Кобыла нервно переступала под Павлом, беспокойно косясь на него, будто предчувствовала что-то недоброе. Оседлали коней и Турчинин, и Рукавишников, и Пантелеймонов. Сзади горячились кони личной «малой кавалерии» Буденного, как называли небольшой кавалерийский отряд выходцев из казачьего рода, который Буденный часто брал с собой на далекие подмосковные выезды и даже в некоторые командировки. Они и ехали рядом с деревянными вагонами, в которых везли лошадей.
Эскадрон тронулся следом за маршалом в сторону Винников. Предстояло преодолеть километров пятнадцать-семнадцать по грунтовой, пыльной дороге. Скорость сразу взяли приличную. Лошади быстро залоснились маслом, в воздухе стоял крепкий дух лошадиного пота.
Буденный лихо держался в седле и все быстрее и быстрее погонял высокого, стройного коня. Павел едва поспевал за всеми. Турчинин время от времени отставал от своей шеренги и, подскакивая к Павлу сзади, хлестал нагайкой по крупу его кобылу.
– Держи строй! Строй держи! – все время орал кто-то старший из «малой кавалерии».
На Павла оборачивались и скалились. Чубатый казак в лихо заломленной кубанке поравнялся с ним и издевательски прищелкнул языком. Павел покосился на него, ожидая почти то, что услышал:
– Собака на заборе сидит ловчее тебя, казак.
– Собака умнее и тебя и меня, потому и не лезет на коня! – огрызнулся Павел и тут же сильно ударил пятками кобылу по бокам. Она ошеломленно рванула вперед, а Павел едва не завалился от неожиданности на спину. Сзади его почти догнал хохот чубатого.
Когда подъехали, наконец, к Винникам, к расположению танковой бригады, Павел уже чувствовал себя в седле уверенно и даже подкручивал ближе к маршалу. Тот раза два покосился на него и, довольный, усмехнулся в усищи. А один раз даже показал себе на шею ногайкой.
Остановились в трех богатых домах, брошенных многолюдными еврейскими семьями, которые сами не знали, кто им больше нужен – германцы или Советы. Поляки стращали и теми и другими, но так как тут наступали русские, им казалось, что это опаснее, потому что ближе. Ведь то, что ближе всегда опаснее, потому что то, что дальше, еще может и не придти, а это – уже здесь.
Буденный прикрикнул на своих кавалеристов, показав упругий, круглый кулак, потом посмотрел на Рукавишникова и на Павла, оказавшихся ближе всех к нему:
– Присматривайте за этими разбойниками, чтобы никакого мародерства. Первого, кого поймаю, высеку перед строем, второго лично расстреляю. Чтоб иголки не утащили, черти! Знаю я их!
Таскали, однако, не только иголки, но и серебренную посуду, столовые приборы, отрезы шелка и драпа. Даже семь дамских шляп и два черных цилиндра утащили и затолкали в подсумки. Никого не выпороли, но крику было много.
Уже в первых числах октября 140-я стрелковая и 14-я кавалерийская дивизии вблизи Билгорая атаковала польскую кавалерийскую группу под командованием полковника Тадеуша Зеленовского. Для Павла это был первый настоящий бой. Туда его втравил все тот же цыган Женька Рукавишников, когда на пост около маршала заступили Пантелеймонов и Турчинин. Как оказались в Билгорае Тарасов и Рукавишников, не понятно. Во всяком случае, об этом никто никогда не говорил, потому что никто их туда и не посылал. Все же это было глубоко внутри польской территории, западнее Львова аж на 100 километров. Туда, до кавалерийской дивизии, добрались не верхами, а на конфискованном у поляков паккарде. Спустя много лет, поздней весной сорок пятого года, Тарасов почти также конфискует у немецкого полковника небольшой бронированный вездеходик и вспомнит тогда о том польском паккарде. В жизни, оказывается, многое повторяется, на том и зиждется человеческий опыт – и тот, что ведет к победе, и тот, что сближает с бедой.
