– Мало времени, Адам! Мало времени. Я еду за ним – неофициально; вы остаетесь на хозяйстве. Пока я еще здесь: досье на Сун Ло Ли – полное, помимо того, что есть в участке. Сводка происшествий в Канди за последний месяц – мне на стол. Там готовится парад Армии спасения – кто о нем объявил, когда, нет ли связи. Что я упустил?
– Мистер О’Хара, я навел дополнительные справки об этом человеке. Оказывается, он не только врач, но и писатель. Сначала сочинял юморески для журналов вроде «Панча», а теперь – рассказы в духе Мопассана о русской тоске. Лауреат престижной премии.
– Ну-ну. Очень хорошо, Адам, я что-то такое и предполагал. До вечера, мистер Стрикленд. Жду отчета.
– Да свершится! Вечным будет владычество Хозяев наших!
– Да свершится!
«В Индии пунктуальны только поезда и этнологи»: О’Хара (отговорившийся от поездки в Канди множеством дел), как всегда, оказался прав. Ужин в гостинице, даром что английской, задержали на добрые полчаса, зато невыносимо-ранний поезд, пофыркивая, как давешняя лошадка, въехал под вокзальный навес точно по расписанию. Дым вознесся к железным небесам, и молчаливый черный табор, сидевший на узлах и по углам, мигом вскочил, загалдел, помчался в оба конца платформы.
Чехов осторожно пробирался сквозь толпу, жестами и бормотанием отваживая носильщиков. Только дойдя до своего вагона, он понял, как ошибся – или как его надули в кассе: вагон оказался не первого, а второго класса, для смешанной публики. Вот она, чаемая нашими литераторами возможность узнать жизнь простого народа – без О’Хары, правда, не очень осуществимая: видеть, не понимая, для писателя губительно. Но еще хуже – понимание мнимое: видишь только то, что увидеть и ожидал; себя, в конечном счете, а не других. Колбасники немцы, пьяницы (богоносцы) русские, англичане – просвещенные мореплаватели, у которых каждый обучен боксу: что еще нужно знать? Литератор, между тем, должен быть объективен, как химик.
Цейлонцы, дети природы, без опаски и со сноровкой, выдающей привычку, лезли в вагоны: немыслимое сочетание, казалось бы. А между тем очень скоро «настоящие» тунгус, русский, сингалез и т. д. останутся только напоказ туристам, в самой глуши, да и туда проведут электричество для освещения кафешантанов. Это и есть прогресс: когда в зубы бьют реже, ездить удобнее, а человек становится частью человечества.
Вагон, вопреки толчее на платформе, оказался удивительно малолюден: в своем купе Чехов ехал один, в соседнем тоже оказался лишь один пассажир (если правильно запомнились объяснения О’Хары – садху), полуголый, раскрашенный охрой, с длинными пепельно-серыми волосами; на плечи его был наброшен драный цветастый ситец. Припухшие глаза – верный знак того, что недавно он принял опиум, – рыскали, ни на чем не останавливаясь, и на соседа по вагону он внимания не обратил.
Откуда он, зачем едет в Канди – никогда не узнать.
Поезд с лязгом дернулся и пошел ровно. Сначала пейзаж за окном менялся стремительно: проскользнули опоры вокзала, похожие на баньяны, сменились баньянами настоящими (на миг вспомнилась ночная девица; встретиться еще, как вернусь, пожалуй), мелькнула зеленая муть лагуны, и однообразное переплетение зелени потянулось ровной стеной. За стуком колес терялись все звуки, которые придают приятное разнообразие тропическому лесу. Вопреки господам жюль-вернам и прочим любимцам гимназистов, ни приключений, ни сюрпризов он не обещает; леопарда встретить на тропе – так, докука, много их тут ходит.
Чехов вздохнул и достал записную тетрадь.
Раз уж праздному г. читателю так интересны далекие острова, я напишу о самых далеких и экзотических: «Остров Сахалин» и «Остров Цейлон». Только не будет там приключений – одна повседневность, и серый сахалинский ужас, и пестрая цейлонская обыденность. Место приключений займет статистика, ибо наш мир устроен так, что правила важнее исключений.
