bannerbannerbanner
полная версияКолокола весны

Анатолий Никифорович Санжаровский
Колокола весны

Полная версия

5

Цепко всматривалась Раиса в детски-радостного Валерку и не верила собственным глазам. Боже! Да как это он плывёт?! Не то плывёт, не то идёт… Клешни в недвижении подняты над головой, будто в плен идёт сдаваться. Плывёт и не плывёт… Похоже, что на месте стоит. Не-ет. Вроде двигается… Но почему ему воды по грудки?

– Там что, мель? Он просто идёт? – не без восторга спрашивает Раиса у Гордея.

– Если хорошо плаваете, разденьтесь и проверьте там сами ту мель. А насчёт идёт…

Гордей невольно залюбовался Валеркой. Воскликнул:

– На красотень, я тебе дам, идёт! На красотень! Так он ещё никогда не ходил. Сейчас, наверно, придумал этот способ. Строго вертикально идёт. Перебирает одними ножками. Плясун! Воду толчёт в ступе. Да ступа – окинул беглым взором далеко и широко размахнувшийся пруд, – больно уж велика. Тяжело-о так идти. Тяжело-о…

Валерка оглянулся. По сияющему его лицу не было видно, что ему тяжело. Совсем напротив!

Гордей и Валерка встретились глазами.

Кивком головы указав на Раису, Валерка погрозил Гордею указательным пальцем и сразу, как только Раиса посмотрела на него, на Валерку, Валерка прижал оттопыренный указательный палец к среднему и завалился на спину, словно со стыда прятался за щитком поднятых рук. За Гордеевым узлом.

– Ну вот. Прошла почта. Валерка начал читать свою газету, – сказал кто-то на берегу.

– Нет. Он вернулся из библиотеки, – уточнил другой голос, – и читает что-нибудь про Наполеона или про Суворова. Любит про великих читать!

Валерка легко плыл на спине, держал перед собой тесно сдвинутые скобки ладоней. Действительно, можно было подумать, что он читает.

Сквозь пальцы он увидел Раису. Увидел Гордея. Но тут же перевёл взгляд с Гордея на Раису и больше не убирал с неё глаз. Так удобно, так ловко было подсматривать. Она не видит твоего лица. Зато ты видишь её всю. Ещё удобней оказалось наблюдать в щёлку меж бечёвочными витками Гордеева узла на запястьях. Щёлка эта была ниже. Как раз у самых глаз и безо всяких усилий позволяла видеть всё на берегу.

Он отходил всё дальше и дальше. Ма́лели черты красивого Раисиного лица. Тоньше, меньше становилась она сама, потому и менее привлекательной, отчего в конце концов Валерка и перестал пялиться на неё, простодушно отдался мыслям про то, как они вдвоём пойдут на закате прямиком с пруда к нему домой через всё село. Представил, какие взгляды будут метаться в них из-за занавесок. Представил, как он будет угощать её чаем… А может и…

Никогда он не курил. Но нарочно держал про девчат пачку шикозных гаванских сигар; никогда не пил, но хранил на всякий случай не червивку, не бормотуху, не чернила, а нарядную высокую бутылочку дорогого заграничного вина. Из самого Бреста на велике вёз…

А потом они пойдут к нему в сад и там, на маленькой скамеечке среди роз, станет он рассказывать ей свою жизнь. Расскажет про свою мать, уже покоенку. Впустила в жизнь, подняла на ноги, души в нём не чаяла…

Валерке становится грустно.

А про отца ты, в мыслях обращается Валерка к Раисе, и не спрашивай. Не стану рассказывать. Да и что я расскажу? Как ночевал от его войн в скирде? Как этот батый капризами забил мать? До поры свёл в землю?

Бывало, помоет она пол. Он – высоко себя ставил! – не спеша достанет из кармана платочек, поплюёт на уголок, смочит и тернёт. Мажется грязь – в нос тем платочком ей тычет: "Помыла?! Помыла?!" Она моет снова… То не так ложку этому прибурелому хану перед обедом на стол положит. То не так причешется. То не так улыбнётся… Интеллиго чёртов был. Зоотехник. Скотий генсек!

