– Инютиной, – поправил Савчук. – Знаю. Разберемся.
– Тьфу! – плюнул старик в сторону. – Хучь бы девка была… А то так, Инюткина. Ни ума в глазу, ни добра в заду.
– Насчет добра-то, дед, наоборот вроде, – усмехнулся один из мужчин.
– Это на чей вкус, – отрезал старик. – Такого добра как песку на берегу, ты зачерпнешь, а мне так и нагнуться лень. А они – спорить из-за нее. Тьфу!
– Отнагибался ты, дед, – усмехнулся тот же мужик.
– Да оно так, – без всякой обиды согласился старик. – Был рысак, да сбил подковы…
Филат Филатыч слыл на всю округу непревзойденным сплавщиком плотов по своенравной Громотухе. В молодости он характер имел лихой и необузданный, как речка. Мог он ни за что ни про что, по известным ему одному причинам, обидеть человека, зла ни ему, ни кому бы то другому никогда не делавшего, всячески его ославить. Мог завести дружбу и старательно опекать человека, по общему признанию никчемного. И до сих пор были у него в оценке людей и отношении к жизни какие-то свои мерки и свои принципы, не понятные другим.
Он был уроженец этих мест, всю жизнь прожил в верховьях Громотухи. До революции услугами Филата Филатыча частенько пользовался богатей Кафтанов. Филат Филатыч иногда сплавлял ему огромные плоты в малую, как в нынешнее лето, воду за сущий бесценок, почти даром, рисковал при этом не раз собственной жизнью. А иногда и в высокую воду, когда сплавить вниз древесину не составляло никакого труда, ломил такую плату, что у Кафтанова от ярости тряслась борода. «Ну как хоть, как хошь, это дело хозяйское, – отвечал на такие вспышки Филат Филатыч со спокойным смешком, который еще больше стервенил Кафтанова. – Ты хозяин, стало быть, башковитый, тебе и видней, што те в выгоду, а што в убыток».
И как-то так получалось, что даже в высокую воду плоты Кафтанова без Филата Филатыча частенько разбивались. И Кафтанов, матерясь, снова шел на поклон к строптивому плотогону.
В гражданскую Филат Филатыч оказывал партизанам Кружилина кое-какую помощь иногда, пару раз, когда полковник Зубов совсем уж настигал измотанных бойцов Поликарпа Матвеевича, уводил их в непроходимые урманы и укрывал в недоступных лесных дебрях. И в то же время этот Филат Филатыч в те грозовые годы держал где-то у себя, укрывая по таким же урманам, малолетнего сына Кафтанова Макарку вместе с приставленной к нему в няньки Лушкой Кашкаровой, а потом, после гибели Зубова, и его сына Петьку.
– Я, Филат Филатыч, точно не знал тогда, что ты прячешь сыновей Кафтанова и Зубова, – сказал старику Кружилин, когда вместе вот с Савчуком отыскал его прошлогодней весной в тайге, чтобы лично попросить сплавить в Шантару заготовленный лес. – Не знал, но мысль иногда мелькала: не ты ли их прячешь? А может, теперь признаешься? Дело прошлое.
– А выведал бы, так что ж, прикончил дитев бы? – вскинул старик маленькую, но упрямую свою голову с косо сидящей на ней шапчонкой. Умные глаза его, длинные и узкие, как у монгола, поблескивали, точно бритвы.
– Я зверь, что ли, какой?
– А что жа тогда тебе за дело?
– Да любопытно просто.
– Ну что жа… удовлетворю, – усмехнулся старик, снял шапку, по-крестьянски пригладил ладонью все еще густые и почти не поседевшие лохмы волос. – Так было дело.
– Ах ты хитрец! – смеясь, воскликнул Кружилин. – Должно быть, высокую плату тебе платил Кафтанов. Ведь рисковал все же. Время-то было горячее, могло и ошпарить…
– Кака там плата, – махнул рукой Филат Филатыч, нахлобучил шапку, но опять криво. – Вся радость-то в деньгах разве?
– Значит, что же ты, из идейных соображений?
– Из человеколюбия, – строго произнес старик. И вдруг хихикнул как-то смущенно. – Я что ж, всегда такой кривоногий, што ли, был да хилый?
– Да я помню, какой ты был.
– Ну вот… А Лушка-то в те поры… хе-хе… Вся плата была при ней.