Ехали весь вечер и почти всю ночь. За рулем сидел молчаливый красноармеец из танковой бригады, а, кроме Рукавишникова и Тарасова, там еще был нервный комвзвода из 140-й стрелковой дивизии, который накануне привез в штаб к Буденному пакет с важным докладом. Рукавишников затолкал в машину Павла и, подмигнув, шепнул:
– Вот, где сейчас дела будут! Поглядишь, что значит кавалерийская атака! Коней у них возьмем… Сдюжишь?
Павел струсил, и не столько из-за того, что боялся боя, хотя и не знал его, особенно, кавалерийский, сколько из-за того, что по существу бросает пост и не сможет завтра поменять Турчинина. Как на это батя посмотрит? А Турчинин? Он осторожно спросил об этом Женьку. Тот самодовольно ухмыльнулся:
– Хорошо посмотрит! Нагайкой втянет, а потом, может, даже расцелует! А нет, так расстреляет! На то и война! А что касаемо Турчинина, так это моя забота! Не дрейфь!
Простота, с которой все это было сказано, почему-то успокоила Тарасова, и он, отчаянно махнув рукой, плюхнулся на задний пружинный диван паккарда.
Павлу на этот раз достался норовистый конь, из седла которого он чуть было не вылетел с первого же его толчка. Припустили с места рысью и все наращивали ход. Павел вцепился в гриву, лег на низко припущенную шею и дышал вздутыми от страха ноздрями также взволнованно, как его конь. Рукавишников летел рядом на огромном жеребце и с беспокойством поглядывал на Павла. Но вскоре Тарасов ухватил дробный ритм летящего в ближайший лес по узкой полевой полосе отряда, и глаза его загорелись разбойничьей отвагой. Всё получалось не хуже, чем у других, хотя многие замечали его неопытность и, похоже, переглядывались с усмешками и подмигиваниями.
Первый бой ахнул горячим, жужжащим залпом с опушки леса. Пули разорвали воздух у самого уха. Павел вскинул карабин и, не целясь, выстрелил прямо над ушами коня. Того шарахнуло от неожиданного звука в сторону. Павел едва не вылетел из седла во второй раз за короткую скачку.
– Не пали над челкой! – бешено заорал Рукавшников, – Его и себя угробишь!
Во второй раз Павел умудрился выпрямиться в седле и пальнуть высоко над маленькой, изящной головой коня. Тот не то вспомнил с учений этот звук, не то смирился с ним сейчас в горячке, но лишь припустил быстрее. Кто-то истошно заорал «Даешь!» и отряд вихрем ворвался в лес, сметая польских конников, едва успевших вернуться в седла, так как оборонялись они спешившись. Трое остались неподвижно лежать под ногами своих мечущихся, храпящих коней. Павел с ужасом сообразил, что кого-то из них, должно быть, убил он. Но отбросив все упреки своей еще непривычной к военной жестокости совести, он больно ударил коня по бокам каблуками сапог и тот, взбешенный, заливающийся пеной из оскаленной пасти, понес его через лес, через высокие желтеющие уже кусты. Ветки хлестко били по лицу, глубокие, кровоточащие царапины перечеркнули лоб и щеки.
Поляки на этот раз ушли.
Рукавишников с удивлением поглядывал на раскрасневшегося, возбужденного погоней Павла. Но ничего не говорил.
Потом, к вечеру, была еще одна такая же бешеная атака, короткая погоня и пальба почти в кромешной тьме. Только вспыхивали короткой жизнью горячие розы выстрелов и больно отбивал в плечо упругий приклад. А ночью, бросив в эскадроне коней, оба вскочили в тот же паккард и их повезли назад, к Львову, потом вокруг Львова, на восточную его окраину, где, должно быть, их уже хватились.
Приехали часам к восьми утра, усталые, чумазые.
– Ты, что! – орал на Рукавишникова взбешенный Пантелеймонов, – Это тебе, что барская охота! Под трибунал захотел! И Тарасова с собой прихватишь! Мальчишки!