После смерти матери отец привёл другую. Не мне ли ровесницу.

Я и часу не стал жить с мачехой. Ушёл на койку к соседям. А отцу ухнул: "Здохнешь – на похороны не пойду. Буду умирать я первый – напишу в милицию, чтоб не пускали тебя на мои похороны". С ним я совсем не знаюсь. Прохожу – не здороваюсь. Пускай этот папоротник знает, что и за мёртвых есть кому постоять. Как же так? До старости дошёл с матерью. Жизнь с нею изжил. Так до конца и неси ей верность свою… А он… Да ну его! Что на него слова терять! Только в позор втоптал…

Не ему ли знать, не себе женится старик на молодой.

Сначала она крутила пуговицы одному из Сычовки. А потом и вовсе уплясала от батечки. Теперь вот куликает он один.

Звал меня. Да не побежал я. Ну, чего я побегу? У меня у самого своё дупло.

Не спущу я ему его измену матери, пускай уже и неживой…

Тебе, наверное, интересно будет знать, откуда взялось мне имя Валерий. Сильный. Крепкий. Не Николай, не Михаил, не Иван. А именно вот Валерий и ничего другого.

Нашёлся я в четвертую годовщину громкого чкаловского перелёта[17] и захотелось матери назвать меня именно как Чкалова. Валерий. Благо, отчество у меня было чкаловское. Будто на заказ припасённое. Захотела мать и склонила к тому отца. Нехай, мол, малый растёт Чкаловым. Нexaй вершит по-чкаловски знатно дела. Нехай летит по жизни так же высоко, как сам Чкалов.

Это уж как я по жизни летал и куда, в какие высокие хоромы залетал, я-то, конечно, расскажу. Обязательно расскажу.

Но про это после.

А сначала про детство. Про первые годы.

В детстве мне хорошо.

Про детство мне вспоминается светло.

Детство, милая Раиска, – это та пора, когда человеку за себя ещё не стыдно. Не совестно. Весь он ещё чист. Всё в нём честно. Он ещё не успел наложить себе на хвост и на загривок…

Эка незадача…

Вся жизнь будто на то и подаётся человеку, чтоб сумел чисто пронести через все хитрости земные, пронести от одного берега до второго, до последнего, пронести и ничего святого не потерять из того, с чем снарядило тебя в дорогу детство.

6

Валерке понравилась мысль про берега.

Один берег, думалось, – это детство, начало жизни, и второй – конец её. Этими берегами, как обручами, держится река твоей жизни, закованная в железные крепи. И не выскочить тебе из своих обручей. Не вырваться из своего железа. Не сменить своих обручей. Не сменить раз и навсегда положенного тебе судьбой пути.

Валерке удивлённо подумалось, что вот это его плавание со связанными руками – это ж сжатая до часу-двух вся его жизнь! Не правда ли?

Он даже покосил вправо, влево. Словно ожидал услышать подтверждение своей мысли.

Но по сторонам было безлюдно, пусто. Вокруг как-то заброшенно и бесконечно лежала лишь чёрная и тихая, как в ведре, вода.

Не то что на море.

Прочна морская вода. Хорошо держит.

Но море он всё равно не любил. Бывать бывал, а ни разу не купался. Не тянуло. Постоит по щиколотку в воде и на берег. Не сказать, чтоб боялся. Однако неприятно себя чувствовал, когда входил в морскую воду. Неспокойную.

"Там волны. Необъятная стихия… Не приспособлен я к этим волнам. А в тёплом уютном пруду в своём я чувствую себя, как в люльке. Видать макушки затопленных лозинок. Иногда смутно угадывается местами шаткое дно. Не знаю, чего тут и бояться…"

Проходит с полчаса.

Усталость в ногах подаёт о себе знак. Плыть в этом омуте с мёртвой, стоячей водой всё трудней. Конечно, никакая утомлённость не навалилась бы на него так быстро, будь он в одних плавках. А то ж… Вата штанов налилась свинцом. Задеревенела нога в сапоге.