Секунду еще и Кружилин, и Савчук молчали, а потом оба разразились хохотом. Смеялись долго, до слез в глазах. Улыбался и сам старик, отворачивая узкие свои глаза.
– И жук же ты, Филат Филатыч! – вытирая глаза платком, проговорил Поликарп Матвеевич.
– Да уж как умели, так и жужжали. Лукерья ничего, довольная была.
Савчук, отмахиваясь от свирепых, чуть, казалось, не со стрекоз, комаров, шагал по стиснутой деревьями лесной тропе, поглядывал на лохматый, как кедровая ветка, затылок Филата Филатыча, на сверкавшие порой то слева, то справа заснеженные громадины гор, думал об этом необыкновенном крае, куда забросила его судьба, о живущих тут удивительных людях. Он родился и вырос в украинских степях, прожил там всю свою жизнь, и ему казалось, что нет ничего прекраснее этих степей и чарующего неба над ними. По ночам звездные волны, казалось ему, схлестывались со звоном, а потом на землю до утра сыпалась бесшумно звездная пыль, и луговые травы по утрам горели не от росы, а от этой пыли. Теперь он как-то обостренно понял, что красота на свете бесконечна и разнообразна, что природа никогда себя не повторяет и вот здесь, в Сибири, тоже натворила дивы дивные…
Филат Филатыч шел с костыльком, посапывая, но легко и скоро, время от времени оборачиваясь, вытирая ладонью потный лоб в мелких морщинках.
– Ничо, мужики, скоро уж, – говорил он весело, поблескивая узкими глазами. – Туточки раз вздохнуть да два шагнуть.
Старик очень был доволен, что в прошлом году к нему в такую глухомань приехал сам секретарь райкома партии.
– Понадобился, стало быть, я? – спросил он сперва вроде недружелюбно и настороженно.
– Так человек, Филат Филатыч, всегда нужен людям, – ответил Кружилин.
– Это так, – мотнул головой Филат Филатыч, настороженность его исчезла, он по-стариковски засуетился вокруг самовара, принес большую чашку застарелого меда, стал угощать. – Давайте… А плотики я вам, как яички, целехонькие доставлю. Это нам дело знакомое.
– Надеемся, Филат Филатыч. Кроме тебя-то, и попросить некого.
– Ну, есть людишки, – не согласился старик с Кружилиным. – Вот Акимка из-за белков… Да Акимка, ежлив уж до конца-то, охламон все ж таки да пьяница. Не-ет, я вам, как яички…
И действительно, всю древесину Филат Филатыч доставлял аккуратно, никогда не терял даже бревнышка. Нынче в мае сплавил еще несколько больших плотов, а потом вода резко упала, на перекатах обнажились мокрые лысины камней. Сейчас лысины высохли, даже брызги до них не доставали. И строительство жилья на заводе фактически прекратилось.
– Значит, Филат Филатыч, будет вода, говоришь, после Ильина дня? – спросил Савчук.
– Обязательно. Раз белки вон обещают.
– Как они обещают?
– Глянь, слепой, что ли! Синь между белками синится. Это уж точно, побежит вода с ледников к Ильину дню.
Савчук, сколько ни вглядывался в вершины заснеженных гор, никакой сини между ними не видел. Небо и небо, белое, как и повсюду. Но спорить со стариком не стал, только произнес машинально:
– Дай-то бог.
– Во-от! – воскликнул старик. – Приперло, так и ты, партейный, тоже взмолился.
– Да я так, по привычке.
– А может, зря? Зря, ежлив только по привычке? А?
– Ну, зря не зря, а раз не верю в бога… ты вроде веришь, а я нет. Ты уж прости, Филат Филатыч.
Старик на это ничего не сказал, отвернулся и долго, часа полтора, шагал молча.
Потом остановились передохнуть и перекусить. Рабочие вскипятили чай в двух больших медных чайниках, вынули хлеб, сахар. Большой ломоть хлеба, кусок сахару и кружку чаю дали и старику. Он все так же молча и сердито выпил чай, съел хлеб и, по-прежнему сдвинув кустистые брови, неодобрительно слушал разговоры и смех молодых парней. И Савчук уже пожалел, что ввязался с этим своенравным и непонятным стариком в ненужный разговор о боге, даже встревожился: черт его знает, этого Филата Филатыча, возьмет да и выкинет какой-нибудь очередной фокус. А где другого такого плотогона найдешь? Кружилин тогда шкуру снимет.
