От излома, от поворота улицы, где жил Гордей, они проходят дворов пять и за крайним, стародубцевским, двором берут по тропинке вправо, к вечно строящейся больнице с выбитыми мёртвыми окнами и почернелыми обветшалыми переплётами.
За больничкой открывается бескрайний чистый горизонт полей.
Любуясь открывшимся радостным простором, шаловатый Гордей основательно потягивается и начинает мурлыкать прилипчивую аллилуйную серенаду:
– Тянет меня к Тане,
Как кота к сметане.
Тянет меня к Нине,
Как сапёра к мине.
Тянет также к Лене,
Как огонь к поленьям.
И, конечно, к Зине
Тянет, как к перине…
Тянет и к Любови,
Как зайца к моркови.
Очень тянет к Усте,
Как козла к капусте.
Манит к себе Люда,
Как саксаул верблюда.
Как ангелочка к раю,
Сильно тянет к Рае…[9]
– Ёшкин кот! Стоп! Стоп!! Стоп, лихач ангелушка!!! – грозит Валерка кулаком Гордею. – Кончай парить бабку в красных кедах![10] Ишь! Не слишком ли сильно тебя потянуло?!.. Поди знай, горячий многостаночник, край да не забегай за межу. Попрошу… Мой пламенный эректорат не таракань! Не замай! Раиска приехала ко мне! А не к тебе! Так что мою Раюню не вздумай отхохлатить!
– Пока, – котовато хмыкнул Гордей. – А там принципиальный товарищ Случай разведёт всех по своим кочкарикам…
– Никаких товарищей! Никаких случаев! Никаких разводов! Чем намыливаться лезть в чужой огород, лучше б в своём навёл хозяйский порядок! – на подкрике востребовал Валерка, тыча пальцем на унылые, приконченные колорадом, картофельные рядки, что по обе стороны тропинки сиротливо, заброшенно сливались по бугру к Чуракову рву.
– Ты что-то имеешь против моей дорогой евронедвижимости? – в печали обводит Гордей взглядом свою деляночку у стёжки.
– Имею, Го-одь! – дурашливо выкрикивает Валерка. – Гля! По-ударному домолачивает твоё имение!
Валерка заливается тонким, лающим смехом.
Смех у Валерки неприятный. Какой-то пустой, сухой, отталкивающе трескучий.
"Козлиный хохот", – раздражаясь, думает Гордей о Валеркином смехе.
– Силё-ё-ён бродяга! – сквозь затухающий смех выталкивает Валерка из себя слова. – Силё-ё-он… Читал сам… Так и написано… Само легло в память… "Катастрофическое размножение этого вредителя привело к тому, что в отдельных местах на побережье Атлантического океана жуки образовали слой до 50 сантиметров толщиной, препятствуя движению транспорта, и даже вынудили жителей Бостона в 1874 году на время покинуть город". Что вытворял! А? А что вытворяет сейчас? Уже у нас? Что ты сажал – в зиму пойдёшь без картошки, что я не сажал. Ещё не хватало, чтоба я персонально колорадскому гаду картошку сажал! Перед колорадом мы все равны, как в бане. Уравнял нас жучина! Уравня-ял!..
– Уравнял… Уравнял… – вязко, с тяжёлым ядом соглашается Гордей. – Захлопнул бы, ёк-макарёк, своё жевало!
Гордея забирает злость. Какой-то Валерка с колокольчиками в башне подшкиливает! И самое нелепое то, что этот Нерукопожатый прав. Всё слопал колорад! Уныло торчит картофельная ботва без листа. Одни пониклые, изъеденные во многих местах голые палочки.
Гордей подкопал один куст, другой – нету даже и завязи! Где не добил колорад, допекла жара несусветная.
– Недоскрёб твою мать! – подавленно роняет Гордей. – Ехать в зиму без своей картошечки…
– Что без, то без, – соглашается Валерка. – Вот что творит твоя лень! Тебе ли мечтать о мешке картошки на зиму? Сидишь же на золотой жиле! Ты чего тянешь с приватизацией Земли?
