Таких указов у Алексея Алексеевича скопилось множество. Он их берег, а некоторые в рамках даже вывешивал на стенах, как, например, тот, атамана Петра Белоконя. В этой школе у Алексея Алексеевича и у новой учительницы Анастасии Николаевны, приехавшей сюда из Тамбова в двадцатом году, Павел и постигал начальные науки. Особенно он любил уроки истории, которые вел Алексей Алексеевич, да так вел, что казалось, учитель сам, лично прожил все эпохи, знал каждого, о ком рассказывал, видел все своими глазами, слышал своими ушами. Очень он был убедителен и тверд в своих знаниях. Покашляет, покашляет, сплюнет в белый платочек что-то, вздохнет и начнет новый рассказ.
Так вот Павел помнил уловку Александра Македонского, о которой покойный чахоточный учитель рассказывал с хитрой усмешкой. По той уловке, коварный молодой грек что есть силы улепетывал от врага, то убыстряя скорость, то замедляясь. Только враги приблизятся, а он, вроде бы, в панике, как будто последние силы собирает и опять отрывается от них. Они, распаленные близким запахом врага, давай опять догонять. И так много, много раз. А на самом деле его воины все были на выносливость тренированы просто великолепно! Им равных не было в этом! Каждый мог марафонскую дистанцию очень даже легко сделать. И даже рекорд поставить! Вот как он, Павел Тарасов. Атлет, красавец, на самого Александра Македонского похож, если по тому изображению судить, которое было в учебнике. Хотя тот грек ведь? Очень даже древний! Нос только у Пашки картошкой, а у того правильной, классической формы.
А как измотаются, выдохнутся преследователи, Александр Великий свое войско разом разворачивает и с наскока прямо в лоб! Полчаса рубки и целой армии как не бывало! Они-то усталые, а его воины все как огурцы! Тоже атлеты…
Павел применял теперь такую же тактику и очень собой сейчас гордился. Это для него как игра в кошки-мышки была. Ничего, что он, вооруженный лишь камнем, один против трех мстительных бродяг, зарезавших, должно быть, уже немало разных олухов на пустынных дорогах. Весело ему! Даже будто бы радостно. Потому что он теперь свободен, потому что идет в Красную Армию, а там все ведь как братья. Все живут по приказу и все у них общее. Хорошее начало получается с этими жиганами! Воевать, так воевать!
А жиганы оказались не такими уж и слабыми. Шли теперь бойко, след в след. Мстительные черти! Чего с этой деревенщины взять? Котомка-то вон худая! Рубаха там, небось, да какие-нибудь рваные портянки. Тулупчик старенький, хоть и подшит как будто неплохо. Может, еще краюха хлеба, в лучшем случае. Тоже улов, конечно! Но разве за таким будешь гоняться, если ты в своем уме? Но вот то, что этот паренек унизил их в кукушке…, такое не прощается. Как же друг другу-то в глаза потом смотреть! И старший, который пнул ножом того волынца, потому что проиграл его в карты, тоже не желает позора. Потом не оправдаешься, когда кто-нибудь из двоих расскажет кому-нибудь. Значит, надо догнать и порешить наглеца. Сам виноват! Его же никто не проигрывал! Чего лез, спрашивается!
– Эй! Постой, паря! – крикнул уже после шестой версты старший из бродяг, тот, что был с сапожным ножом, – Спросить хотим. Да стой же ты! Неужто боишься! Вон здоровый какой! И камень у тебя… Я видел, как ты его подобрал. Да стой же ты, чудак!
Павел покраснел, почувствовав близость боя. Тут не открутиться уже никак. Все равно должно случиться. Хорошо бы, наверное, теперь, потому что он чувствовал, что сам уже выдыхается на пустынной холодной дороге, топнет в лужах, хоть и меньших, чем их, лыкинские, но все равно глубоких, болотистых. Еще немного и сам ослабнет!