Буденный об этом узнал от кого-то из своих штатных доносчиков, и до Павла дошло, что тот хмуро приказал отправить обоих под арест на трое суток сразу по возвращении в Москву. А пока, мол, не трогать. Позже, в Москве маршал сделал вид, что все забыл. Однако все знали его привычку носить в памяти даже мелкие события и ждали когда-нибудь их выплеска. Возможно, то, что потом случилось с Павлом в сорок третьем году в кабинете Буденного, то, что кардинально изменило всю его судьбу, и было, своего рода, выплеском того разбойничьего польского рейда. Но до этого еще было очень и очень далеко.
Был еще один короткий бой, правда, пеший. Застали как-то на окраине Львова немногочисленный жандармский отряд во главе с пожилым ротмистром и тут же открыли по отряду беспорядочную пальбу. На этот раз Павел, лежа у дороги за мятой металлической бочкой целился в квадратные фуражечки – конфедератки или, как из называли поляки, рогатывки. Попал или нет, так и не узнал, но пятеро жандармов все же остались лежать на обочине. Их стащили в овраг и на скорую руку захоронили.
К утру пришло известие, что кавалеристы все же нагнали и разоружили у Билгорая крупный отряд полковника Зеленовского. В плен было взято более двенадцати тысяч конников и огромное количество стрелкового оружия, в основном, английского образца. Захватили и орудия, и снаряды, и прочее военное имущество. Особенно ценились легкие седла и сбруя, а также удобнейшие кавалерийские сапоги особого фасона.
На этом бои затихли. И пошли осенние нудные дожди.
Однако тут как раз подоспели скандальные разборы нарушений и разного рода «пиратств», как их назвал кто-то в штабе маршала.
К Буденному привезли курсанта из зенитного эскадрона кавалерийской группы с обвинением в мародерстве у старой учительницы села Добровляны не то Жидочевского, не то Стрыйского повята, как в тех польских землях назывались уезды. Курсант отобрал у нее часы и, кажется, велосипед. Буденный даже не взглянул в его сторону.
– Под трибунал, – буркнул он и углубился в какие-то бумаги.
Парень истерично всхлипнул, попытался грохнуться на колени перед маршалом, но его подхватили за подмышки и утащили. А рано утром, в мелкий, холодный дождик, по приговору полевого суда расстреляли.
Это произвело на Павла ошеломляющее впечатление. Он не спал следующую ночь, вспоминая отчаянные, отупевшие от ужаса глаза курсанта, когда того волокли со связанными руками от панского дома, где заседал скорый суд, в школьный подвал двое энкаведешников. Павел слышал ранним утром два коротких выстрелов за оврагом и побледнел. Его даже затошнило.
Рассказывали, что к Буденному с великим трудом пробилась та учительница и стала горячо уверять его на смешанном русском и польском, что часы были плохие, старые, а велосипед вообще нужно было выбросить, потому что на нем не держалась цепь, что бы с ней ни делали. Она умоляла простить мальчишку, клялась, что не имеет теперь уже никаких претензий. Еще говорила, что у нее таких «хлопаков», как этот, два десятка, и все страшные хулиганы. Не расстреливать же, дескать, их всех за это! Ну, мол, покататься захотел, ну, часы понравились…, и что же! Его же мать дома ждет, пусть пан военный будет «добросердным» к таким детям и к их матерям.
Буденный хмуро позвал к себе дежурного адъютанта и приказал срочно выяснить, что стало с курсантом. Через несколько минут тот вернулся и что-то шепнул маршалу. Семен Михайлович забегал глазами, тяжело вздохнул и, уже не глядя на старую полячку, буркнул:
– Поздно, пани! В расход его вывели… «хлопака» этого. Поздно! У нас тут армия, а не ваша школа. Тут быстро всё… Мародерствовать никому не велено.
Полячка схватилась за седую аккуратную голову длинными, худыми пальцами и, подвывая на высокой, старческой ноте, пригнулась к коленям.