– Отвянь!
– Чего отвянь? Ну чего отвянь? Никакой же липы! Всё законно ж! Тебе ль напоминать? По международным законам, страны не могут заявлять о том, что владеют планетами или звёздами. Однако для отдельных лиц никаких запретов не писано. Вот где лазеища! Со своей идеей прихватизации Земли ты уже сколько носишься? А где, засоня, дела? Дела пекут другие. Смотри! Уведут у тебя Землю! За это время американ Деннис Хоуп хопнул Луну! Оформил у местного нотариуса Луну себе в собственность и спокойнушко продаёт участки земли на Луне всем желающим. Озолотился дядяй! За участок в сорок соток берёт всего-то две тыщи девятьсот зелёных. Можешь и ты участочек купить через "Лунное Посольство в России". Уже вон и баба просвистела поперёд тебя! Испанка Анхелес Дюран в местной нотариалке нагнула само Солнце в свою собственность! Приватизировала Солнце! Теперь эта Анхелка намерена драть плату со всех, кто пользуется Солнцем. А разве Землёй меньше пользуется народу? Ну чего ты спишь? Лень на минуту сбегать к нашему районному нотариусу в Нижнедевицке? В золоте б уже весь тонул! Как же! Господин Нельзяин[11] всея планеты Земля! Зла на тебя не хватает!
С досады Валерка плюнул.
– Ну ты, недоскрёбка, свои микробы не раскидывай на моём владении! – осадил его Гордей.
Валерка подобрал на тропке обгорелую спичку, принялся ковыряться ею в ухе.
Глеб хлопнул Валерку по колену.
– Ну зачем спичкой? У тебя что, пальца нет? Никакими палочками в ухо не лазь, а ковыряй пальцем. Пальцем далеко не залезешь и проблем не наковыряешь.
Валерка отмахивается от совета и знай долбит своё:
– Сплюшка! Ты не думал… Вот помрёшь, хоть кто купит твой скелет? Вон французы даве за полмиллиона хватанули скелет сибирского шерстистого мамонта. Валялся-валялся себе в вечной мерзлоте и нате из-под кровати! Таки отыскали! Торганули! Вот с барышом теперь уважаемые граждане-товарищи сибиряки! Если ты живой ничего не хочешь предпринять, чтоб обмиллиардиться, так, может, на мёртвого на тебя появится спрос? Как думаешь, сколько за твой скелет дадут?
– Ничего не дадут, – хохотнул Гордей. – Я не шерсистый.
Какое-то время они, обнаженные по пояс, бредут молча.
Внешне они прямая противоположность друг другу. Насколько лёгок, подтянут, подчигарист (сухощав), упруг, спортивен Валерка, настолько тяжёл и неуклюж Гордей, со сна сыто заплывший жиром. Раскисли бока широкие. Боч-ковитый бледный живот перекатился через ремень.
У Валерки, как у ежа, короткие, колючие и совершенно седые волосы. Валерка постоянно бреет голову. Гордей во-все не трогает на себе волоса. Поповская грива холодит плечи. Развалистая борода чёрным болотцем разлилась по груди.
Во всякое погодистое утро Валерка на первом свету вскакивает на велосипед. Лётом летит куда глаза глядят и к работе в своей райхимии успевает Бог весть где покрутиться.
Откукарекал смену, опять скок на свой ногокрут, и из села в село, из села в село носит его угар до самой глухой ночи.
В непогоду Валерка переходит на бег.
Выйдет из своего недоскрёба, что сиротски примёрз к подошве долгого, медленно поднимавшегося косогора, на гиревой замок закроет дверь с особым лазом для кошек, поприседает на одной ножке и, голый по пояс, с рубахой на кулаке, пожёг в гору. Вот уже нарезает по бугру, по улице. Только охает под сапожищами землица. И в Гусёвке, и в Синих Двориках всякий знает без откидки занавески: бежит наш шизокрылый орёлик.[12] Дождь на дворе.