За все время лишь одна грузовая машина, надсадно ноя мотором, прокачалась в сторону Тамбова. Павел махнул было рукой, но шофер даже головой не повел и машина скрылась за серым холмом.
Бродяги встали, и Павел встал. Повернулся к ним лицом, глубоко дыша, чтобы восстановить сердечный ритм, о чем он когда-то тоже прочитал в книге об одном удачливом воине. У Павла даже голова закружилась от переизбытка кислорода, и он умерил дыхание. Бродяги подошли ближе, стали волчьим полукругом. Старший осклабился холодным жиганским оскалом.
Павел с детских лет участвовал в деревенских кулачных боях. Случалось, что и один шел против пятерых, и чаще всего одолевал их. Хотя его считали тихоней, потому что первым никогда в драку не лез и все пытался уладить миром. Когда резонов уже не хватало, тихий паренек, похожий на крупного, взрослеющего котенка, становился вдруг львом. Приходили и из соседних деревень биться, да и лыкинцы к ним наведывались за тем же. Но всегда были «железные правила» – без железа! Только на кулачках и лежачего не бить! Впятером на одного пожалуйста, если тот такой смелый, а за все остальное строго спросят обе стороны, и взрослые по головке не погладят.
Это не выветрилось даже с обветшанием мужского рода в тамбовской губернии.
Теперь Тарасов стоял на пустынной дороге против трех бродяг и прикидывал в уме, есть ли у них такие правила, или тут сунут ножом под ребро, а потом дорежут и забьют ногами? Склонялся к тому, что никаких благородных правил у этих волков нет и быть не может. Они дикие звери и законы у них звериные – зарезать слабого и сожрать, пока он еще теплый, парной. Только теперь Павел понял, что тут шутки в сторону, что, как говорила иной раз учительница Анастасия Николаевна, пан или пропал. Неужели пропал? Надо было для этого бежать из лыкинского нищего колхоза и от матери с сестрами!
– Ну, чего ты теперь такой пугливый? А? – продолжал недобро ухмыляться старый жиган, которого его товарищи в вагоне назвали Кукишем, – в теплушке на помощь деревенских еще надеялся? А тут нет никого! Считай, и там не было. Да вот мы с устатку были, опять же узко там. А здесь – простор! Режь, не хочу!
Бродяга широко раскинул руки и глубоко, будто мечтательно вздохнул. В руках у него был крепко зажат тот же короткий, с косым лезвием, сапожный нож. Таким распорешь любую дубленую кожу от начала до края. С треском!
«Волки» сходились ближе, незаметно окружая одинокую жертву на дороге.
Даже сейчас, в ночной казарме, перед самым отъездом в Москву, Павел содрогнулся, вспоминая то чувство, которое захлестнуло его на той холодной и топкой дороге. В кукушке, в теплой узкой темени не было так страшно, потому что противник не мог подойти к нему с тыла, а тут впервые в жизни он ощутил ледяную близость смерти. В деревенских кулачных боях, под самогонными парами для куражу, тоже никогда не чувствовалось безвыходности, как это было здесь.
Все трое бродяг в серых, драных одеждах, точно в потрепанных волчьих шкурах, стали серьезными и настороженными. Приготовились к резне. Вот-вот задерут своей безжалостной сворой! Жить оставалось минуты. Он это ощутил даже ногами, которые вдруг непривычно дрогнули. Жиганы были низкорослыми, но кряжистыми, сухими. Словно ослабленные голодом волки. И от того – еще злее, еще сильнее! Ослаблено сильнее! Бывает же такое!
Павел медленно вытащил из кармана камень, зажал его наподобие свинчатки в огромном своем кулаке и расставил для устойчивости чуть подрагивающие от нервного напряжения ноги. Сидор слетел с плеча и чавкнул в грязь. Павел подумал, что, если и достанет до них, то тут одной дракой уже не обойдется, потому что у врага нет такого правила – до первой крови, как в деревенских кулачках. Надо их калечить, а если выйдет – убивать! Вот такого он еще не делал. Не было у него этого в короткой его девятнадцатилетней жизни. И не чаял, что будет! Да еще здесь, на пустынной дороге, в полном одиночества. Некому тут прикрыть тыл, некому помочь.…Они это тоже знали.