Я был в аду, каким представляется Сахалин, а теперь в раю, т. е. на острове Цейлон. Всю дорогу, от Гонг-Конга до Коломбо, мои спутники россияне бранили англичан за эксплоатацию инородцев. Я думал: да, англичанин эксплоатирует китайцев, сипаев, индусов, но зато дает им дороги, водопроводы, музеи, христианство, вы тоже эксплоатируете, но что вы даете? В электричестве и паре любви к человеку больше, чем во всех рассуждениях о добродетели и воздержании от мяса. Вот чему можно выучиться на Цейлоне, но прибывают сюда совсем за другим.
Ни один местный проповедник, вероятно, не говорит с таким жаром, как заезжие европейцы, о том, что иллюзии и желания погружают человека в бездну страданий. Мы никак не можем решить, быть ли нам фанатиками (и какого бога) или атеистами, и выбираем буддизм как религию, которая дает человеку всё (в том числе превосходство над ближним, не причастным к тайне Востока), не требуя ничего. Что говорят об этом сами буддисты, мне, полагаю, еще представится случай узнать, поскольку поезд везет меня в г. Кэнди. О состоянии цейлонских путей сообщения я напишу особо.
NB Добавить: еще недавно дороги тут не было, ни железной, ни обычной (когда построили?), одни тропы, раскисавшие в сезон дождей, и т. п.
Кэнди, или Маха-Нувара, бывшая столица острова, ныне известна главным образом тем, что в этом городе хранится величайшая святыня Цейлона – «datha dhatu» (О’Г. говорил как-то иначе, проверить). Так называют зуб Будды, одну из немногих телесных частиц Просветленного, которые сохранились до сего дня. Зуб (левый глазной) нашли в пепле погребального костра. За две с половиной тысячи лет он много раз менял владельцев и становился причиной ожесточенных религиозных войн. Один из князей поклялся его уничтожить и чуть не исполнил свое намерение, но некая супружеская пара перевезла святыню на Цейлон, где она и пребывает в безопасности под охраной монахов уже полторы тысячи лет. Легенда говорит, что так будет продолжаться еще десять веков, а что дальше – неизвестно. Везде неопределенность.[2]
10 лет назад очередные искатели восточной мудрости посетили святилище г. Кэнди. Вероятно, многое о русском национальном характере скажет следующая история. Наша бывшая соотечественница г-жа Блаватская была удостоена чести увидеть святыню воочию. Она, хоть и ожидала получить озарение от созерцания реликвии, такового не обрела, после чего разочарованно заявила, что зуб, по видимости, принадлежит крупному аллигатору. Как обычно бывает, человек (русский в особенности), не имея сил и желания пройти поле между верой и неверием в ту или другую сторону, довольствуется тем, что разрушает чужую веру или создает свою, попроще и поудобнее. [Самый величественный и оттого самый яркий пример – проповедь гр. Л. Н. Толстого.][3] Поскольку г-жа Блават-ская высказалась громко и по-английски, паломники зароптали в негодовании, так что для успокоения собравшихся ее спутник, г-н Олькотт, высказался в примирительном духе: зуб, точно, принадлежит Будде, но в одном из его прошлых воплощений, когда Всесовершенный явился на Землю в облике тигра.
До важнейшей из местных церемоний остается еще 9 месяцев. В августе ларец, хранящий реликвию, вывозят из храма на слонах, сопровождая шествие пением и фейерверками. Буддистские авторитеты полагают это идолопоклонством, однако поделать ничего не могут: традиция! Поток паломников не ослабевает в любое вре
Ему снятся рыбоголовые боги, спящие на первобытном дне океана, не живые и не мертвые.
Ему снится варение зелий в горной пещере – дело долгое, рассчитанное по звездам и лунам, которые медленно ходят над неподвижной землею.
Снится мир, в котором нет законов и правил, кроме тех, что создаются на время и в любое мгновение могут быть изменены.