В будни Валерка пробегает по два километра. От своего фиквама до кишкодрома.[13] У столовской двери намахнёт на себя рубаху, позавтракает и последние полкилометра до работы идёт пешком. В выходные он отматывает в беге уже по десятку вёрст.
Гордей же…
Гордей делит сутки на два сна.
Предварительный и генеральный.
Утром туго поест, как поп на Рождество. Наискоску от дома перечеркнул улочку и он уже на своем маслозаводе.
Работа у Гордея, по словам Валерки, мозольная: мозоли себе на кардане[14] натирает. Машинист компрессорной установки.
Это, конечно, не вагоны разгружать. Подглядывай, чтоб холод на охлаждение молока да масла бежал. И всё. Гордей изредка поглядывает и дремлет на лавчонке у компрессорной. Эта его рабочая смена, этот перекур с дремотой – первый сон, предварительный, неглубокий, сопряженный с досадным отлучением к самому компрессору и даже порой с тычками в плечо и похлопываниями по лицу, когда по нечайке неглубокий сон плавно перетечёт до срока, до домашней поры, в генеральный, и компрессор вдруг забудет подавать холод; прискачет тогда поммастера, такого толкача задаст, что плюнуть да послать не меньше матери так и позывает.
После работы Гордей вдолгую, прочно и как-то мстительно ест. Ест сначала одно поджаренное старушкой матерью мясцо с лучком, свиное ли, куриное ли. Наберётся до воли мяса; убедится, что всё-таки выдавится ещё место и для борща, примет в угоду матери несколько ложечек и тут же прямо из-за стола валится – как с корня срезан! – на диван, прикрывается газетой.
Летом газета нужна. Заслон от мух.
В прочие времена газета вроде и ни к чему, но без газе-ты Гордей уже не уснёт. Привычка. Без газеты вроде как чего не хватает. А чего именно, нипочём не поймёт. И такое чувство особенно донимало по понедельникам, когда газета не приходила. Отсюда, как он считает, и произошло известное выражение: понедельник у него был самый тяжёлый день.
А зато во все остальные дни…
Поел, перекинулся, натянул на лицо газету и мгновенно, будто под наркозом, уснул. Спит он не разуваясь, не раздеваясь, сронив ноги на пол. Спит мертвецки крепко и сладостно. И снятся ему сны, и в тех снах ничегошеньки другого ему не хочется кроме одного: спа-ать, спа-а-а-ать, спа-а-а-а-а-а-а-атушки… У него всякий божий день – Всемирный день сна! Валерка так и называетГордея – вечный чемпион мира по спанью.
– За шо ж ты, бедолага, и мучисся? Колы ж ты, чортяка, и высписся? – ворчит старушка мать, ладясь к ночи поднять с дивана глыбистого Гордея, чтоб разделся да лёг по-людски в постель.
Но поднять великанистого Гордея всё равно, что спихнуть со своего корня Эверест. И Гордей, одетый, обутый, в тяжкой позе мнёт, – сам на диване, ноги на полу – давит рёбра до нового дня. По мысли Валерки, перехватил Глеб эту замашку спать одетым у Сталина. Вождь частенько спал в одежде.[15]
И снова, отойдя от генерального сна, пролупив едва глаза, Глеб долго и скучно ест, готовясь к новому, уже к сидячему сну на лавке у компрессорной.
Гордей вышагивает босиком, врастопырку покачивает локтями. Косится на Валерку.
Валерка держит за сиденье велосипед, знай поталкивает рядом с собой.
"Чем же тебя, тараканий подпёрдыш, уесть?" – мучительно думает Гордей и оглядывает Валерку с головы до ног. Но придраться ни к чему не может. Плечи, руки, спина, живот у Валерки вымазаны в одинаково густой шоколадный цвет. Совсем не сравнить с погребным загаром у Гордея.
– Слышь, Нерукопожатное Лицо, – Гордей тычет пальцем Валерке на его толстые ватные штаны и на сапоги, – сегодня всего-то лишь плюс тридцать пять. Ты не замёрз?