Может, сбросить сапог, штаны?

Не-е, протестует он, эдако скоро пробросаешься…

Безмерно потяжелели ватные штаны. Тянут книзу. Так сильно тянут, даже лопнул шнурок, что крепил их. Штаны съехали на колени. Вывернулись. Навовсе не дают развести ноги.

Вмельк глянул он на берег, куда шёл, и страх забрал его всего. До земли было Бог весть как далеко.

Как дотянуть? Что делать? Что делать?

На помощь не позовёшь. Засмеют. Да и нет смысла звать. Никто сюда не доплывёт. Полоса, куда продирались-таки отчаюги, осталась позади. Теперь уже шла никому не доступная в Синих зона.

Что же делать? Что?

Он ничего не может придумать и сломленно смиряется. Отдаётся во власть случая. А! Будь что будет! Авось вывезет, авось вынесет… А не вынесет, значит, так Богу угодно. Не к чему тогда и выносить. По крайности, в претензии к Боженьке не буду…

Он жертвенно роняет руки на низ живота. Перестаёт ворочать неподъёмными ногами.

С берега замечают, что Валерка не толкается ногами, опустил руки. Бросил «читать». Весь он в воде. На поверхности лишь блёсткая точка его лица. Вот пропадает и эта блёстка.

И с берега летит требовательное:

– Вале-ер!..Чита-ай!!..

– Рабо-ота-ай!!!..

Стоймя опускается он на близкое, метрах в трёх, дно, покрытое мягким, ласковым илом. Сильно отпихивается ногами от шёлка вязкого дна и чувствует, что необутая нога выдернулась из штанины.

На воле!

«Ну-у! Теперько я героец!»

7

Он шёл на спинке.

Приближение берега ощутил по всё теплевшей воде, по звукам сыпавшихся в воду и в липкий ил лягушек.

По самые глаза вдавился он с ходу в горячий скользкий ил. В бессилии уронил руки на сторону.

Но тут же спохватился.

Хоть и до крайности устал, аж извилины задымились. А всё ж равно негоже опускать ковырялки. А ну заметят, что я лежу отдыхаю против уговоpa? Я ж наобещался туда и обратно без передышки! Подметят мой отдых и я – в проигрыше! Что Раиса-то подумает?

Однако он не мог и плыть назад без отдышки.

 

С горькой завистью ему вспомнилось, где-то читал…

Озеро Развал, под Оренбургом, – образовалось в соляном карьере – настолько солёное, что в него нельзя нырнуть. Нельзя в нём и утонуть. Даже если очень захочешь. Зато можно на воде сидеть, как на диване, и читать. Сильная вода. Нашему б пруду такую…

Надо, решает он, полежать с поднятыми руками.

Он пробует поднять руки и не может.

Поискал вокруг глазами. Увидал корягу. Подтащил. Стараясь не подыматься, воткнул меж ног в ил и опёрся на её верх Гордеевым узлом на запястьях, взялся медленно водить руками из стороны в сторону.

"Из такой дали кто различит, плыву ли я, лежу ли на месте. Главное, кегли маячат. Плыву!"

Помалу усталость вытекала из него; крепнущая бодрость накинула блеску на глаза. Пробудилось любопытство, сподвигнуло оглядеться.

Прибрежная мутная, слегка пахлая, вода была с зеленцой и местами покрыта ряской. Невдалеке, в углу пруда, сыто дремали на воде гуси. Ничто не нарушало их покоя.

За молодой ивовой полоской по чёрному глянцу дороги всё реже помелькивали машины. Всё реже слышались шаги. Был тот предзакатный вечерний час, когда люди уже завершили, изладили свои воскресные дела.

Было тихо-натихо.

Стояла какая-то глухая, заброшенная тишина.

В этой тишине, в этом тепле ила, куда, казалось, Валерка врос, было так хорошо, словно в детстве на печке.

Он свободно вытянулся. С минуту разморенно смотрел в белёсое, выгорелое небо и задремал.