Снится то, чего не может быть, потому что не было никогда. И никогда не будет, Бога ради.
Бессмысленность мира сдавила его, и он проснулся; поезд подходил к Канди, по коридору пробежал китаец, в соседнем купе заворочался садху.
Он откашлялся в платок; снова увидел кровь. Достал портсигар и, зло чиркнув спичкой, закурил.
Впереди шли девушки в национальных костюмах, но головы, по завету апостола Павла, были прикрыты вполне европейскими монашескими накидками; из-под каждого покрова сверкали солнечными зайчиками очки в металлических оправах. Полумонахини пели что-то дикое, видимо гимн.
За ними следовал мужской оркестр: белые полотняные костюмы и соломенные шляпы. Первый ряд наяривал на губных гармониках, дальше сомкнутым строем шли гитаристы. Черные мальчишки в набедренных повязках бежали рядом, свистя и прыгая, и все время налетали на музыкантов. Огромный негр в красной куртке замыкал процессию: неподвижно глядя перед собой, он бил в барабан и заглушал всех.
Так Армия спасения проповедовала воздержание, умеренность и милосердие; из того, что Чехов успел узнать о восточных празднествах и парадах, этот и впрямь был умеренным.
На Цейлоне 805 христианских школ и 4 буддистских. А поскольку для приема на государственную службу необходима справка об образовании… К тому же законными признаются только христианские браки. В итоге – то ли повальная христианизация, то ли всеобщее лицемерие, не разберешь. Туземцы, выучившие английский язык, от своих отстали, к чужим не пристали: все хотят работать в колониальной администрации, так что предложение превышает спрос. Точно то, о чем предупреждал Даль: грамотный крестьянин сразу решает, что работа в поле не для него и т. п. Только местным и вовсе некуда податься.
Он не хотел уподобляться тем туристам, которые на все смотрят с деланым равнодушием, только что не сплевывая через губу: это пошло, да и Цейлон ему нравился. Путешествие оказалось увлекательнее, чем он предполагал: после первых однообразных миль виды за окном менялись с каждой минутой. Горы то прятались в низких облаках, то вновь являли зеленые склоны в переливах света и тени. Отвесные голые скалы сверкали серебром, а вблизи оказывались серо-желтыми и снова блестели вслед поезду.
Долина Канди оказалась недурна: горы замкнули ее кольцом, беззаконное буйство леса сменилось регулярностью рисовых и чайных плантаций, а посредине искрился аккуратный квадрат бирюзового озера; невысокий, похожий на пагоду храм с красной крышей был виден издалека.
Однако сам город скучен: ровные улицы вдоль сторон квадрата, от них под прямыми углами расползаются переулки. Старых зданий вовсе нет, кроме бывшего дворца и храма, спрятанных за рвом и стеной; хижины сингалезов, нечастые бунгалоу, кое-где – открытые лавки. Форта нет, зато серым кубом торчит острог. Да и по ту сторону рва интересного мало: сырой одноэтажный дворец пропах древней плесенью, и недавний европейский ремонт делу не помог. Что же до храма… Всезнающий О’Хара мог бы разъяснить значение бесконечных геометрических фигур и орнаментов, на фоне которых посетителю улыбались равнодушные будды или скалились демоны, – но гостю они были непонятны и вскоре приелись. Зуба он так и не увидел: предмет поклонения хранился в реликварии – огромном сундуке красного дерева, украшенном каменьями и золотыми цепями; больше всего он походил на кухонную ступку, да и назывался как-то похоже.
Приторно и удушливо пахли цветы, невнятно шептались паломники, конус света медленно смещался по дощатому полу, и золоченные спиральные колонны вспыхивали поочередно. Больше всего храм напоминал церковь где-нибудь на окраине Москвы – не бедную, но в будни полупустую; старухи и младшие приказчики приходят туда поставить свечку Пресвятой-Троице: Иисусу-Христу, Богородице и Николе-Угоднику. Язычество везде одно и то же, а веры нигде не найдешь.