– Напоите чаем женщину! Верните ей всё! – нервничая, крикнул Буденный, – Некогда мне тут! Да увидите же ее кто-нибудь!
Спустя годы, Павел с тяжестью в душе вспомнил того курсанта. Тогда он уже сам был обвинен полевым судом в предательстве и подведен к своей последней черте. Его спасло чудо. Но та старая учительница чудом для юного курсанта стать не успела. Она стала для него последним кошмаром.
Потом был еще один скандал. Кавалеристы 14-ой дивизии разоружили польских солдат численностью в 150 штыков, двадцать два офицера и шестнадцать жандармов. Солдат немедленно распустили по домам, а офицеров и жандармов заперли в том же подвале, где за три дня до них ждал своей участи тот несчастный курсант. Вечером, когда уже стало совсем темно, офицеры и жандармы убили рабочего-поляка, вызвавшегося охранять захваченное оружие, и открыли огонь из окон школы. Восстание было подавлено очень быстро. Батальонный комиссар прискакал в 14-ю кавалерийскую дивизию и срочно собрал митинг. Он орал, брызгая слюной, что поляки, мол, фашисты, что их надо жечь и убивать без всякой жалости. Они ведь застрелили троих наших и ранили пятерых.
– Сволочи они! – орал красный как рак батальонный комиссар, – их уничтожать надо, а не в плен брать!
Уже на следующий день четверо нетрезвых кавалеристов под впечатлением ночной истерики комиссара совершили рейд в село, в котором жили по большей части крестьяне немецкого происхождения, обнаружили там арестованных новой польской милицией нескольких офицеров-поляков, отняли их силой и ту же расстреляли.
Это дошло до командования, и Буденный, уже перед самым возвращением с эшелоном в Москву, приказал судить их. Им в тот же день дали каждому по нескольку лет лагерей, кому-то больше, кому-то меньше, в зависимости от меры участия в том самочинном расстреле.
А в самый день отъезда политрук-кавалерист из 131-го полка пустил в расход семью львовского помещика – самолично грохнул шестерых человек прямо во дворе их родового гнезда.
– Пулю ему, гаду! – заорал взбешенный Буденный.
В тот момент, когда отряд маршала вскачь уже добрался до эшелона и спешно грузился, политрука оттащили от стола трибунала и тут же, в длинном коридоре, специально выделенный для этого младший лейтенант из тыловой охраны НКВД раздробил револьверной пулей ему затылок.
Но в Москву не поехали. Эшелон вернулся чуть назад, на одном из разъездов поменял путь и через четыре часа вошел на замусоренную, сиротливую платформу Львовского вокзала. А утром все уже вымытые, вычищенные, верхом, при оружии и под знаменем, разрезая серо-зеленую толпу пехотинцев, запрудивших город, парадом прошли по центру Львова. Впереди под знаменем ехал маршал и топорщил свои геройские усы. Глаза его при этом стреляли веселыми чертями в разные стороны.
Вечером состоялся банкет для высшего и среднего командного состава, на который Павел не был приглашен даже в качестве охраны.
– Это тебе, казак, заместо губы! – мстительно бросил Пантелеймонов, – Нашел бы негодяя Рукавишникова сейчас, рядом бы с тобой посадил тут. Где шляется, хитрый цыган! Ну, вернемся домой, я ему такую кавалерийскую атаку покажу, своих не узнает!
Павел не обиделся. Он заснул, как провалился, на своей полке и очнулся в середине ночи только, когда с банкета стали сыпать в вагоны пьяные командиры. Двое принялись на радостях палить в воздух прямо под окнами эшелона, но их тут же разоружила охрана, а одному, самому строптивому, из тех самых казаков, даже подбили глаз.
Эшелон дернулся всеми своими сочленениями, вздрогнул и потянул домой, на этот раз через Киев. Рукавишников сам нашелся. Он ехал в своем купе, мечтательно чему-то улыбаясь и неторопливо рассуждая о том, что полячки слаще евреек, но и еврейки, иной раз, могут дать форы некоторым полячкам. Одни лишь цыганки, мол, вне всякой, конкуренции! Но об этом положено знать только цыганам. Это он уже заявил чрезмерно строгим, даже грозным голосом.