Хорошо ему, легко ему. Спит рука, спит нога…

Мимо шла девушка.

Цокающе уходящие шаги разбудили его. Загорелся он было посмотреть манилке вслед, но не смог выдернуть голову, спину из ила; в следующее мгновение ему расхотелось подыматься, ему даже понравилось, что цепкое тепло ила не отпускало его и на короткий миг. И он, довольный этим, с ленивым восторгом подумал про то, что вот скачут люди за девять земель на грязевые курорты. Да чего ж в этакую далищу забиваться? Разве в стакане, дома, грязи не найти? Чем этот наш прудишко не курорт?

Валерка вслушивался в тишину. Точно ждал ответа.

Но ему не отвечали на его вопросы, и он почему-то удивлённо покосился по сторонам.

Взбулгаченный ил всё не садился, ореольным изломанным чёрным кругом стоял вокруг и покрывал его. Коряга, на которую он вешал руки, торчала меж ног внаклонку к нему. Руки покоились на животе.

«Ч-чёрт! Ещё заметят!»

Он вскинул руки, с опаской вперился в щёлку меж витками бечёвки на тот берег.

Под газетой блаженно спал Гордей.

Рядом толклась ребятня.

Но где Раиса? Ушла?.. Одна?.. Куда?

Невспех принялся он изучать берег. Радость мягко толкнулась в душу, когда на самом бугре увидал Раису. Она стояла одиноко и взмахами рук звала его к себе.

"Хорошо, хорошо зовёшь, Раюня! – засветился счастьем Валерка. – Ты зови, зови… А я полюбуюсь на тебя, на милую. Славная ты… Есть на чём глаз согреть… Зови… Я приду… Я обязательно приду к тебе…

Будь кто другая, я, может, и не стал бы в обстоятельный разговор входить. А как же с тобой молчать? Как же к твоему к сердчишку не подкатить колёсики? Может статься, – тяжело, с захватывающей дух тревогой ворочает Валерка мысли, – пойдёшь за меня? И тут же пугается этой своей мысли. Разбежалась!.. Да кому я, мартышка, нужен? Земля лопнула – мартышка выскочила! И бесприютно болтается по белу свету… Вечный неустрой… Надоела мне эта одинокая болтанка…Один и один… Почему один? Хотя… Ну разве я намного страшней иных-прочих? Иди за меня… А чего!? Ты человек, и я не пугало какое, лоб в два шнурка… Не кочка на дороге, не обсевок в поле… К обсевку корреспондентов не засылают! Знаешь, я не стану тебе за так про себя петь. Я дам тебе своё это самое ин…тер…вью… А ты отдашь мне его назад согласием быть моей? Согласна? Чего мужественно молчишь, как партизанка на допросе, очень гордая за свои героические дела? Или ты не можешь читать мысли на отдалении?.. Я извиняюсь… Каждый молотит свою копну… Я так думаю, хватит тебе мотаться по шарику. Какая ты москвичка? Ты беспризорная великомученица! Всё кочуешь, всё кочуешь! Оставалась бы у меня. Места хватит. Живи не хочу! И нетуньки заботушки летать искать, про кого писать! Они всегда будут рядом. А ты знай рисуй да кидай в Москву. Вон тебе я первый на зачин. Расчехлю душу! Как на духу поведаю своё житие с самой началки…"

8

Он начал вспоминать свою жизнь.

Он никогда прежде не вспоминал свою жизнь. Считал её никому не нужной. Считал ни хорошей, ни плохой. Какую подала судьба, такую и жил. Что отгоревшее беспокоить?

Он не то чтоб боялся её вспоминать – избегал её вспоминать, не хотел, не отваживался-таки вспоминать, как не решаются робкие люди с кладки смотреть в клокочущую реку. Поспешно отворачивался от себя вчерашнего подобно дурнушке, которая, проходя мимо зеркала, в спехе отводила лицо.

Но вот, оказалось, понадобилась кому-то его жизнь, прикомандировали на беседу человека…

"Лет так с десяти стал я слабкий, хиловатый.