– Да вроде нет, – с простинкой отвечает Валерка, не поймав яда в голосе Гордея.
– Как же нет!? – пыхнул Гордей. – У тебя ж вон, – скосил глаза на портянку, выглядывала из кирзового сапога, – обмотка зачем лезет наружу? Со-греть-ся! А ну-ка… Разувайсь! Ходи, как я. Босиком!
– Ёшкин кот! Не могу… Колется…
– А ты через не могу всё равно ходи. Укрепляет нервы. Гниль счищает меж пальцев. Наши предки, обезьяны, не носили ни хромовых сапог, ни лакированных туфель. Всё босиком да босиком.
– Так то обезьяны… Я тебе не какой-нибудь там Петя Кантропов. Не могу…
Гордей настаивает. Наседает.
Уступает Валерка. Разувается.
Впригибку, словно крадучись, шаговито, вбыструю, в срыве на бег простриг с десяток метров на бровях ступней и снова обувается.
– Не могу. Больно уж колкий это подвиг.
Гордей доволен, что отыскалось уязвимое место у Ва-лерки. Чудик картонный, не может вот так просто идти босиком! А он, Гордей, может хоть по колкой дороге, усыпанной мелкими сечеными камешками, хоть по свежей полевой стерне. Всё нипочём!
– Валер! Ну у тебя и видок, как у турка, – с мягким, отеческим укором подпекает Гордей. – Ты, – тянет Валерку за коричневый ботиночный шнурок, служил Валерке вместо ремня, стягивал на боку две соседние шлёвки тёплых штанов, – ты что же, и с корреспондентшей разговаривал в таком виде?
– Ну а в каком ещё? Вечером снова придёт она. К вечеру я ух!.. Буду в полной боевой готовности! Надену выходной пиджачок со всеми значками. Надену выходные брючата, выходные хромовые сапожики. Да-а… Пана видно по халявам!.. Прифасониться надо. А как ты думал?.. На выходных брюках – низ брюк я застирал, кинул даве на верёвку, во дворе сохнут, – есть хороший ремень. Я богатый… А шнурком ловчей таки стянешь штаны.
Воскресенье. Предвечерье.
Ярая, ликующая жара не всё ли село согнала на воду. По закраинке Синих Двориков блёстко простёгивала всю лощину речушка Дéвица. Не шире девичьей ладошки. Не глубже пальца. Воробьи вброд переходили. И вот пруд! Всамделишний. Утонуть можно! Вот это – утонуть можно! – было самой высокой похвалой пруду, так что даже весть о первом утопленнике прошила вчера село не столько горем, сколько шальным изумлением, пожалуй, ещё и оттого, что утопленник был не из здешних, а проезжий.
Надо же! Эвона какой прудище сочинили – утоп живой человек! – сокрушались в Двориках и в прижавшейся к ним Гусёвке. Спьяну полез целую версту вплавь одолеть. Судорога посреди пруда прищемила и утопила.
Не одно лето всем миром ладили через лощину запруду. И старый и малый потел на воскресниках. Только Валерка с Гордеем и разу не высунулись. И когда их звали, друзьяки надвое усмехались, чистосердечно уверяли, что никак не могут.
Одному, Валерке, оказывается, срочно надо лететь на велосипеде то куда-то за какой-то землёй для музея, то в Воронеж – до Воронежа шесть десятков километров – за свежей, именно за воронежской колбасой для кошек, поскольку, видите, местная колбаса плоха и у кошек от той колбасы изжога и контрреволюционное волнение в животе. Но, случалось, и от воронежской докторской отпрядывали кошки, хотя поначалу, в тридцатых, докторская предназначалась исключительно для «больных, имеющих подорванное здоровье в результате гражданской войны и царского деспотизма».
Пускай с царизмом давно покончено, так деспотизма разве поубавилось?
И за этой докторской Валерка скакал по выходным в сам Воронеж.