Пантелеймонов только качал головой и осуждающе вздыхал. Павел молча усмехался и отворачивался к окну, залитому дождем.
Вскоре он уже стоял «на часах» в штабном вагоне маршала. Там было необычно тихо. Утомленные ночной пирушкой, все спали мертвым сном. Колесные пары отбивали мерную дробь сначала по вновь приобретенной польской территории, а потом по всё распухающей новыми и новыми землями Украине.
Польский поход тем и окончился. Но впереди было одно очень важное в жизни Павла событие – еще одна короткая и кровопролитная война. В декабре развернулась нудная, холодная финская кампания.
Накануне пришло еще одно письмо из дома. Писала та же сестра Дарья о матери.
«Здравствуйте, Павел Иванович! Примите сердечный привет из родной деревни Лыкино от сестер ваших и матери Пелагеи Николаевны Тарасовой, а по батюшке, от рождения, Румяновой. Сестра Мария и сестра Клавдия померли в прошлом месяце от болезни, которую многоуважаемый доктор Виктор Меркулович Клейменов, из станции Прудова Головня, с амбулатории, назвал ученым словом «корь». А мы вот думаем, что это все от заразы холеры, которая тут многих уже прибрала. Больна теперь и сестра ваша Серафима. Тоже лежит в жару. Мать говорит, все это истинный божий промысел. Даже не плачет совсем. Она у нас, дорогой брат Павел Иванович, совсем на голову стала плоха. Вас забыла совсем. Я тут намедни ей говорю о вас лично, а она глядит на меня как на чужую и только малоумно шамкает. Доктор Виктор Меркулович говорит, что это у ней от чистой воды в голове. Скопилось слишком много и не выходит. А только мешает ей думать и вспоминать вас. Говорит, надо положить в больницу, в Тамбове, но мы не дали, потому что мать стала кричать на всех и драться. Вы ежели прибудете к нам погостить, ее вовсе не узнаете. Высохла, как старый плетень вся, волосы теперь у ней редкие, а ноги и руки стали кривые. Ходит, но плохо, качается в стороны, того гляди, свалится об земь. А руки ничегошеньки более не держат.
С другой стороны, у нас все хорошо. Не забывают нас ни родственники, ни даже Советская власть, чтоб ей сто лет жить и цвесть. Так и написано на клубе – «Советской власти жить сто лет и цвесть алым стягом». Что такое «алый стяг» я доподлинно не знаю, но цвесть ей надобно очень непременно. Приедете ли вы, дорогой брат Павел Иванович? А то мать вас уж всамоделешно забывать стала. Она что-то совсем старая теперь, хоть и лет ей немного, а даже очень мало. Кланяйтесь лично товарищу Сталину и другим товарищам, которые вас все, конечно, знают и уважают, как геройского бойца за советскую власть и за то, чтоб ей долго цвесть.
И еще, во последних строках этой сердечной весточки из вашей родной деревни Лыкино, вам, дорогой брат Павел Иванович, спасибо за денежки и за две посылки с банками. Мы их поставили в старый буфет и ждем, когда можно будет открыть и всем съесть с радостью. Может, когда вы изволите лично прибыть? А так нам еды вполне всем хватает, нас ведь теперь стало мало, а мать совсем почти не ест. Куры у нас, двенадцать голов, есть свой хряк, коза. Коровы на откорм из колхоза не брали, потому как при нас нет мужика, чтобы накосить на дальнем сенокосе и нет мочи, как то сено вывезти назад, потому нет телеги и лошади. Телега наша рассохлася совсем, у ней колесо забрали, а кто не ведомо.
Сызнова кланяюсь вам, дорогой наш брат Павел Иванович, ваша единоутробная сестра Дарья Ивановна Тарасова.»