– А вот спрошу тебя, Игнат, – проговорил неожиданно Филат Филатыч, впервые назвав Савчука по имени. – Вот в народе говорят: нельзя работать в Ильин день… И рассказывают: один мужик в селе нарушил такой запрет, сено у него было скошено. Ну, на Илью, обыкновенно, гром погромыхивает – катается он, значит, на своей колеснице по небу, по тучкам. Мужик-то испугался, давай торопиться сено в зарод сметывать. «Успею, грит, до дождя, что ж, что Ильин день, не пропадать сену-то…» И сметал. А тут и прилетела невесть откуда ворона с горящей веткой во рту, села на мужиков зарод да подожгла. Да еще на другие зароды стала перелетать. Сядет – и подожжет, сядет – подожжет… Вся деревня на зиму и обескормилась, по миру пошла вся деревня… Вот. А?
– Предрассудки это, Филат Филатыч, – сказал Савчук. – Сказки, понимаешь.
– От ты! – поморщился старик. – Я ж о другом спрашиваю: отчего Илья такой злой-то?
Савчук не мог понять движения мысли старика, не мог уразуметь, чего тот хочет, и только пожал плечами.
– Или вот еще в наших краях рассказывают… ну, пущай сказку, как ты определяешь, – заговорил опять неугомонный и непонятный старик. – Святой Николай-чудотворец ходил по земле с Ильей-пророком. Ну, ходят, глядят… Углядели, что бедный хрестьянин один землю пашет. Подошли да попросили попахать. Пашут по очереди. Потом спрашивают: «Кто лучше из нас двоих пашет-то?»
Хрестьянин тот показал на Николу. Озлился Илья на бедного мужика и говорит: «Ну ладно инда… За такие несправедливые слова я те хлеб градом выбью. Налив хороший на твоей полосе будет, а я выбью…» Тады Никола пожалел хрестьянина, да и шепнул ему: «А ты обмани этого Илью, поменяйся полосой с богатым мужиком, у которого хлеб худой будет. А мне за совет свечку поставь». Хрестьянин так все и сделал. Пришел к богатому и говорит: «Давай обменяемся полосами, видишь, какой у меня хлеб тучной. Токмо в придачу маленько деньгами дашь, деньги нужны больно – лошадь купить…» Ну, богатей увидел выгоду, обменялись. Стали поспевать хлеба. И тут накатилась туча да как ударит бывшую хрестьянскую-то полосу! И градом ее всю повыбило. Илья-пророк о той хрестьянской хитрости прознал, рассердился, собирает тучу на его полосу, какая раньше богатому принадлежала. Хлеб-то на ней все ж таки кое-какой уродился. Тут опять явился к хрестьянину Никола да шепчет: живо разменивайся с богатым, я те, дескать, говорю, да опять придачу попроси деньгами, коровку, мол, хочу купить, детишки малые, молочка хотят. Ну, разменялись. Токмо успели – как посыпал град. И повыбило полосу, которая теперь уж к богатею обратно вернулась. А у хрестьянина выбитая раньше градом полоса отошла. И хлеба он много собрал да на придачу два раза от богатея получил… Ну а Илья, получается, остался ни в тех, ни всех. И осерчал тогда пророк на чудотворца. «Ах ты, грит, шаромыжник такой! Вовсе и не чудотворец ты, а как есть шаромыжник! Обварился, что крестьянин свечку тебе с синичью ножку поставил! Да ить богатый мужик пудовую бы не пожалел. Ты ж мой авторитет среди народу подрываешь…» Да за бороды друг дружку, да пошли там, за облаком, кататься. Пошел гром! И что же ты думаешь? Никола-чудотворец и покаялся: «Критику, грит, признаю твою, Илья. По легкомыслию я научил хрестьянина, да я выправлюсь, хрестьянин этот у меня запоет…» Наутро упала у хрестьянина скотина вся, а хлеб в сусеках вдруг загорелся да сгнил в одну ночь. Утром глянули, а там одна труха. И пошел тот хрестьянин с детьми по миру…
– Ну вот, – с улыбкой промолвил Савчук, когда старик умолк, – выходит, ошибался я, и ты, кажется, не очень в бога-то веришь.