Он вышел из храма и, щурясь, стоял под козырьком. Горы удваивались в отражении, пахло свежим навозом, слонов было не видать. Тут-то и загремела умеренная процессия, точно по отмашке. Закончилась она столь же внезапно, как и началась; в ветвях магнолии закричала незнакомая птица, будто молоточком стучала по каблуку.
Чехов посмотрел на часы: до обратного поезда оставалось часов пять; можно пообедать в английском ресторане и обойти озеро. Или сначала обойти, а потом пообедать, иначе вконец разморит и развезет. Заодно расспросить о жизни местных крестьян: на кого они работают, сколько получают, сколько тратят. О’Хара предоставит официальные таблицы по первой же просьбе, так ведь то официальные… На Сахалине Чехов провел перепись (десять тысяч опросных карт), здесь, конечно, ничего не успеет, но все-таки. Он уже понимал, что «Остров Цейлон» окажется куда ближе к традиционным «путевым запискам», чем «Сахалин»; пожалуй, даже с комическими интермедиями – вроде плавающей туфли и таинственной записки. Жаль будет, если О’Хара, как обещал, выяснит, чьих это рук дело: пусть так и остается загадкой. Сговор лакея и железнодорожного кассира: заманить простака-иностранца, а потом содрать за билет второго класса как за первый…
Монах возник неизвестно откуда.
Высокий – выше даже десятивершкового Чехова, – узколицый, короткие седые волосы и длинные черные усы, вислые, как гречневая лапша. Очки в толстой черепаховой оправе чуть расширяли узкие глаза; бурая ряса, перехваченная поясом с ташкой, висела мешковато; ноги, обутые в кожаные сандалии, не загребали пыль, словно ступали, подобно миражу, чуть выше земли.
– Здравствуй, – сказал он.
В груди что-то оборвалось, стало тепло и тесно, в ушах зашумело, только успел подумать: как-то неловко умирать при чужих.
Здравствуй, ответил он.
Ты умрешь, сказал он. Но не сейчас.
Я знаю. Но не верю. Это не чахотка.
Это чахотка. Тебе осталось тринадцать с половиной лет.
Много.
Много. Во что ты веришь?
Не в Бога: эту веру из меня выбили в детстве. В человека – трудно, да и в кого тут верить. Религия порядочного человека – равнодушие. Я бы пошел в монахи, если бы принимали неверующих и не заставляли молиться.
Кого ты любишь?
Никого. Полюбить кого-то – значит выйти из-за стены, а я ее слишком долго строил. Есть нечто большее, чем любовь: сознание долга и его выполнение, остальное приложится. Я знаю, чем обязан семье – и еще немногим, – и возвращаю долги. Как примут то, что я делаю, мне все равно.
Кого ты любишь?
Я не люблю, я влюбляюсь, а потом не могу развязаться: так же как не умею завязывать и развязывать галстук. Ничего я не умею любить, кроме своего писания, а муза холодна и бесплодна, как я сам: задери подол и увидишь плоское место.
Ты виноват?
Ни подвигов, ни подлостей – такой же, как большинство. С нравственностью мы квиты. Леность, чревоугодие, блуд – все это личное, никому не вредит и никого не касается. Закрыто.
Страшен же мир, в котором ты живешь.
Но другого нет.
Чего ты хочешь?
Изменения. Чтобы жизнь стала такой, какой должна быть, – полной, умной и смелой, свободной от силы и лжи, – какой все знают, что она должна быть, но не делают ничего. А если это невозможно – я знаю, что невозможно, – пусть остается как есть и следует своим законам. Пусть люди трудятся, любят, страдают и надеются, что когда-нибудь, через двести лет, через триста… Пусть остается надежда.
Ты веришь в бессмертие?
Как медик – нет; как человек – сомневаюсь. Если же правда то, что обещают Будда, Кант и граф Толстой, – слияние с бесформенной студенистой массой, – такое бессмертие мне не нужно, я не понимаю его и боюсь.
Тогда… – сказал он, предлагая.