Павел был крайне обескуражен этим письмом. Он трижды его перечел, пытаясь понять истинное настроение сестры: упрекает ли она его или действительно не понимает, что происходит с ней, с матерью, с сестрами, с ним и вообще со всеми. Он дважды уже было подходил к двери, за которой сидел Пантелеймонов, но так и нет решился попросить об отпуске. Тут ведь надо было объяснять, каяться, что не был у матери и сестер с тридцать пятого года и еще виниться за то, что и деньги, и продукты шлет им тайком во время увольнений. Как это объяснить все?
Но в действительности он не хотел и думать о Лыкино, а уж поехать туда, к матери, потерявший разум, к сестрам, которых он всегда сторонился, когда даже они все вместе жили, и речи быть не могло.
А тут весьма кстати затеялась еще одна война.
Тарасов очень недолго пробыл в Москве, ежедневно стоя на часах у входа в приемную маршала Буденного, у тумбочки и телефона, с трехлинейкой и с примкнутым острым штыком.
Война с финнами началась 30 ноября 1939 года и окончилась 13 марта 1940 года подписанием Московского мирного договора. По существу, это была, своего рода, кровавая увертюра перед большой войной со вчерашним союзником, с которым впопыхах делили буржуазную Польшу. Сейчас иной раз говорят о том, что якобы финны, понимая неизбежность войны СССР с Германией, спешили сохранить за собой всю восточную Карелию и надежно закрепиться на Карельском перешейке, и потому, дескать, спровоцировали войну. Мол, с чего они тогда как раз перед ней закончили сооружать непреодолимую линию Маннергейма? Однако именно СССР была исключена из Лиги Наций в декабре 1939 года за то, что развязал захватническую войну, не включенную в дальнейшем в сражения Второй Мировой.
Представить себе события, разворачивавшиеся вокруг СССР в тот очень урожайный на войны и конфликты год, невозможно, если не вспомнить что, кроме польского раздела, случился также и пограничный конфликт на Дальнем Востоке – в Халхин-Голе, с японцами. Его назвали «необъявленной» войной. Случилось это весной 1939 года.
Павел очень переживал по тому поводу, что он, бывший пограничник Забайкальского военного округа, не попал на те военные действия. А вот тот человек, который вывез его в Москву, его однофамилец, бывший начальник штаба Герман Тарасов, оторвался от учебы в академии и в составе тактической группы пограничных войск принял участие в достаточно коротких, но от того не менее кровопролитных боях в Маньчжурии. Павел даже пытался разыскать его через Машу Кастальскую, но безрезультатно. Эта короткая война благополучно прошла без него.
Возможно, вся его личная история тогда бы и закончилась. И не было бы роковой встречи с человеком, приметой которого стала яркая родинка размером с горошину на виске, во время Второй Мировой войны, и не случились бы другие важные встречи, и не принял бы он участия в событиях, которые позволили его скромной жизни влиться в жизни больших и заметных людей. Судьба Павла сложилась бы как-то иначе. А может быть, он бы погиб в каком-нибудь неизвестном бою в Маньчжурии? Тогда мы, не видя уже перед собой этого человека, не узнали бы о других, тайных и явных, сражениях, которые стали частью его судьбы.
Но провидение берегло его совсем для другого. И все, что с ним происходило в эти годы, было лишь вступительным аккордом его особенной судьбы.
Таким «аккордом» оказалась и финская бойня, которая окончилась тем, что к СССР отошло одиннадцать процентов финской территории и город-крепость Выборг.
С одной стороны стоял коммунистический вождь Иосиф Сталин, а с другой – в прошлом генерал-лейтенант Российского императорского генерального штаба, генерал от кавалерии Финляндской армии, фельдмаршал, регент королевства Финляндии (после ее отделения от России в 1918 году), а позже, с августа 44-го по март 46-го года – президент барон Карл Густав Эмиль Маннергейм.
В этот год, а именно в августе 1939-го, барон Маннергейм, в свое время, окончивший с отличием Николаевское кавалерийское училище, завершил выстраивание своей знаменитой линии обороны, на которой потом сложили головы многие красноармейцы. Барон начинал свой путь с корнета, когда-то служил в Польше, в Калише, в 15-м драгунском Александрийском полку.