– Ну, очень али нет, это мое дело, – промолвил старик сердито. Помолчав, он вздохнул, и было в этом вздохе какое-то сожаление. – Я человек темный, жил в лесу, топтал росу. И что ж, раньше я бога соблюдал, хоть и грешил… Да-а, несправедливости много в жизни уж больно. Куда ж бог-то смотрит, ежели он есть? Что же он своих причиндалов всяких распустил? Этого вот Илью. Или опять же Николу-чудотворца… Вот у меня женка ране была. Разошлись мы с ней давно, она сейчас в Шантаре живет, старая. Каторжница она была, а за что? Сынок помещика одного ссильничал ее, девчонку. Ну, она в беспамятстве-то и отомстила, вилами его запорола. А душа-то у нее! Муравьишку всякую жалела. Обижал я ее, грешный, обманывал с Лушкой этой, вот она и ушла от меня. Да и с другими обманывал. Тожеть – как бог допускал? Али вот эти войны… Хоть та, гражданская, хоть эта, нонешняя. Видел я в кине-то, как плоты в Шантару пригонял. Такая красота на земле, а ее огнем жгут, железом этим… порохом взрывают. Где ж он, бог? Не-ет, Поликарп Кружилин ваш правильно, в туза прямо: не бог, а человек всегда людям нужен…
Вот куда вывел старик! Мысли его были теперь понятны, но слова, которыми он облекал их, были настолько своеобразны, что Савчук только поражался.
А Филат Филатыч мотнул головой, сбрасывая с себя раздумье, узкие глаза его заблестели опять умно и хитренько, по-озорному.
– А Поликарп-то жук! Знавал я его в молодости тожеть… Цыганку с табора он свел, помню.
– Какую цыганку? – спросил с любопытством Савчук, никогда раньше об этом не слышавший.
– Ух, цыганка была! Отец ее с ножом по всей Громотухе рыскал, Поликарпа искал… Зарезал бы, кабы не Кафтанов. Богатей тут у нас такой жил. Женился на цыганке этой после Поликарп Кружилин.
– У него ж жена не цыганка вовсе! – воскликнул Савчук.
– Это другая. Та померла. Еще до этого, до революции, все было…
– Во-он что! Каторжница, цыганка… Интересная у вас тут жизнь протекала!
– Так она, жизнь, завсегда, – кивнул старик. – Такие круги выписывает, что ежли придумывать, не придумаешь сроду.
– И долго бывшая твоя жена, Филат Филатыч, на каторге была? И кто это, ежели не секрет? – спросил Савчук.
Но старику этот вопрос не понравился, он нахмурился, поднялся, произнес сердито:
– Старый я пес… разболтался об чем не надо. Какое твое дело – кто? Любопытный какой… Ну, айдате, тут недалеко уж. Подымай людей-то, расселись-разделись, будто на ночь…
Добравшись до лесозаготовительного участка, Савчук в сопровождении долговязого, изъеденного комарами бригадира лесорубов по фамилии Мазаев обошел все делянки, осмотрел груды сваленных, очищенных от сучьев деревьев, штабеля напиленных досок, глянул в тетрадку Мазаева, где велся учет лесозаготовок. И спросил:
– Обед во сколько?
– С двух часов у нас. По участкам обедают. Сперва лесоповальщики, потом обрубщики сучьев, возчики, пильщики. Сразу для всех места за столами не хватает.
– Сегодня всех к двум часам собери. Посоветуемся.
В два часа на вытоптанной до черноты поляне, где стояли врытые в землю грубые, плохо оструганные столы, собрались все лесозаготовители. Заросшие волосами, давно не стриженные, в старых, пущенных на износ рубахах да пиджаках… На поляне было тесно, кто стоял у столов, кто сидел на земле. Слышался говор и смех, плыл в синее и горячее небо табачный дым, мешался с влажным воздухом. Все недали, что скажет им парторг, с чем он приехал.
Говор и смешки затихли, едва Савчук вышел с Мазаевым из палатки, служившей конторой лесозаготовителей.
– Ну как, лихо тут? – спросил Савчук, поздоровавшись с людьми.
– Зачем? Куро-орт…
– Воздуху много.
– Кина нету вот… Да девок бы на разживу хоть.
– Или Алеху сместить, язву… Свекровь она, что ли, им?