Нет-нет, ответил он испуганно. Только не это. Слишком страшно. Слишком не по-человечьи.
Человечество мечтало об этом веками.
Я – не человечество. Я не смогу.
Возьми. Возьми, пусть будет у тебя.
Садху в грязно-белой рванине, жилистый человек с красными глазами (он снова принял катышек опиума), сидел в тени шипастого кораллового дерева, покачиваясь взад-вперед. Он не сводил глаз с высокого иностранца (не он один); видел, как тот рассеянно наблюдал марш Армии спасения, как покачнулся; как бурый монах подскочил к нему и, поддержав непривычного к цейлонской погоде человека, сунул ему в руку сандаловую коробочку.
Чехов выпрямился, потер виски, машинально положил коробочку во внутренний карман, огляделся.
Монах стоял неподвижно, склонив голову набок и улыбаясь.
Чехов что-то сказал ему – кажется, поблагодарил – и поплелся к озеру.
Монах подошел к нагахе, железному дереву, сел у корней и поставил перед собой миску для подаяний.
Садху неторопливо поднялся и, внезапно сорвавшись с места, подскочил к нему.
– Ты дал ему это? – спросил Кимбол О’Хара; о буром монахе он знал только по смутным россказням, но понимал, какой вопрос нужно задать. – Дал ему это? Зачем? Отчего именно ему?
Монах медленно поднял голову.
– Потому что он никогда этим не воспользуется.
Кажется, Гёте, указывая тростью на звездное небо, говорил: «Вот моя совесть!»
Моя совесть – далекие огни: на том ли берегу широкого озера, по обе ли стороны бегущего поезда. И это не просто детское удивление – «всюду жизнь!» – которое охватывает людей, выдернутых из привычного уклада. Когда я смотрю на дальнее гипнотическое мерцание, то понимаю, как мало значит то, что происходит со мной, с Вами, со всеми по отдельности. Не спешите окрестить мое настроение «пессимизмом» или «хандрой»; для меня оно, быть может, вернейший знак того, что существует нечто большее, чем каждый из нас: так и кладбище, покойное (дурной каламбур) под лунным светом, – залог вечной жизни. Она есть, несомненно есть, но никому из нас не дано увидеть ее иначе нежели сквозь тусклое стекло.
А главное в дальних огнях и дальних людях – то, что они не ближние и думать о них можно лишь от случая к случаю.
О’Хара встретил его на привокзальной площади (садху выпрыгнул из вагона раньше Чехова, рысью направился в уборную, и через десять минут оттуда вышел смуглый, несколько вальяжный европеец, хозяин страны).
– Рад видеть, – сказал О’Хара искренне, протягивая руку. – Как съездили?
Чехов пожал плечами.
– Красиво, что сказать. Для здоровья, правда, не очень – котловина, испарения. Меня, представьте, чуть солнечный удар не хватил.
– Да, в этом отношении Коломбо предпочтительнее, зато в Канди прохладнее: ветер с гор.
Стараясь держаться в тени навесов и карнизов и только один раз выйдя на ослепительную брусчатку, они прошли в кофейню: кофе местных сортов здесь подают отменный, посулил О’Хара.
– А вы что же, все поезда встречаете? – спросил Чехов, размешивая деревянной ложечкой тростниковый сахар.
– Ну что вы, – засмеялся О’Хара и пригубил из фарфоровой чашки; на миг замер, оценивая вкус. – Я жду моего подчиненного, он сейчас занимается бытом китайских кварталов – правда, не столько с этнографической, сколько с юридической точки зрения… Мистер Стрикленд!
Высокий молодой полицейский в пробковом шлеме, крутивший чернявой головой на другой стороне площади, в аркаде старого голландского дома, обернулся и, встряхнувшись, как собака, выходящая из воды, побежал к начальству по самому солнцепеку. Его круглое лицо с робкими усиками было чем-то знакомо – но не более того.