Жиганы понимали, что судьба на их стороне – и потому, что путник одинок, и потому что ему неведомы правила боя до смерти, а не всего лишь до первой крови.
Первым вырвался вперед худой, но крепкий зверь, что стоял слева. Павел мгновенно заметил блеск железа в его кулаке. Значит, и там что-то есть! Мелькнуло длинное узкое лезвие. Павел отскочил и махнул кулаком. Рука просвистела рядом с головой нападавшего. Тот поскользнулся в грязи, но все же устоял, отчаянно балансируя руками. Тут же прыгнул Кукиш со своим сапожным ножом и задел Пашин тулуп под самым животом. Громко затрещало, но до тела короткое лезвие не достало. Жиган издал довольный клич и сделал еще один глубокий выпад. Павел резко выкинул вперед левый кулак, а бил он одинакого сильно обеими руками, и бродяга, как тогда в кукушке, свалился ничком на дорогу. Из разбитого носа мощной струей хлынула кровь. Однако он тут же вскочил на ноги и вновь ударил лезвием, теперь повыше, стараясь попасть Павлу в горло, но вновь промахнулся. Павел отскочил назад, краем глаза увидев, что его «сидор» теперь у них в ногах. Третий бродяга с любопытством покосился на серый, вымазанный в грязи мешок и отбросил его ногой в сторону. В руках у него была финка с широким лезвием.
«Звери» решили поменять тактику, и один из них, тот, что напал первым, стал стремительно заходить со спины. Они готовились к мгновенной, одновременной атаке. С этим уже Павлу было бы не совладать.
Как раз в этот момент грохнул выстрел. Один, потом еще два подряд. Бродяги в панике завертелись, действительно, как волки, неожиданно застигнутые охотниками, и остановились, медленно поднимая вверх руки. Три ножа шлепнулись в грязь, мгновенно утопая в ней. На серых лицах у всех троих досада быстро сменялась лукавой беззащитностью, привычно рассчитанной на милость тех, кого бы они сами вовек не помиловали, будь сила на их стороне. Природные звериные инстинкты разрезались в их холодных головах житейским опытом условных рефлексов, которые диктовали им обязательное подчинение сильному. Кровожадность, оказывается, могла быть умерена посторонней силой, и на время заменена унизительной покорностью и даже законопослушным выражением согласия с ней. Именно это и отразилось на их оскаленных рылах.
Павел увидел, как из-за резкого подъема дороги со стороны Тамбова выполз тот же грузовичок, что не остановился за две версты до этого. Теперь в нем, кроме шофера, был еще высокий военный в теплом белом кожухе и в синей фуражке блином. Он стоял на ступеньке, у распахнутой двери, и держался одной рукой за уступ крыши кабины. В другой руке у него плясал черный револьвер с длинным стволом.
– Стоять, волки тамбовские! – заорал военный.
Машина, все также надсадно воя двигателем, быстро приближалась.
Военный, не опуская револьвера, еще на ходу соскочил на дорогу, расплескивая жижу сапогами. Павел успел даже подумать, что жаль белого кожуха, сейчас он покроется черными каплями, и никогда их уже не ототрешь. Они что хочешь покрасят, как кровь. Земля-то тут вообще жирная, упрямая. В ней энергии столько, что ее ничем не умерить! А уж если свой след оставит, то пожизненно.
Военный, сухой, крепкий сорокалетний мужчина с тонкими черными усиками под длинным носом, с бритыми до синевы висками и затылком, толкнул сапогом старого бродягу Кукиша в зад и тот хлопнулся лицом вниз.