Достались детству моему война, послевоенье. Ну жизнь… Тогда все сводили концы с концами. Только, конечно, концы у всех разные… Откуда взяться достатку? То и богатствия было в дому, что бельевая верёвка во дворе. Жили бедно, нахватались голоду. Одно слово, не на сахарах возрастал.

С той поры и…

На дворе лето. Жарынь.

А я в валенках. В пальто. И всё равно холодно мне. Зябну. Почки допекали меня порядком. Плохо стало мне. Потом так и осталось.

Был я толстый, неразворотистый, медвежеватый. Не мог играть в футбол. Последним был в беге, на гимнастических снарядах.

Наконец меня вовсе отчеркнули от физкультуры.

Мир отгородился от меня.

Соседские девчонки-сокласски раздружились со мной, извинительно роняя: «С тобой, Поросюша, стыдно ходить». К ребятам я сам боялся приближаться. Потому что, завидев меня, они начинали дразниться: "Бочка! Бочка!" – и кидались толкаться. Я и впрямь был круглый, как бочка.

Я ушёл в себя.

Я старался не высовываться. Всегда держался на отшибе. Жался в угол. У меня такое чувство, что я и вырос в углу.

У меня не стало друзей. Я ни с кем не разговаривал, кроме как с одной матерью. Случались дни, я не произносил ни слова.

Вот оттуда, из горького одинокого детства, такого жестокого, ко мне пришёл страх перед всяким незнакомым человеком. Даже и сейчас, если очень надо заговорить, бухнешь что не думая – он бледнеет, а ты краснеешь… Я не знаю, как к человеку подойти. Я не знаю, как к нему обратиться. Я вовсе не могу держаться свободно даже в знакомой братии. Меня всегда жмёт, давит, оттирает в угол, к двери. За дверь… Я понимаю, что эту чертовщину нужно и можно перебороть в себе. Но я не знаю, как это сделать.

Однако я отвлёкся…

Три раза меня выписывали из районной лечилки и – боль врача ищет – клали обратно. Так как я опять сильно распухал.

В больнице у меня завелись большие друзья. Ма-аленький ста-аренький дедушка Кирила Клёнов. Я звал его просто дединька Кирик. И была ещё тётя Нина. Дробышева.

Нас слила одна боль.

Мы целыми днями не расставались.

Сидим жалеем друг дружку. Жалеем, жалеем да вдруг и ударимся в слёзы иль в шебутной смех.

В последний раз меня положили именно на ту койку, где лежал дедушка Кирик.

Значит, лежу я и думаю, как ему там-то, дома, расхорошо.

А соседец мне и посмейся:

– Ну что, думовладелец, ты горячий заместитель Клёнова? Съявился, задохлик, амбразуру закрывать?

– Какую ещё амбразуру?

– А такую. – Он угробно сложил синюшные лапки на цыплячьей грудке, на секунду закрыл печальные глаза. – В ту амбразуру, голубок, как в трубу дым, всё человечество вылетело. А так, ёлы-палы, и не закрыло. Уж как дорогой минздрав предупреждал: «Лечение опасно для вашего здоровья!» Уж ка-ак слёзно предупреждал-уговаривал… А вот пустыри не слушаются… И совсемуще навпрасно. Ведь у каждого врача своё кладбище! И если врачун перестанет регулярно пополнять его своими «вылеченными», его же больные, доведённые в мучениях до отчаяния, скоренько самого уроют с песнями как профнегодника на кладбище его ж дорогого имени! Доходит?.. Поймал ситуацию?.. Вот твой дедука и… Полный трындец…

– Ты что? Какого веселина перехлебнул? Или у тебя болты посрезало? Когда я даве уходил домой, дедушке стало лучшать!..

– Вот именно… – сосед постно уставился в потолок. – Стало… Да… Как верно подмечено не мной, «больной уже почувствовал улучшение, но врачи взяли ситуацию под контроль» и…

– Греби отсюда! Да у тебя фляга свистит![18] Ты что несёшь?

– Что имеется в наличности…

– Ты хочешь сказать… Дединька Кирик помер?!