Гордей же считал, что воскресенье на то в численнике и дано красным, чтоб отдыхать, и всякий раз он наискивал мешок причин не ходить на воскресник.
Без них построили дамбу.
Без них обиходили пруд. Обтыкали голыми ивовыми прутиками. Принялись прутики. Пустили из себя лист. И зажили вкруг пруда молодые деревца. Веселят глаз нарядными зелёными шапчонками.
С двух сторон пруд чёрно окаймлял раскисший от жары асфальт дорог. Одна дорога лилась к Курску. Другая отбегала от неё под прямым углом на Синие Дворики.
На плотине народ не задерживался.
Всё тёк дальше, на противоположный берег, что был покрыт жухлой игольчато-колкой травой и косо взбегал к молодой золотистой стерне сжатого поля.
Берег – народу там набилось тесно – был настолько крут, что лежать на нём невозможно. Люди съезжали со своих подстилок и большинство предпочитало загорать стоя.
Однако утомительно торчать вдолгую столбиками на крутизне, отчего, завидев свежее лицо, всё устремляло к нему взоры.
Валерку и Гордея облепили знакомые парни, подростки. С шумом здоровались за руку и с тем и с тем.
Правда, Валерка и Гордей не вдвое ли старше против них.
Да что из того, что старше?
Главное – свои, свои в доску. Раз неженатые.
Это женатики уже не водятся с холостой мелкоснёй.
Валерка снял один сапог и, не разгибаясь, потянул ногу из второго.
Подошла Раиса. Тронула за плечо.
– Вы что, собираетесь купаться?
– Само собой.
Валерка почему-то оконфуженно снова пихнул ногу назад в снятый наполовину сапог.
– Вы уж, пожалуйста, поосторожней. А то я слышала, вчера вечером утонул кто-то…
– Не кто-то, – в тесный кружок готовно вдавился верткий парнишка лет шестнадцати, Ростик, – а какой-то закопчённый. С юга. И с припёком… Вроде грузин по фамилии Вермутидзе… Вёз тупидзе свои «перви аромат яблок» в сам Курск. Выскочил из «Жигуля», распаренный, лохмогрудый. И к нам. К пацанве. Машет: «Айда, да! Пиливи на ту бэрэг!» Ему стелят, никто из нас ещё на тот берег не плавал и тебе не советуем. «А, кацо! Сто говоришь! Я Сёрни мор перепиливи давал! А сто мне, генацвалико, твой прудио!» Как ты, говорят ему, там своё Чёрное море переплывал, мы не видали. А раз на то дело побежало, ты переплыви нам наш прудишко. Первый будешь геройка!.. Досейчас герой ещё не всплыл. Весь пруд баграми с лодок истыкали. Не нашли. Капиталиш затонул!
– Вы слышали? – сказала Валерке Раиса. – Поосторожней… Не забывайте, – голос у неё улыбнулся. – Вы ещё нужны для интервью.
– Будет вам ваше это самое ин… – Валерка обидно помрачнел. – Думаете, я не переплыву?
– Вот и нет! – подкусил Ростик.
– Ёлы-палы! На спор!
Валерка выбросил парнишке руку.
Но перехватил её Гордей.
Выставил Гордей своё условие:
– На бутылку, недоскрёб твою мать, коньячелли грузинского!
– Расплёв со значением, – хмыкнул кто-то.
– Валерий! Послушайте! – всполошилась Раиса. – Да не ввязывайтесь вы в эту авантюру!
Валерка отшатнулся.
– А вы что? Не верите мне? – нервно зашептал он. – Вы меня, извините, оскорбляете… Да я! Со связанными ковырялками! Без передыху! Туда и обратно! Да!.. Мухой! Туда и обратно! Ту-у…
В бешенстве подставил Гордею сложенные вместе, запястье к запястью, руки.
– Вяжи!
– Пожалуйста.
Гордей лениво усмехнулся и с видимой неохотой принялся тонкой надёжной бечёвкой, услужливо поданной кем-то из парней, вязать Валерке руки. Гордеев вид при этом говорил: мне это ни к чему, я бы и не стал вязать, мне это надо как мёртвому припарка, но раз человек просит, чего же хорошего человека не уважить?