– А ну, братва, полезай на задок. В кузов, говорю! – приказал он и метнул стволом в сторону остановившейся, но не заглушенной машины.
Трое жиган, униженно кланяясь и даже стараясь улыбнуться беззубыми своими пастями, полезли назад, в открытый кузов.
Военный с прищуром осмотрел ладную фигуру Павла.
– Ты кто будешь?
– Тарасовы мы. Павел Иванович. Призывник. Одна тысяча девятьсот шестнадцатого года рождения, четвертого февраля. Из Лыкино…, туточки, местные.
– Куда путь держишь…один?
– В военкомат. Велено мне…
– Павлюченко, небось, велел?
– Он самый! Константин Зиновьевич…лично.
– Ясное дело, что лично. Что ж ты тут один-то? Вон как оно бывает! Если бы не мой Васька, шофер…, тут бы тебя и зарезали эти черти. Приехал и говорит, там по дороге парень здоровенный идет, а за ним трое, жиганы, похоже. Резать будут! Я говорю, а ты чего не остановился? А он мне, да кто ж его знает, может, и этот жиган? Уж больно здоров! Хорошо, мы успели…
Военный, не выпуская револьвера и косясь на кузов с бродягами, приказал:
– Садись в кабину, к Василию. А я в кузове поеду. Этих на мушке держать надо. Разберемся там, кто такие. Что за черти? Где их сковорода?
– Какая сковорода? – изумился Павел.
– Как какая? У попа спроси. Он знает. Та сковорода, на которой грешники тыщу лет жарятся! – он весело рассмеялся.
– А сами? – Пашкины глаза ответили лукавой искоркой.
– Чего сами?
– А сами-то жарятся?
– А! Молодец! Быстро, однако, соображаешь. Мы и есть те, кто их на той сковороде жарить должен. Я – начальник угро. Копелев моя фамилия, Исаак Аронович. Слыхал?
– Неа, – Павел виновато покачал головой.
– Ну, еще услышишь… Хотя ты ведь служить уйдешь? А то давай к нам! На полное так сказать довольствие. С Константином я лично договорюсь. Жиды с хохлами завсегда миром договаривались, потому как вместе жарились! Только в этой жизни, потому что в той у нас ад разный, и наказывать будут за разное! – он опять расхохотался, но тут же посерьезнел и уже строго пробуравил Пашку темными глазами, – У тебя как с родными-то? Судимые имеются?
– Вроде, нет, – соврал Павел, но тут же подумал, что, если копнут, то про тех двух расстрелянных дядьев сразу узнают, и шкуру спустят за то, что наврал. А значит, надо не к этому идти, а к тому, к Павлюченко. Да поскорее!
Он поднял свой тощий «сидор» с земли и полез в кабину к хмурому, безучастному Василию. Слышал, как матюгаясь, забрался в кузов Копелев.
– Сидеть, волки! В кучу быстро сбились, свора ненасытная! К кабине спинами сели! Давай! Давай!
В Тамбове у одноэтажного разваленного здания милиции бродяг выгрузили и погнали во двор за высокой оградой. Они хмуро смерили взглядом Павла и старший плюнул себе под ноги: неотомщенным остался и ножи потеряли.
Исаак Аронович внимательно прочитал колхозную справку Павла и, сунув ее ему обратно в руки, показал вдаль улицы.
– До конца тут и сразу направо, у церкви. Потом за ней налево и опять прямо до большого серого дома, каменного. За ним, в деревянной пристройке военкомат. Иди, брат! Служи! Вижу,…не выйдет у нас остаться. Небось, кто-то все-таки из ваших был под трибуналом? А?
Павел вздохнул и согласно качнул головой.
– Батя?
– Дядья. Оба.
– Расстреляли?
– Было…
– Тут кого не спроси, у всех эдак… Эх! Где народ-то набирать! Требуют чистоту кадров…, особенно началось после убийства Сергея Мироныча. А где ж тут взять-то таких! Что ни семья, то один, а то и поболее врагов там точно имеется… Да ты иди, иди. А то промерз насквозь.