Вспыхнул опять смешок, не злой, добродушный. Повариха Евдокия Алексеевна, полная, сварливая, но в душе добрая женщина, которую все звали Алехой, строго следила за своими четырьмя молоденькими подсобницами, медсестрой и продавщицей ларька, каждый вечер загоняя их в отведенный им семерым дощатый балаган, сколоченный из горбылей и обрезков. А больше женщин здесь не было. Нынче весной взамен заболевшей продавщицы ларька, в котором люди могли купить мыло, табак и всякую прочую мелочь, была назначена Вера Инютина. Она намеревалась было в этом же ларьке, сколоченном из досок, оборудовать себе и жилье, но Алеха, явившись, молча забрала ее тряпье, строго зыкнула: «Еще чего! Тут одно мужичье, не соображаешь, дура?»
Смешок вспыхнул и тут же загас, придавленный голосом Алехи.
– Это кто там про меня высказывается? Захар, что ли? Тебе-то какое горе? Ты ж каждый вечер в Облесье, за пятнадцать верст, бегаешь.
– Он скороход, что ему?
– Марафонец!
– А там марафонки живут. Их не сторожат, – сказал Захар, крепкий в плечах, невысокий парень.
– От тебя усторожишь. – Повариха, обтерев потное и красное лицо фартуком, подошла к улыбающемуся Савчуку. – И этих, Мишку с Генкой, сомустил. А они вон каких делов натворили, милиция понаехала теперь…
«Понаехавшая» милиция в лице Аникея Елизарова была тут же. Елизаров за два года работы в милиции сильно раздобрел. Сейчас он, покуривая, сидел на врытой скамейке спиной к столу, возле него стояла Вера Инютина, что-то ему обиженно говорила, а тот слушал, облокотившись о свои колени и опустив крупный нос к земле. Инютина была в белом с пестринами платочке, в светлом платье и отчетливо выделялась в толпе.
Все еще посмеиваясь, Савчук сказал:
– Ладно, Евдокия Алексеевна, во всем разберемся. Да и вообще не долго тут будем все теперь… Товарищи дорогие! Времени у нас нету много собранничать. Положение, в двух словах, такое… Лесу заготовлено порядочно, досок напилено тоже порядком. Но недостаточно все же… Поэтому директор завода отдал распоряжение – заготовку бревен прекратить, все силы бросить на распиловку. Я вот даже еще пильщиков привез. Но, подсчитав все на месте и обсудив обстановку, думаю, надо в этот план кое-какие изменения внести… Вот Филат Филатыч говорит, что сплавная вода будет нынче только с неделю держаться после Ильина дня и спадет… Так?
– Так. Оно по всем приметам так, мужики, – уверенно сказал Филат Филатыч. – Я тут всю жизнь прожил. Гаранту даю полную, вот увидите…
– Если так, прохлаждаться нам некогда, товарищи. Упустим эту неделю – зимовать опять народ в землянках будет. Потому что никаким иным способом древесину отсюда не вывезти.
Прошел по толпе говорок. Многие из работающих сейчас здесь уже две зимы пережили в землянках, и зимовать еще одну было в таком жилье невмоготу.
– Поэтому принимается такое решение. Распиловку прекратить вовсе. В конце концов, все можно и в Шантаре распилить, было бы что. Разделиться всем на две группы. Одна будет возить бревна к реке и сплачивать в плоты. Сколько надо, столько туда и назначим, чтоб к этому самому Ильину дню все плоты были наготове. Остальные будут продолжать день и ночь валить деревья. День и ночь… За оставшиеся дни нам надо сделать как можно больше. Вот и все.
После обеда, когда все рабочие разошлись по своим местам, Савчук, слушая визг пил, стук топоров и голоса людей, тоже похлебал немного из миски и направился в сопровождении Елизарова к ларьку. Вера Инютина, увидев входившего парторга завода, вильнула испуганно глазами, вскинула ладонь на колыхнувшуюся грудь, обтянутую тонким платьем, встала боком к небольшому оконцу и опустила голову. За два последних года Вера как-то повзрослела, и, хотя ей было всего двадцать три, шел двадцать четвертый, от ее глаз, походки, жестов, от всего ее облика веяло достоинством много пожившей и немало испытавшей женщины.
Елизаров, зайдя следом за парторгом в ларек, сел на перевернутый ящик из-под мыла и опять опустил нос книзу. Когда садился, ящик под его налитым задом захрустел, и Савчук, не глядя на милиционера, поморщился.