– Не связывайте ему руки! – вскрикнула Раиса. – Он может утонуть!
– Всяк может только своё, – вяло проговорил Гордей. – Что вы разоряетесь? Убивают кого? Топят? Отвечаю. А: никого не убивают. Бэ: никого не топят. А вы, между прочим-с, мешаете, – кивнул на Валерку, – товарищу взять ставку. А товарищ, что интересно, просто желает честно пить мой коньяк. Толечко и всего…
Тут же Гордей и спохватись:
– Да-а!.. Валер, проиграй я, естественно, я и покупаю. Но проиграй ты, кто мне купит? – спросил вкрадчиво, подтрунивающе. В его тоне были одновременно и ирония, и яд, и трудно скрываемое беспокойство за возможный проигрыш. – Проиграй ты – ты же будешь…
Гордей устало сложил руки на груди. Скорбно уставился на Валерку.
– Не переживай вчерняк, – корильно ответил Валерка. – На той неделе я привозил вам из Воронежа на пятнадцать рубчонков колбасы. Да и в прошлые разы привозил. Набежало полста долга. Но мать пока так и не отслюнила мне мой пятихатник. Обещала отдать потом. В твой аванс. Так что если что – та полташка твоя.
– Не возражаю, – уступчиво согласился Гордей. – В пятницу был аванец. Мой авансишко со мной. Всё забываю выложить из кармана свои шелестелки.
– И сколько ты грабанул аванса? – спросил Валерка.
Гордей поднёс палец к своим губам:
– Тс-с… Большие деньги любят тишину.
Гордей достал новенькую четвертную, с минуту игриво пообмахивался ею, как веером, и, вздохнув, холодно похрустел денежкой, прощально подал Ростику:– Ну-ка, карманной слободы тяглец,[16] давай мухой в "Улыбаловку!
– За шампусиком? – спросил Ростик.
– За пятью грузинскими звёздочками! Ну!.. Чеши фокстротом. Живо же! Сотрись с экрана!
Не ставя ногу на педаль, Ростик с бегу напрыгнул на Валеркин велосипед и поехал.
– Куда вы его послали? – недоуменно спросила Раиса у Гордея, показала на Ростика, – удалялся по плотине.
– А-а… Это мы по-свойски навеличиваем так кафе наше "Улыбка".
Когда Гордей связал Валерке руки, Валерка как-то внезапно обмяк. Присмирел и сиротой обвёл всех долгим взглядом.
Были в том взгляде укор и мольба, вызов и кротость, тоска и беспокойство.
В замешательстве стихал весёлый базар.
Все почему-то почти разом почувствовали себя неловко. При них, при живых свидетелях, засевалось злое дело, и ни одна душа не подумала отвести беду!
Валерка тяжело посмотрел на Гордеев узел у себя на запястьях. Посмотрел на воду.
Ему вдруг стало страшно.
Опало подумалось: ну пойди он сам босиком в воду, может уколоться травой, может поскользнуться, может упасть, и уже тогда ничто не сподвигнет его, суеверного, плыть к тому берегу.
– Для полноты счастья вы б меня метнули, что ли… – будто самому себе глухо пробормотал Валерка.
С диким улюлюканьем, с воплями толпа подхватила его за руки, за ноги, раскачала и, невольно сделав с ним короткую пробежку к воде, бросила.
Бросали его лицом вперёд. Но тех коротких мгновений, покуда он был в воздухе, ему, как кошке, хватило на то, чтоб в страхе повернуться всем телом назад. К берегу.
Все решили, что он, как только вынырнет, непременно рванёт назад.
Но время шло.
А Валерка всё не прорезался из воды.
Bce тревожно запереглядывались.
– Хор-рошо лапоть плавает, лишь пузыри прядают! – дуром гаркнул кто-то. – Во! Вон!..