Павел пошел в том направлении, в котором указал начальник угро. Через двадцать минут он уже искал в деревянной пристройке помощника военкома.
Перед отправкой в войска его на два дня, вместе еще с пятнадцатью призывниками, поселили в областной тюрьме, где оборудовали пересыльный пункт и для блатных, и для политических, коих шло уже отсюда и сюда туча целая, и для призыва. Правда, призывники жили вольно, спали в незапертых камерах, на матрасах и с подушками, хоть и без белья, и гуляли во дворе, в своем закутке. На улицу не пускали. А что касается того, что без белья, так тут немногие знали, что это такое. Так что, не было неудобств. Тепло, сухо, кашу дают, чай и даже по два куска сахара и по три куска черного хлеба на день. Хорошая жизнь! Вот так она начинается, служба в РККА, с удовольствием думал Павел и улыбался своим мыслям. Ему воля была не нужна: что с ней делать, с этой волей? С солью не съешь, а так она как будто и без надобности. А неволя – это, оказывается, тепло и сытость, а еще будут казенная одежка и обувка, и отвечать требуется только за себя самого, а не за других, как на воле. Вот тебе командир, вот тебе товарищи, а повезет, так и те, кто пониже тебя, образуются. А коли не образуются, так и это, скажи-ка, неплохо! Всё спокойнее, всё тише, чем с бунтами да с разными недовольствами…
Старики говорят, во время бунтов красные забирали из деревень по десять, а то и по пятнадцать заложников, чтобы остальные выдали, где чего попрятано, кто в бандах, кто им помогает и всё такое… Если люди молчали, заложников расстреливали и брали новых. А все воля, будь она неладна! Кому она такая нужна, с заложниками-то?
Вот увезут сейчас на службу, страна-то большая, в ней всякого добра вдоволь – и моря, говорят, имеются в избытке, и горы, и леса, городов уйма, а уж сел-то, деревень! Найдется и Павлу место на таком-то просторе. Может быть даже и саму Москву увидит! Чем черт не шутит! А остался бы в Лыкино, так что там? Сестры, мать, заботы, заботы, заботы, и все самолично делай, за все отвечай, каждому угождай. Разве ж это жизнь? Книжки почитаешь – мир большой, шумный, веселый, а в окошко выглянешь – вот он двор, за ним соседский домишко, а там уж и околица, потом рощица, степи, поля без конца и края… Вот вам и воля! Нет! Нужно ждать, пока увезут подальше, командируют в РККА. Ох, поскорее бы! А то тут, хоть и сытно, а все ж тюрьма она и есть тюрьма!
Но из призывников как раз в это самое РККА увезли не всех. Трое попали в войска НКВД. Приехали хозяева и разобрали, точно крепостных, хочешь, не хочешь, не спрашивали. Павла определили в Забайкальский пограничный округ, только-только восстановленный в своих тактических границах после долгого перерыва. О том, что и как там было раньше, Павел не знал, но говорили, будто простирался этот округ на тысячи километров во все стороны, и народу не хватало. Теперь, как будто бы, установили новый порядок. Там, за границами округа, серьезный враг, безжалостный, коварный – японец. Он китайцев угнетает, монголов, маньчжуров. Павлу это сказал один из призывников, самый старший.