– Ну, красавица, рассказывай, что тут такое приключилось?
Инютина всхлипнула.
– Разобраться надо. Расскажи…
Из сбивчивого рассказа Веры он понял, что насиловать ее никто не собирался вроде, и почувствовал великое облегчение. Дело было простое – двое молодых парней, как только Вера появилась в тайге, стали частенько забегать в ларек, потом и сторожить, когда она возвращалась по вечерам на ночлег или утром шла умываться к ручью. Вера улыбалась при встречах и тому, и другому («Что ж я, ведьмой должна смотреть на всех?!»), и между парнями, ранее дружившими, стала возникать неприязнь. А несколько дней назад после работы оба умотали с тем самым Захаром, на которого Савчуку жаловалась повариха, в деревушку Облесье, что расположена километрах в пятнадцати в горах. Там у знакомой Захара они всю ночь пили медовое пиво, а к утру объявились здесь.
– Я только умылась в ручье, иду назад, – говорила Вера, не глядя на Савчука, – а он, Мишка, вывалился из-за кустов. Пьяный, улыбается…
Тут Вера подняла глаза на Савчука. В глазах ее горели желтые точки, как у рыси, а губы были обиженными.
– Говор идет, будто хотели… хотели они меня… Неправда это! Они оба хорошие – и Михаил, и Генка. Только дураки. Зачем они мне?
Проговорив это, Вера прикусила нижнюю губу своими остренькими зубами. Елизаров поднял на Инютину глаза, усмехнулся и снова опустил взгляд.
Дальнейшее, по рассказу Веры, развивалось следующим образом. Михаил начал объясняться в любви, раскинул руки, прижал ее к стволу сосны и начал целовать. В это время из леса вышел Геннадий, тоже пьяный. «Не лапай ее!» – «А твоя она, что ли? Следом крался, как шпион?!» – «Уматывай!» – «Сам катись!»
– Слово за слово – и пошло у них, – рассказывала Вера. – Потом один схватил сук, другой – какую-то палку. И начали друг друга молотить. Я опомнилась, когда у Мишки кровь потекла, закричала…
Через несколько минут Савчук в сопровождении того же Елизарова подошел к землянке, где сидели драчуны.
– Ну-ка, выведи их.
Елизаров отомкнул двери из почерневших плах. Геннадий и Михаил вылезли на свет осовелые, у одного была перебинтована голова, у другого – плечо. Вылезли и встали, опустив виновато длинные руки с сильными ладонями. Савчук знал обоих – они работали в литейке и были неплохими мастерами.
– Красавцы! – произнес Савчук насмешливо и холодно. Парни молчали. – В военкомат, что ли, вас обоих отсюда отправить?
– Во-во! – подал неожиданно голос Елизаров. – Разбаловались до края тут.
– А вы не пугайте! – вскинул голову Геннадий. – Чем нашли пугать!
– Вы вон енту милицию на фронт опробуйте, – желчно бросил и Михаил. – А мы – с полным желанием и удовольствием. Наели тут рыла…
– Вот-вот! – усмехнулся Елизаров. – Это они и про вас… Хулиганы!
– Замолчите! – прикрикнул Савчук на Елизарова в бешенстве. Этот человек его раздражал все больше. И недоволен был Савчук собой, этими своими глупыми словами о военкомате, неизвестно как вырвавшимися. Действительно, нашел чем пугать…
– За драку прощения просим, – заговорил Михаил. – Так, по дурости… Тут этот нас пугает, раскормленный боров. – Парень кивнул на Елизарова. – Дескать, прижгут вам место, каким изнасиловать девку хотели. Не было этого! И в мыслях. Верка, если честная, она скажет…
– Как же вы додумались побоище такое устроить? – спросил Савчук.
– Пиво проклятое… Когда Мишка исчез из дому той, знакомой Захара-то, мне стукнуло: к Верке он это тайком от меня. Ну, я и следом подался за ним. За дорогу хмель не выветрился. Умеют в Облесье пиво варить… А что там! Наказывайте, чтоб поделом… Мишка-то вроде и ни при чем. Меня уж давайте.
– Марафонцы! – вспомнил почему-то Савчук словечко, выкрикнутое недавно на поляне. – Марш к медсестре!
– Да мы вроде бы… От безделья только ослабли.