С утра Чехов успел осмотреть знаменитые Сады Корицы (ничего особенного – белоснежный кварцевый песок, в который там и сям натыканы кусты), а потом весь день, пока не спала жара, сидел в гостиничном номере, записывая дорожные впечатления. С О’Харой условились на вечернюю прогулку: любой город, а чужой в особенности, можно узнать, лишь пройдя по нему в сумерках (О’Хара чуть подчеркнул голосом последние слова, и Чехов мысленно усмехнулся: уж конечно, этнолог не знал заглавия сборника его рассказов).
А Коломбо вечером и впрямь оказался чудесен, не похож на себя дневного: Чехов понял это еще третьего дня, а теперь уверился окончательно. Они с О’Харой переходили из кафе в паб и снова в кафе, где толстые белые свечи стояли под стеклянными колпаками, о которые билась мошкара, и завсегдатаи знали, на каком расстоянии сесть, чтобы лица не растворились в полумраке, а мошки, взметнувшись, не облепили руки и лицо (кофе с корицей был восхитителен); и снова в паб, для контраста – отнюдь не самый изысканный, где за квотер наливали стакан виски. О’Хара пил, не пьянея, и глаза его оставались пронзительно-ясны. Чехову смутно помнилась ночная беседа в номере «Галле фэйс», поэтому он только пригубливал, наблюдая зыбкое соединение затуманенного стеклом дробного пламени свечей, ровного света масляных фонарей и переливчатого мерцания древесных вершин, где устроились светляки, вздымаясь и вновь опадая. Черные деревья заслоняли зеленое небо, и крупно, размашисто рассыпались звезды.
– Скажите, мистер О’Хара, – спросил Чехов. Они сидели на балконе двухэтажного каменного дома; словно бабочкино крыло, дышала китайская циновка, которую, сидя за стеной, не доходящей до потолка, раскачивали невидимые слуги. – Как вы различаете… нет, я не говорю – сингалезов и тамилов или китайцев и афганцев, – здесь все ясно. Но эти бесчисленные касты, мелкие народности, их обычаи – как вы запоминаете? Тренировка?
– И тренировка тоже. – О’Хара повертел в руке полупустой янтарный бокал. – Но главное в другом. Обычно мы смотрим на человека – и что видим? Особые приметы, говоря языком протоколов. Моя задача – увидеть не человека, а сумму… как бы сказать… всего, что сделало его тем, чем сделало. Происхождение, родина, каста, профессия – всё. Если угодно, считайте это доказательством, что цельного «я» вовсе не существует. Мне было легче прочих: я вырос на лахорском базаре, для меня все началось с игры: переодеться, скажем, в ученика факира – значит принять на время его платье и душу. А потом вернуться.
– Стало быть, существует такое «я», к которому вы возвращаетесь?
О’Хара негромко рассмеялся и осушил бокал.
– Вы слишком европеец. А как работает врач?
Теперь улыбнулся Чехов.
– Да, пожалуй, так же. Нужно знать каждую мелочь в устройстве организма и определять, из-за какой суммы неполадок возникает болезнь. Но перевоплощения не требуется.
– Другими словами, мне нужно отделиться от своего «я», а вам – от чужого.
– Именно: нет человека, есть пациент. Поэтому так трудно лечить своих. Интересно, как мыслят политики? Нет людей, даже стран – есть интересы и влияния?
– В подобном духе можно разобрать все профессии. Как думают писатели? А шпионы?
– Так же, как мы, – ответил Чехов и снова чуть улыбнулся. – Но каждое обобщение – условность. Среди врачей есть, к примеру, диагносты и практики.
– Среди этнологов тоже. – О’Хара встал, положил на стол купюру и жестом остановил Чехова, который полез за кошельком. – Я практик. Пойдемте.
У входа в ресторан было людно и шумно; О’Хара сделал шаг в сторону – и они оказались в ярко освещенном, но совершенно пустом переулке. Тени колыхались на матовой брусчатке.
– Какой ухоженный город, – сказал Чехов. – Но есть же тут и трущобы?
– Трущобы? – переспросил О’Хара.