Военная судьба Маннергейма интересна еще и тем, что он по существу был близок по своему кавалерийскому прошлому с Семеном Буденным. Это тот нередкий случай, когда поначалу рядовой конник стремится повторить героический аллюр своего высокомерного командира, а когда добирается до некоторых высот, начинает болезненно ревновать к легкой, как ему кажется, его славе. Что касается командира, то самый больной укол с его стороны – это тот, о котором он и не подозревает, потому что не замечает скромного конника ни в строю за собой, ни на лихом коне впереди строя, но всегда позади прямой и гордой спины командира.
Маленький человек, тихий солдат Павел Тарасов, служивший у Буденного в охране, а потом принявший самое скромное участие в финской кампании, казалось бы, находился в стороне от тех заметных военных биографий. Но именно в этом и состоит главное лукавство истории. Никто ведь не узнает о существовании маленькой щепки, если топор не срубит большого дерева, а эта щепка не отлетит в сторону и не поранит случайно кого-нибудь. Вот тогда ее заметят.
Исторические связи только на первый взгляд имеют лишь крупные узлы, но при внимательном, детальном рассмотрении, обнаруживаются тысячи мелких волокон и узелков, которые надежно скрепляют события, вплетаясь в их общую канву. Впрочем, к этому мы еще вернемся, когда в судьбе Павла Тарасова произойдут серьезные изменения, и когда он станет свидетелем и участником как маленьких, так и заметных трагедий.
Есть множество серьезных научных трудов и крупных литературных произведений, посвященных большим именам, но почти не существует исследований, направленных на изучение тех самых крошечных узелков, которые по-существу и составляют общую ткань истории. Это не глобальные судьбы народов и их вождей, это – маленькие драмы маленьких людей, это – тихие солдаты известных и неизвестных сражений. Это – скромные, но и незаменимые серые нити основы в искусной фактуре гобелена. Иной раз так называемая цветная «уточная» нить полностью скрывает нити основы и демонстрирует великолепный рисунок. Но есть такие мастера, такие художники, которые нити основы намеренно оставляют зримыми, зацепляя за них тончайшую виртуозную пряжу. Вытяни такую нить и придется отдавать гобелен на реставрацию. Он утеряет свою истинную ценность.
Поэтому не следует относиться пренебрежительно к скромным участникам или просто молчаливым свидетелям больших и известных событий. Это лишь навредит общей ткани.
…Маннергейм в конце девятнадцатого века служил кавалергардом, он даже сыграл роль младшего ассистента на коронации Николая Второго, приведшего потом дела в России в такое состояние, что и сам был вынужден отречься от престола, впустить во власть большевиков во главе с Лениным, а затем потерять не только Польшу, но и Финляндию, из которой происходил барон Маннергейм. Говорят, что на приеме в Кремлевском дворце в честь офицеров кавалергардского полка, то есть по существу элитного полка охраны царской особы и его семьи, барон удостоился беседы Его величества и с тех пор, как он говорил, обрел «своего императора». Если бы только император знал тогда, что малозаметный «младший ассистент» на его коронации разыграет в дальнейшем такую долгую историческую партию, которая на века останется в мировой истории, как пример последовательности и государственного ума в основании и сохранении независимости части территории его огромной империи.
Он был специалистом по боевым лошадям, входил в особую придворную конюшенную часть в качестве помощника командира бригады и даже отвечал за комплектацию с конных заводов полковых конюшен лошадьми лучших пород. Маннергейм принял участие в японской кампании в 1905 году, хорошо знал Маньчжурию, участвовал в тяжелых рейдах. Потом, в 1906-м году побывал в Китайской военной экспедиции, а в 1914-м уже воевал на западном фронте, в Люблине, против австрийцев, и, будучи командиром бригады наголову разбил их в одном из первых же боев. 4-я армия, в состав которой входила боевая кавалерийская бригада барона Маннергейма, была сильнейшей в русской императорской армии. Барон был награжден золотым Георгиевским оружием, а в дальнейшем, во время Первой Мировой, на его грудь повесили многие боевые ордена с бантами и без таковых.