– У меня там брательник служил, ранили его…, – мечтательно рассказывал невысокий светловолосый парень низким, сиплым голосом, – Пошли за сопки, залегли и ждут, когда чего-нибудь случится. Это у них служба такая, чтобы ждать, значит… И вроде, заснули… Их четверо было. Просыпается брательник, а вокруг уж япошки, стоят, смеются. Один, в очках, в кругленьких, дает ему посудину такую, вроде как гильза от снаряда, только с железной крышечкой и с ремешком. Пей, говорит, руська, это, говорит, цяй такой, зеленый, вкусный. Тебе, говорит, сейчас силы нужны, потому что с нами пойдешь. Брат сообразил, что это ихний чай. Они «чай» не говорят – «цяй» говорят. У них языки, видать, короткие, слабые, а болтают, вроде как вороны каркают, кар-кар, кар-кар! Глядит брательник спросонья, а трое наших уже тихо сидят в сторонке и тоже что-то хлебают. Оружие-то, винтовки, забрали у всех, пока спали… Ну, он вскочил, ногой этого япошку ударил промеж ног и за сопки бегом тикать! Япошки, конечно, стрелять начали, одна пуля, значит, брательнику попала в бок, в левый, сзади. Но он все равно убёг, до наших два дня шел, заплутал маленько… Ему благодарность лично от командира, а тех троих сразу приговорили…, если, мол, поймают, то прямо к стенке. Нечего ихний «цяй» даром хлебать, и еще спать, когда не велено! Вот такой там округ был…, теперь, вроде, порядок…
Перед самым отъездом неожиданно зашел Павлюченко с серым вещмешком, набитым чем-то тяжелым, объемным. Отвел в сторону Павла и доверчиво зашептал:
– Ты, паря, держи там ухо востро. Все ж таки, НКВД, как ни крути, хоть и погранцы. Это не я тебя туда определил…, по фигуре ты им подошел. Уж больно силён ты, брат! Мне Исаак рассказывал, ты один тут с жиганами схлестнулся. Поаккуратней бы! Видать, хороший ты паренек! А я к тебе вот чего зашел… Хоть и не я тебя в Забайкалье командирую, все равно есть у меня к тебе просьбочка одна. Но сначала вопрос. Тебе полковник Герман Федорович Тарасов не родней приходится, случаем?
– Не знаю такого, товарищ Павлюченко, – растерянно пожал плечами Павел, – Однофамилец, должно быть. У нас полдеревни Тарасовы, а другая половина Куприяновы. Еще Поповы имеются, но тех мало. Зато их в Попово много. Почти все… А у нас вот еще Помочины, но тоже не очень…
Константин Зиновьевич недовольно поморщился:
– Да знаю я, знаю. Два года повестки развожу. Слушай меня, Павел, этот полковник, ну, Герман Федорович, однофамилец твой, хороший человек, честный, прямой. Смелый мужик. Он меня когда-то от беды спас. Было дело… Чуть не загремел я тогда… Но это прошлое уже всё. Однако я ему по гроб жизни обязан. Вот я ему тут собрал маленько… Сало там, бутыль самогона, чистого…слеза прямо, а не самогон. Что твоя водка! Да что водка! Спирт прямо медицинский и тот мусор рядом с ней. Ну, еще колбаски домашней, крупы тоже немного, гречки фунт, конфеток опять же маленько. Вот и всё. Так ты отвези ему. По дороге, если пожелаешь, отрежь себе сальца, колбаски. Ему хватит. Пить только не пей! А то до добра не доведет! Снимут с эшелона и все пропадет. Знаю я этих… Кланяйся ему. Скажи честно, что я тебя туда лично не определял. Случайно это, хоть и однофамильцы. Ты его держись, брат. Говорю тебе, верный мужик, даром, что молодой! Он там большой человек. Начальник штаба погранокруга. Во всем Забайкалье один такой! Как приедешь, сразу к нему. Требуй! Дело, мол, и все! Про гостинцы лучше не говори никому. Кто его знает, как это у них там… Ты, того… Похоже, тихоня, хоть и махаться, вроде, умеешь. Держи марку, брат! Вы ж тамбовские, битые! А боец тихим не должен быть. Ты это имей в виду, а то заездят те, что громкие! Впрочем, на границе-то тихо должно быть. Там, может, так и надо, а?