– Марш, сказано! Оттуда – к Мазаеву. И глядите мне! В другой раз не такой разговор будет!
Парни повернулись и пошли друг за другом, гуськом. Елизаров поднял свой тяжкий, в красных прожилках, нос на парторга.
– Прощаете, выходит? Непорядок это, незаконно. Мы боремся с такими, а этак-то…
– Слушайте, вы… борец! – Савчук свирепел все больше, не понимая даже отчего. Ребята, подравшиеся из-за девчонки, если говорить честно, даже нравились ему чем-то. За пьянку и драку надо прижучить, конечно, тут уж как положено. А вот этот милиционер… Действительно, разжирел, растолстел, как баба. – Марш… к Мазаеву!
– То есть? – хлопнул длинными ресницами Елизаров.
– Он на работу определит.
– Извиняйте… У нас свое дело. Мне в раиотделение надо. Выделите лошадь.
– А я говорю – к Мазаеву! – угрожающе повторил Савчук. – Будете тут до конца вместе со всеми деревья валить. А с райотделением я объяснюсь как-нибудь.
Елизаров переступил с ноги на ногу, сложил губы обиженно, повернулся грузно и пошел.
В деревне Облесье, неизвестно почему так называвшейся, – стояла она как раз среди самой дремучей тайги, провалившись на дно горной котловины, – была почта, дня через четыре Савчук съездил туда на верховой лошади, позвонил Нечаеву, объяснил директору завода, что тут, на месте, исходя из условий, он принял несколько иное решение, а распиловку бревен на доски прекратил.
– Ну что ж, пожалуй, пожалуй, – глуховато покашливая, произнес Нечаев. – Тебе на месте виднее.
– Не мне, Филату Филатычу. Любопытный старикан. Вяжет плоты каким-то известным ему только способом, материт всех остервенело… Позавчера на ночь уехал куда-то. «Погляжу, говорит, чем белки дышат». Прилетел вчера к обеду, загнав лошаденку, заматерился еще яростнее. Через неделю, утверждает, вода поднимется. Надо как-то нам бы его… премировать побогаче.
– Сделаем. Как вообще-то там?
– Лесу достаточно навалили. Успеть бы плоты сколотить. Я уж почти половину людей по требованию Филата Филатыча ему отдал. А у вас как?
– Все нормально. Слушай, ты что с моей секретаршей сделал?
– То есть? – не понял сразу Савчук.
– Чуть с ума она не сходит все эти дни. В Москву было кинулась… «Обрекаешь, говорю, меня на смерть ты, как я тут без тебя? Дай отцу телеграмму, письмо напиши… Теперь-то уж нашли друг друга».
– А-а, – сказал Савчук. – А это точно его дочь?
– Здравствуйте… Чья ж еще? Сегодня она с ним по телефону говорила.
– Он позвонил?
– Да нет, мы отсюда Наркомат вызвали.
Возвращаясь из Облесья, Савчук думал о состоявшемся разговоре с директором. Голос у Нечаева вроде бодрый, покашливает только. Значит, оправился после того жестокого приступа в кабинете у Кружилина. С недоумением размышлял о Наташе Мироновой, вернее, о ее отце-генерале. Это был еще не старый, только очень измученный, кажется, язвенной болезнью человек. На лице его выделялись брови, не очень густые, но разметистые. Глянув на эти брови, Савчук вспомнил, что и у Наташи такие же, и сразу подумал: не он ли ее отец?
– Простите, Александр Викторович, у вас нет… дочери Натальи?
– А что? – вскинул он свои темные, недоверчивые глаза. Взгляд у него вообще был какой-то отчужденный, немного испуганный, будто он от каждого собеседника ждал подвоха, ловушки, и это не вязалось с его генеральской формой, с его положением в Наркомате. – Была у меня дочь по имени Наташа. Но она погибла вместе с матерью, моей женой, во время эвакуации. Я навел все справки… Их эшелон разбомбили.
– У нас в Шантаре, на нашем заводе, работает Наталья Александровна Миронова. Ей лет двадцать – двадцать один. Я не знаю, ваша ли это дочь, но брови у нее… И глаза… И она из эвакуированных.