Буденный, известный своими полным георгиевским иконостасом, будучи старшим унтер-офицером кавалерии и лучшим наездником полка, а затем и корпуса, видел в ту войну Маннергейма со стороны и был искренне восхищен им.
Однако тогда он был всего лишь низшим чином в казачьем войске, что не давало возможности не только помериться силами со знатным наездником, но даже просто хотя бы перекинуться с ним словом.
И вот теперь, когда фельдмаршал Маннергейм уже стоял по другую сторону поля боя и когда оба могли посоперничать хотя бы в количествах боевых наград, самолюбивый казак, а ныне маршал, со свойственной ему горячностью рвался в бой.
То были люди разного масштаба, однако беспокойная военная жизнь сводила их то в одном лагере, то разводила по разным. Поэтому, когда польская эпопея уже была шумно отпразднована, а похмельные головы отболели, очень вовремя, по мнению Буденного, возникла финская кампания. Он кинулся сначала к Ворошилову, а затем к самому Сталину.
– Пустите к нему! – кипятился Буденный, сверкая глазами, – дайте дотянуться до предателя! Он кавалерист и я кавалерист! Посмотрим, чья шашка острее!
– Там не шашки решат дело, – покачивал крупной головой Сталин, – там другая война, Семен.
И все же Буденный опять сформировал свой штаб, подобным же образом, как тогда в польской кампании, собрал эшелон и двинулся к западным границам. Шли с ним те же. Весело было и хорошо. Вспоминали распятую с двух сторон Польшу, даже кто-то ненароком припомнил боевой рейд Павла и Рукавишникова, смеялись, фантазировали, перемигивались.
В своих стойлах ехали кони, среди которых была и кобыла Павла. Он даже на одной из перегонных станций заглядывал к ней и сунул в заиндевелую горячую пасть, ощетиненную льдинками на длинных ворсинках, горбушку хлеба, обсыпанную солью.
На этот раз, правда, на коней сели лишь на следующий день после прибытия. Погарцевали следом за маршалом, покрутились у притихшей границы, да и всё на том. Эшелон стоял у какого-то безжизненного завода с сиротливыми, холодными трубами в Ленинградской области, а до границы дважды или трижды пыхтели, обволакиваясь густым паром, после чего возвращались на ночевку. Было скучновато. Зато войска везли эшелон за эшелоном и разгружались в поле, на опушке редкого леса и у промерзшего тихого озера.
Эта кампания была совсем не такая, как предыдущая. Да и Буденный вел себя нервно, часто хмурился, отмахивался от советов. А потом как-то пробурчал:
– Что за земля такая! Холод, ветер! Тут не воевать, а помирать надо. Эх, мне бы с Маннергеймом в степи сойтись… А тут какие-то линии… Выше лыж боец над землей и не поднимется. Не война это, а сплошная подлость!
Как уже вспоминалось, он не любил танки, танкетки, самоходки, которые только-только появились, и всякого рода бронемашины. Считал их помехой в войне, а не подмогой. Они, на его взгляд, не давали показать красоты боя, воняли черным дымом, керосином, плевались жарким огнем, да еще лошадей пугали. Он очень быстро захотел домой, в Москву.
Однако сознаться не смел. Потому и хмурился, часто напивался в своем пульмановском вагоне и шумел. Павлу пришлось дважды переносить его от стола в широкое купе и сваливать на неприбранный кожаный диван. Один раз, незадолго до отъезда, маршал очнулся, уставился на Павла пьяными, невидящими глазами и рыкнул:
– Ты кто есть! Почему казака как бабу лапаешь!
– Виноват, товарищ маршал Советского Союза! – Павел отпрянул и растерянно выпрямился, – Часовой ваш – Павел Тарасов. Прикажите, уйду…