– Ещё на той, больнуша, неделе отнесли в расфасовку.[19] Наглюха Загиб Иваныч[20] угрёб и не охнул… Вот такая расплошка…

Эта весть засекла мне сердце. Замутилось у меня в голове. Я встал и побрёл зачем-то к двери. Меня шатало.

– Ша, мышки амбарные!.. Шуба!.. Ёжики идут![21] Ложись, братовня! Ложись! – шепчет сосед. – Все по местам! Кавалькада движется. Последний парад наступает!

Тут дверь сама мне встречно распахивается. В палату набивается обход.

Упал я перед своей докторицей на колени и заплакал:

– Я не хочу умирать, как дедушка Кирик! Я не хочу умирать! Переведите меня… пожалуйста, с его койки!

Свободных коек не было. Поменяться со мной никто в палате не захотел. В коридоре класть не решились. Зима.

– Горе ты мое горькое, – утешает лечилка. – Потерпи денёшек-другой. Как кого выпишем, так и уважу твою просьбушку. А ты уважь мою. Иди ложись.

– Не могу…

– А ты переступи через не могу, ляг и ничего с тобой до самой смерти не случится. У тебя ж ничего серьёзного! Скоро выпишем!

– Не переведёте – сегодня же меня здесь не будет.

К той злосчастной койке я так больше и не смог подойти.

Дождался у двери, пока ушёл обход, и кинулся к нянечке. Неслышно вытащил у неё ключи из широко раскрытого кармана на боку халата, что натянула поверх душегрейки, забрал свою одёжку.

Ключи честь честью тишком вкинул назад нянечке в карман, переоделся в уборной и благополучно выскользнул из лечебки.

Дома я объявил, что у меня ничего страшного. А потому и выписан по обычаю на домашнее лечение.

Трудно мне поверили. Никаких справок наводить не побежали.

Слилось, может, так с полгода.

Иду я как-то раз из школы. Уже напротив своей калитки увидел почтальонку. Машет мне. Широко кидает руку из стороны в сторону. Такое впечатление, точно гонит от себя настоялый, тяжкий дух. Была она с глушиной. Подхожу я к ней вплоть. Она и шумит мне с попрёком:

– Слухай ты, Валера который… Ты вон, орёлек, как привсегда, всё за наукой гоняисси! А товаронька твоя, Нинок-то, совсемко заскучала… Примёрла! Царствие ей небесное…

Я оцепенел.

Выходит, следующий я? Конечно… Кто же ещё?

Верёвка…[22]

Из оцепенения меня вывели нарастающий жалобный стон и шлепоток полуторки. По осенней плыла хляби.

Что же делать? Чего ещё ждать? И на черта ждать? Какой смысл ждать? Сегодня… Завтра… Велика ль разница?

До машины оставалось всего несколько шагов.

Я выскочил ей наперерезку. Заслонил лицо брезентовой сумкой с книжками, повалился наземь…

 

Как потом я понял, машина вильнула, будто отпрянула от меня, толсто накрыла мне грязью голову, плечи, спину. Она с корня снесла нашу калитку, плетень и по самое брюхо вряхалась в нашу же грядку с чесноком под зиму.

Обложив меня незнамо каким этажом и поминая богову мать, шофёр за ухо выдернул меня из грязюки и, не выпуская, мёртвой хваткой держа за ухо, поволок к отцу на правый бой.

– У тебя что, все батарейки сели?! – хрипло пришепётывал он. – Совсема раздолба повредился разумом! Прибитый на завязи… Тоже нашёл игрушку – со всей дури под колёса кидаться! Пускай батечка кре-епенько смажет тебе мозги!.. Чтобушки не скрыпели…

Отец всё видел в окно.

Он готов был разнести меня на молекулы.

Моя выходка была ему чем-то вроде красной тряпки для быка. Батый отбуцкал меня мокрыми вожжами.

Я захлёбывался от обиды и слёз, убрёл из хаты.

Ночевал я тогда первый раз в скирде соломы.

Я возненавидел всё!