И верно. От берега наискоску уходила дорожка из редких лопающихся на воде пузырей.
– Между прочим, – Раиса с укором глянула на Гордея, – вы хоть знаете, что бывает за подстрекательство?
– Всякое. В данном случае бутылка коньяка.
Равнодушие, с которым это было сказано, зацепило её.
– Его нет почти пять минут! – ударила синим длинным ногтем по часам у себя на руке.
– Лично я не удивлюсь, если его не будет и все девять минут и девять секунд.
– То есть?
– То и есть, что есть. Девять минут и восемь секунд – мировой рекорд пребывания человека под водой. А он у нас на мелочи не разменивается. Мировой рекорд он спокойнушко сорвёт с наварцем! Вот вам успокоительная пилюля. Плавает же он – я тебе дам! Не чета мне или любому кто здесь. Он не то что по дну может целую вечность идти, он и сквозь землю может пройти. Лично я ещё раз не удивлюсь, если он вывернется к нам не из пруда, а из-за бугорка, с поля, – потыкал оттопыренным большим пальцем с плоским ногтем себе за плечо.
– Тогда я умом не достигаю ситуацию. Если он такой пловец, что же вы с ним спорили? На верный проигрыш?
– Не-ет… Уж я-то как-нибудь да знаю и себя, и его. Не тот я дядюка, чтоб-с спорил на проигрыш да ещё на верный.
– Тогда где же ваша логика?
– А вот где моя логика пока.
Слово пока он выделил голосом и, уклончиво хохотнув, указал на Валерку. Наконец-то выдернулся Валерка из воды далече уже от берега.
– У-ух… – посветлела лицом Раиса.
Она почувствовала, что устала стоять, отходчиво, примирительно села на газету рядом с Гордеем, надернув на колени край расклешённой юбки в крупную коричневую клетку. Села преднамеренно так близко, чтоб познакомиться с Гордеем.
Конечно, они познакомились.
На это знакомство Раиса пошла единственно из профессионального любопытства, замешанного на необходимости.
В самом деле.
Покуда герой её будущего очерка гоняется в пруду за бутылкой коньяка ли, за славой ли, за честью ли, за позором ли в случае проигрыша, за смертью ли, что вовсе не исключено, не сидеть же ей сложа лапки. Почему бы не поговорить с тем же Гордеем? Глядишь, какую занятную детальку, фактик из жизни друга и выщелкнет. Разве это помешает делу?
А потом, и это самое главное, её страшно заинтриговало, до какой степени они друзья и друзья ли вообще, коль с такой лёгкостью на невозможных условиях один ставит на карту жизнь другого?
Раиса задумалась, как бы его поделикатней подступиться к Гордею со своими каверзными расспросами, когда Валерка, грозя берегу вместе сложенными кулаками, прокричал во весь рот:
– Что ж вы, козлы, махнули меня в ватных штанах да в одном сапоге?!
Берег мёртво уставился на Гордея. Чего ему, Валерке, надо?
– Мне кажется, – постно сказал Гордей, – он желает обуться по всей форме. Отправьте ему второй сапог.
До Валерки сапог не долетел. Плюхнулся метрах в двадцати от берега и сразу пропал утюгом в темноте воды.
– Мало того, что связали руки, ещё и кинули одетым, – истиха выпевала Гордею Раиса, стараясь не привлекать постороннего внимания. – Это жестоко. И эта жестокость шла прежде всего от вас.
– Ну прилипли тапочки к дивану! Не спешите меня терпужить. Вот мантия!.. Вы ж его не знаете. А про какую-то жестокость… Да при вас, при незнакомке, он бы ни за какие блага не разделся. До такой меры стеснительный. А показать себя на воде незнакомой мармеладке хочется. Каким образом прикажете спустить его на воду?.. Да-а! – вспомнил Гордей. – Он же сам просил бросить! Вот у вас мантия!.. Что интересно, не слышите, а шерстите… А он, – ткнул пальцем в Валерку, – между прочим, не похож на страдалика. Не похож!