– Бедные, опасные для чужаков районы. – Чехов с интересом следил за тем, как этнолог помещает новое слово в мысленную картотеку: едва ли не был слышен щелчок каталожного ящика.
– Есть, конечно. В одном из них вы даже были: Черный город, где базар. Хотите посмотреть ночью? Думаете, имеет смысл?
– Молодой человек, – с шутливой строгостью сказал Чехов, – я пешком обошел самый большой российский каторжный остров.
О’Хара подумал, кивнул, чуть приподнял правую руку, и из рукава с еле слышным шуршанием выскочил небольшой револьвер.
– Если вы готовы к прогулке, – сказал он, – то и я тоже.
Келани – река узкая и глубокая, но возле устья ее можно перейти не замочив ног – так плотно стоят у берегов барки, груженные рисом и чаем; дальше вглубь острова берега заболачиваются, и Келани становится крокодильим садком. Черный же город лежит на полдороге между этими крайностями: уже видна густая темная вода, но берега еще не заросли манграми – на реку выходят тылы складов, хибар, дешевых харчевен; и промежутки между фонарями все длиннее.
Только теперь Чехов понял смысл вопроса О’Хары: этнолог знал, что по вечерам здесь не увидишь ничего и никого: всё прячется, заползает в глиняные мазанки, а уж какая жизнь идет там, ведают лишь местные – и не говорят.
Чехов вышел на темные мостки, скрипящие под ногой; подошел к самому краю. О’Хара остался на берегу.
Впереди не было ничего, только беспросветная вода и сомнительный огонек; потух. Символ, навязчивый до банальности: такова и жизнь человеческая. Если бы моя закончилась здесь, у реки, – то что? что? Он прислушался к себе. Не было ни страха, ни смирения – только черное, как эта чужая, дальняя река, желание сделать еще один шаг.
Если он умрет здесь и сейчас, думал О’Хара, то что? что? Он умирает и так, сколько я видел чахоточных – ошибиться нельзя. Одна пуля в основание черепа – смерть быстрая, аккуратная и, говорят, безболезненная. А для него – еще и благодатная, взамен долгой муки, ему уготованной. И то, что он об этом не узнает, не меняет ничего.
А он думал: еще один шаг.
Еще один шаг.
Шорох позади: револьвер лег в ладонь.
Вот так: даже выбор остался не за мной. Спасибо и на этом: писательское самоубийство – такая пошлость. Он наклонил голову и ждал.
Волосы на затылке были пострижены аккуратным полукругом.
– Доктор, – сказал О’Хара.
Чехов обернулся.
О’Хара стоял, сунув руки в карманы, и улыбался.
– Ступайте вон туда… – Он мотнул головой. – Пройдете по улице, выйдете к перекрестку, где собираются рикши. Больше рупии не давайте, это с чаевыми. А у меня, уж простите, еще дела.
Он снова кивнул и исчез в темноте.
Теперь пошли мытарства. Козырьки крыш сходились навесом; улица делалась все более темной и все более вонючей. По правую руку, где-то под стеной, похлюпывала канава. Улица сузилась до переулка и запетляла; на каждом шагу упираешься в шершавую стену. Дверей не было, и не было перекрестков.
Впереди замаячил огонек. Последняя дуга привела к деревянной вывеске – стилизованному осьминогу, повешенному прямо под фонарем. Вероятно, закусочная с морским меню – но закрыта.
Рикши и впрямь сгрудились у осьминога, но из-за угла выступил желтый человек в желтой одежде, и они рассеялись.
– Недостойнейший Сун Ло Ли, – сказал китаец по-русски и почти без акцента, – наинижайше просит высокорожденного господина посетить его убогое заведение. Нижайше и настоятельно просит.
Идти пришлось недалеко, но Чехов сразу потерял направление. Сун Ло Ли нес в поднятой руке потайной фонарь, и узкий луч проявлял в темноте то сухой фонтанчик в форме рыбьей головы, то крутое колесо водяной мельницы; и тусклый шепот реки был заглушен низким голосом океана.