Возненавидел родителя! Возненавидел соклассников! Возненавидел больницу! Возненавидел врачей!

О эти врачи! Первые горячие помощнички смерти! Что эти пинцеты понимают!? Да они там только и знают по шесть раз в день лупить уколы! Столько натолкали в меня пенициллина – горло заплесневело! Сёстры обматывали столовую ложку марлей, макали в йод и продирали, прочищали горло…

Залечили эти таблетологи дедушку Кирика. Всё пихали в бедного какой-то трынтравин… Залечили тётю Нину. А тоже к диете привязывали!

Да плевал я на вашу диету с высокой кучи! Буду мять всё, что под руку ни подлети! Ну хотешко перед смертью наемся вволюшку!

Никакой диетологини!

Я стал наворачивать всё.

– Ты чего всё вподряде лопаешь, как свинёнок? – пытает за столом родитель. – Иль думаешь, что в рот полезло, то и полезно?

Мамушка и заступись за меня:

– А ему, Павлуша, врачевцы разогрешили, – заикалась и жалко моргала она.

– Чему только этих колпаков и учат! – хищно обсасывал наш хан лошадиные бивни. – У этих халатов по семь пятниц на неделе! То строго держи диету. Всё молочное. Всё несолёное. Соки… А то… – скосил на меня угрюмый взгляд. – Ишь ты! Рвёт селёдку, как шакалёнок козе горло!

– Голодом, Павлуша, ещё никто от болезки не откупился… Хочется малому есть. Значит, дело к поправке мажется.

А когда мы остались одни, мамушка и плесни:

– Ты, сынок, ешь, ешь взаподрядку всё, что душеньке мило. Ешь, да не ленись пройтись-пробежаться когда. Когда побегаешь, по себе знаю, оно вкусней естся. Ты бегай. Мне сдаётся, это к пользе. Стрясывай с себя больную пухлоту.

Я начал много ходить. Стал по утрам обливаться холодной водой в тазике. Зуб на зуб не приходит. А я знай полощусь. Но бегать-таки не отваживался.

Сам по себе я не мог бегать. Мне надо за кем-нибудь бежать. И без видимой причины по деревне неловко пластаться. Скажут, сбился дурёка с ума.

И надумал я из школы и в школу пришпоривать за грузовиками, за тракторами, за повозками.

Оденусь, бывало, и к окну. Время идти. Я стою. Выжидаю.

3авидел что на колёсах и задал бежака следом.

Раз за вечерей родитель и накатывается:

– Ты чего за машинами гоняешься, как бобик? Только что не обгавкиваешь…

Мамушка и тут поверни дело ясным лицом ко мне:

– Врачея, Павлуша, велела. Бегать ему надушко.

– А за аэропланом скоро повелит скакать?

– Да обскачет и аэропланий твой, будь у малого велосипедка. Давай-но укупим… Парубец у нас счастливуха. Что да, то да. Проверял вон облигацию и выиграл.

– Ну, коли самолично облапошил государство, возьми ему в премию этот хвостотряс…

На дворе ещё первый толчётся свет. А я на своём новом конике и завейся не в Скупую Потудань, так в сам Нижнедевицк. Что туда, что туда в один конец двадцать километришков. К урокам я поспевал обернуться. И так изо дня в день.

Велосипед, бег и вода отпихнули от меня врачей. Здоровому врач не надобен!

К концу школы я окреп. Забросил валенки.

17Знаменитый лётчик Валерий Павлович Чкалов (20.1.1904 – 15.12.1938) вместе с лётчиками Г.Ф.Байдуковым и А.В.Беляковым совершил 20-22 июля 1936 года первый беспосадочный перелёт по маршруту Москва – Петропавловск-на-Камчатке – остров Удд (ныне остров Чкалов). За 56 часов 20 минут преодолено 9374 километра.
18У тебя фляга свистит – о сумасшедшем.
19Расфасовка – морг.
20Загиб Иваныч – смерть.
21Шуба! Ёжики идут! – предупреждение об опасности.
22Верёвка – безвыходное положение.
Рейтинг@Mail.ru