Павел кивнул и опустил голову, глубоко вздыхая. Помощник военкома как будто с горькой жалостью в глазах усмехнулся одними лишь краешками губ.
Свой худой сидор, да серый вещмешок от Павлюченко – поклажа тяжелая, ответственная. Дважды в пути, а ехали через Москву, с одной ночной пересадкой, всего семнадцать полных суток, Павел Тарасов открывал мешок и втягивал носом запах сала и колбасы. Есть все время хотелось, но, несмотря на позволение Павлюченко, ни кусочка отрезать не посмел. Неловко как-то было. Да и разворачивать пришлось бы при посторонних. Как тут объяснить, откуда такое богатство. А без объяснения никак, пришлось бы угощать тогда. А ведь чужое! Как можно! Да и кормежка была хоть и не ахти какая, а хлебом и картошкой их обеспечили. Чай пили даже с сахаром. А самогон покупали на станции. Чистейший тот, подарок для важного однофамильца, вез, не трогая.
До Москвы их ехало пятеро, там ночью добавили еще семерых и определили в вагон, который шел до Владивостока, через Читу. Везли морской призыв, пьяный, дебошный. Как узнали, что двое командированы на службу в НКВД – в Иркутск, в управление лагерей, и на границу, в Читу, притихли поначалу, недоверчиво косились. Потом напились и полезли драться. Особенно один, из Ленинграда. Бывший артист. Я, хвастался, самого адмирала Ушакова играл. Не гляди, что молодой. Загримировали как положено и сыграл. Так что…а ну встать! Смирно! Что за мешок такой везешь, увалень ты Тамбовский?
Павел молча обхватил своей ладонью, широкой как лопата, тонкое и узкое его лицо и мягко толкнул назад. Артист тут же улетел под полку и сконфуженно умолк. Больше про Ушакова не вспоминал, да и все с уважением поглядывали теперь на Тарасова. А Павел стеснялся себя. Простой, деревенский, ничего в жизни по существу не видел, а тут артисты… Да и то, что толкнул того, который «адмирал Ушаков», неловко как-то вышло. Может, он шутил? А Павел по простоте своей душевной не понял шутки. Ленинградец же, артист-то! А это, как известно, колыбель революции… У них там, может, все такие, а, может, это и не обидно вовсе, что так кричат? Может, так и надо?
Москву Тарасов совсем не видел и даже не узнал ее ночных, суровых очертаний по рисункам, которых было много в школе. Потому что попали в столицу глухой ночью, сырой и холодной. Даже снежок завьюжил, мартовский, коварный; как иголками колол лицо, руки. Да и погнали их с одного вокзала на другой почти под конвоем. Их везли два надменных красноармейца, еще один морской, всю дорогу пьяный, с белыми пустыми глазами. Павел так и не понял, какого он звания. По Москве, с вокзала на вокзал, ехали в трамвае с черными от копоти и грязи окнами. Трамвай раскачивался, бренчал, звенел, гудел тяжелыми колесами по рельсам, весь трясся, что вот-вот развалится. Как та их тамбовская «кукушка». Только сирых колхозников да пьяных жиганов не видно здесь было. Может быть, спали они в это время, а может быть, все были под арестом уже. И печки-буржуйки, конечно, тоже не было. А так – кукушка и кукушка! Однако и самой столицы не видно было из-за темноты и грязных окон.
Тарасов сошел один с эшелона в деревянной Чите ранним утром, «согласно предписанию», и сразу зашагал в штаб погранокруга, пешком, спрашивая у заспанных пешеходов дорогу. Снег еще лежал стылыми сугробами и ветер выл холодный, как смерть. Павел тащил на плечах серый вещмешок и свой почти уже пустой «сидор». Левая рука онемела от тяжести, плечо саднило. Продрог он необыкновенно! Но нес и нес свою дорогую поклажу, потому что чувствовал Павел Иванович Тарасов – то он судьбу свою несет. А это лишь первые его слепые шаги по длинной и путаной дороге.