– Боже мой! – Миронов шагнул из-за стола к Савчуку. – Неужели жива? Я немедленно позвоню в Шантару…
Вернувшись из Наркомата и закрутившись с делами, Савчук как-то не выбрал времени рассказать Наташе о встрече с ее отцом, полагая к тому же, что они давно созвонились. Раза два у него мелькало удивление, почему ж Наташа сама не отыщет его и не расспросит о подробностях этой встречи, но тут же эта мысль пропадала в суматохе. И только перед самым отъездом в тайгу, когда грузовики уже выехали за территорию завода, а Савчук из проходной прощался с Нечаевым, решил перемолвиться с Наташей.
– Я слушаю, Игнат Трофимович, – сказала Наташа в трубку.
– Ты что ж об отце-то ничего не спросишь? Все-таки я живого его видел.
– О каком?.. Что-о?! – В трубке что-то захлебнулось, послышалось частое дыхание. – Постойте… Вы это… со мной говорите? С Наташей?
– Да ты что? – растерялся даже Савчук. – Погоди… Я в Наркомате встретил твоего отца. Он обещал позвонить тебе сразу. Разве он не звонил?
– Не-ет, – растерянно промолвила девушка. – Постойте… Я сейчас к вам… Вы откуда говорите?
– Я из проходной. Но меня ждут люди. Грузовики с заведенными моторами.
– Нет, не-ет! – закричала Наташа. – Подождите меня!
…Над тайгой по-прежнему палило солнце, даже в тени под деревьями было душно и влажно, как в парной бане. Лошаденка, привычная к такой жаре, шла резво, только время от времени фыркала да мотала хвостом, пытаясь отогнать комарье. Савчук, запарившийся в пиджаке, решил было его снять, но тут же надел, потому что комары, как шильями, тотчас начали прокалывать рубаку на спине, на плечах.
Да, странно это, что Миронов не позвонил дочери, как обещал, не дал даже телеграммы, раздумывал Савчук, покачиваясь в седле. Вообще никак не сообщил о себе, пока дочь сама не позвонила.
За обратную дорогу эта мысль несколько раз возвращалась к Савчуку, неприятно беспокоя чем-то…
Вернулся Савчук уже затемно, выслушал доклад Мазаева о том, что сделано за день, остался доволен.
– Многие только, что на сплотке, кашлять начали, – сказал Мазаев. – Старик их целый день в воде держит. А сам как железный, зараза… Одна лошадь ногу сломала. Пристрелить пришлось.
– Эти как… марафонцы, которые подрались?
– Работают, как звери.
– Людей на сплотке менять надо…
– Да меняем.
Когда совсем стемнело, Савчук, поужинав, взял мыло и полотенце, пошел к Громотухе. Всюду на отлогом галечном берегу громоздились кучи бревен, длинные готовые связки плотов лежали на воде, привязанные канатами к большим валунам или вкопанным в землю бревенчатым сваям. Савчук зашел на один из таких плотов, разделся. Здесь, на реке, было свежо, тянул ветерок, относил комаров, и они почти не беспокоили. Вдыхая с жадностью холодный запах мокрой древесины, Савчук прыгнул в теплую, усыпанную звездами воду. Здесь было неглубоко, всего по грудь, течение слабое, дно песчаное. Савчук вымыл голову, с наслаждением поплавал, разбрызгивая руками звезды, вылез на плот, натянул брюки и рубаху, закурил.
За его спиной горели редкие огни костров, слышались нечастые голоса, раздавался иногда смех. Все это доносилось реже и реже, люди, утомленные долгим и нелегким рабочим днем, укладывались в палатках, в землянках, а то и просто у дымокуров.
Неожиданно сзади послышались всхлипы оседавших в воду бревен. Савчук обернулся – кто-то шел к нему по плоту. Через секунду-другую он различил, что это Вера Инютина.
– Ой, ноги чуть не поломала! Там еще бревна не связаны. Извините… Я не знала, что это вы здесь. Думала, из девчонок кто.
Савчуку эта девица не нравилась, ему были всегда неприятны ее какие-то уж слишком угодливые глаза при встречах, и он не понимал, зачем Нечаев взял ее к себе в секретарши. Заходя в приемную, он вежливо здоровался и, отмечая, как вспыхивают приветливо ее длинные глаза, тут же отворачивался. Несмотря на приветливость, глаза ее казались ему неискренними. А вот сейчас, кажется, и голос, и слова.
– Сюда вообще не следует ходить купаться, – сказал Савчук. – Не положено.