха причитает-убивается:
– Подойти мни-ка, кручинноей, победноей головушке
К своему-то к сердечному, дорогому-то дитятку;
Как сегоднешного раннего-то утрышка,
Как сегоднешним господним божьим денечком
Как лежит-то дорогое, сердечно, мило дитятко,
Крепко спит-то он сегодни, не пробудитце,
С крепка сну да не прохватитце.
Хоть личико смотреть его бумажное –
Не бежат-то слезушки жемчужныи
И не упрашивает есвушек [16] сахарныих,
Не просит-то он питвицев медвяных
И не подходит ко мни, беднушке,
К моим-то, ко белыим ко рученькам.
Рассердилсе ты теперь на нас, знать, поразгневалсе:
Не хорошее было тебе смотреньице
И не нежное было да воспитаньице
И побоялсе ты нашеей бедной жирушки. [17]
Как ходила я по крестьянским по работушкам,
Оставляла со чужима тебя со людюшками,
И тебя-то оны да обижали;
Верно, за наше-то большое прегрешеньицо
Не наставил [18] тебе Господи…
Кто это причитает? Чей это голос, такой знакомый?
Нина наливается страхом.
Придерживая дыхание, вслушивается в далёкую в тугой толпе причетчицу.
– Все я думала, кручинная головушка,
Што повырощу хоть удалую головушку,
Хоть, может, будет мни-ка сменушка-надеюшка,
А то как продлитца нам долгий векушко,
Пристареют наши младыи головушки –
Нету нам великоей надеюшки,
Не с кого ждать нам хлебушков.
Нет житья у нас, живленьиця,
Нет хоромного строеньиця,
Нету скотушка рогатого,
Нет ступистыих лошадушек,
Не накоплено у нас да золотой казны.
Пристареют наши младыи головушки,
Мы страшимсе своей-то волокидноей,
победноей жирушки.
Што по всему миру мы, бедны, пошатаемся,
По подоконьям мы, бедны, наскитаемся.
Мы на имечко Христово насбираемся,
Ты послушась-ко, рожоно, сердечно, мило дитятко,
Я не к праздничку тебя да отправляю,
Не в гостебищо тебя да снаряжаю,
А на уную, [19] бесконечну, вековечную на жирушку.
Ты послушай-ко, рожоное дитятко,
Што спрошу-то я, кручинная головушка,
Теби по люби ль теперичу, по разуму
Наладила вековечно, последне одеяньице?
Хоть не славное, не дорого -
По своему да возможеньицю;
По недугу ли тебе хоромное строеньице,
Вековое тебе да домовищечко?
Хоть покрашено оно, да не побашено: [20]
Нету терема высокого,
Не прорублено косивчата [21] окошечка,
Не врезано хрустальное стеколышко.
Как схороним тебя во матушку сыру землю,
Как я буду ходить к тебе на буяву-могилушку [22],
Я частешенько буду похаживать
Да долго буду посиживать;
Мне стоснетце, стоскуетце
По теби-то, рожоно, сердечно, мило дитятко,
Посижу хоть на буявой могилушке.
Может, убудет великой кручинушки…
Да кто ж это причитает? Кто?
Нина продирается сквозь чёрную тесноту и видит Андрея, мужа. Старый, седой.
"Откуда тут взяться Андрею? Андрей погиб в самой завязи войны. Погиб молодым. Не может он быть здесь…"
Рядом с Андреем причетчица.
Но лица её Нина не видит. Закрыто чёрным платком ближней старухи.
Вдавливается плечом Нина чуть вбок. Теперь ясно видит: у причетчицы её, Нинино, лицо! Тоже старое, тяжёлое, смурое.
Нина обмерла. Андрей и она, белые старики, плачут над Ваняточкой в гробике.
Надсадно завыла Нина по-бабьи, на полный крик.
Растолкала её Жения.
Не переставая плакать, выбежала Нина из землянки.
На дворе зачинался пасмурный день.
Прячась от редкого постороннего глаза, Нина достала из нагрудного кармана гимнастёрки сынову карточку, уткнулась в неё лицом и ничком припала к земле.
Ударившие во сне слёзы не кончались, не выкипали. Всё лились, всё жгли и в яви уже…
Встали в памяти, навалились проводы.