Китаец остановился, толкнул возникшую ниоткуда низкую дверь и молча поклонился гостю. Чехов вошел.
Убогое заведение, как он и подозревал, оказалось вовсе не убогим. Негромкое эхо говорило о том, что зал тянется далеко, стены высоки, а за ними плещется лагуна.
Сун Ло Ли поставил фонарь на один из столов – кажется, посреди зала, – зажег две свечи, отодвинул громоздкое, но легкое кресло, жестом предложил сесть и в поклоне ушел.
Чехов ждал. Сумятица, бессмыслица, обреченность последних месяцев – последних лет – заканчивались здесь, в темном краю, на другом конце земли. Люди, которых он не понимал, преследовали невнятные цели и распоряжались его судьбой. Какой-то смысл в этом был, но – как всегда и во всем – он ускользал, терялся, да и был ли? Диагноз поставлен: неоперабельно. «Теперь, так не после».
Сун Ло Ли появился вновь, поставил перед ним тарелку и кубок. Лапша, и очень вкусная; горькое зеленое вино на травах.
– Спасибо, – сказал Чехов. Он успел проголодаться.
Хозяин отошел в полутень и молча ждал, пока гость наестся, потом унес посуду и сел напротив.
– Есть древний обычай, – сказал он, – уверьтесь, что я его соблюдаю. Если кто-то поел у вас в доме, вы уже не сможете его убить.
– Мне помнится, – заметил Чехов, – что вы не сможете причинить ему вред.
– Мы читали разные книги, – отрезал Сун Ло Ли, улыбаясь обворожительно. – Повторяю: я блюду обычаи. Поэтому сейчас вы совершенно добровольно отдадите мне то, что вам дали в Канди, – и подтвердите свой дар устно, – а потом вас проводят в отель.
Что мне дали в Канди? – удивился Чехов. Удар не удар, а что-то неладное с ним произошло: несколько часов словно расплылись в памяти.
– Тогда позвольте один вопрос, – сказал он. – Зачем вам это?
Сун Ло Ли встал, и в позе смешного человечка появилось нечто торжественное.
– Не мне, – проговорил он ровно, – а Хозяевам моим.
Чехов откинулся на спинку кресла и промокнул губы салфеткой.
– Мне очень не нравится все это. Пожалуй, я не отдам вам ничего.
Китаец снова присел.
– Поверьте, – кротко сказал он, – я не из тех людей, которых называют… как это… гуманными. Но я очень изобретательный человек. Я не буду рассказывать вам о некоторых своих методах – опробованных и надежных методах. Я просто их применю. И вы, как я уже заметил, совершенно добровольно отдадите мне товар.
– Мы одни, – сказал Чехов. – Я выше вас и, наверное, сильнее. Сейчас я встану и уйду. Эта суета мне надоела.
– Куда уйдете? – спросил Сун Ло Ли невозмутимо. – До двери, не дальше.
– До гостиницы, – сказал О’Хара, выходя из темноты. Походка его стала пружинистой; в руке был револьвер. – Доктор, у входа вас ждет молодой Стрикленд, он дойдет с вами до «Гранд ориэнтл». А мы с уважаемым Сун Ло Ли поговорим о многих интересных вещах. У меня тоже есть свои надежные методы; кроме того, он в моем доме не ужинал.
– Но я мог бы… – начал было Чехов. О’Хара прервал его:
– Идите. Надеюсь, этот инцидент не испортит вашего впечатления о Цейлоне.
Чехов медленно поднялся.
– Мы еще поговорим?
– Непременно, – улыбнулся О’Хара.
Чехов ушел; слышно было, как он здоровается с Адамом; шаги стихли. О’Хара и Сун Ло Ли оставались неподвижны.
– А теперь, – сказал этнолог, – ты расскажешь мне все о своих хозяевах.
– С радостью, – ответил Сун Ло Ли. Он быстро глянул куда-то за спину О’Хары. Конечно, тот не купился на старый трюк и не обернулся; тут его сзади ударили по голове, и он потерял сознание.