Ангел бабочек на север идет, как мешок с высыпавшейся мукой, если нет мешка. Он себе кажется со стороны луной, а людям он след блуждающего мелка.
Каждый в нем – бабочка, стоящая на лету, как звезда с бессмертною головой — превращается в дерево, лебедя или тайную наготу, невмочь от пенья остаться самим собой.
Он идет и трубит в зеленую как трава трубу, и авианосец идет как овца за ним, а матросы порхают на вертолетном кругу — каждый как стая, как неохваченный дым.
В нем смешались с траурницей – белизна капустницы, свет смешался и мрак, и он отражается в зеркале как весна, а в другом – как конь апокалипсиса и прах.
Не обернись на него – умрешь! лучше и дальше играть в костюм, в любовницу, армию, медный грош, в дольче, в габбану, вообще, в парфюм.
Вот он смотрит в тебя глазами, что состоят из тебя и земли, тебя и реки времен, и он плачет и пляшет, и слезы его горят васильками и бабочками без лиц и людских имен.
Он проходит как облако, зеркалами его не взять, не зацепить рукой, и пуле он невидим, и расширено облако криком нездешних стай, волочащихся сдутым куполом вслед за ним.
А заглянет в реку – обращается в деготь, в кровь, только бабочки в горле шумят, словно крови бег, и ты – сам из бабочек – ложишься как долгая бровь в бабочкин снег – в далекий стеклянный снег.
ЩЕЛЬ
Горящий человек заходит в сад, он в языках огня, и крик как сад, он видит, как в саду стоит олень, и видит щель меж ребер, словно свет.
Он смотрит в щель, а там стоит олень, такой же, только больше и точней, и как из-под двери, горит в нем свет, и кто-то тихо говорит за ней.
Горящий человек глядит сквозь щель и видит там оленя из слюды и звезд, и вышел он на мировую мель, и там стоит среди живой воды.
И щель горит в ребре, а там, за ней стоит олень, и мирозданье всё кружит в хрусталике на дне зрачка, и щель горит в его боку, за ней
стоит горящий человек, весь в языках, и щель в его боку полна огня, и шепчет рот ее: нет, ты не прах, ты – это свет, что сотворил меня.
БЛЕЙК И МЛАДЕНЕЦ
Уильям Блейк парит в дирижабле, а дирижабль в другом парит дирижабле, а тот в Уильяме Блейке, странная, если вглядеться, фигура, как снежный ком, вывернуть в капли из садовой лейки
и поместить в сферу неба, откуда берется дождь. Блейк идет в сторону Оксфорд-стрит, его спина в пламени, замечает подкидыша на пороге, берет его на руки, видит драконьи крылья, но не отбрасывает, а что-то шепчет в ухо.
Уильям – тертый калач! Сатана, говорит Уильям, это неправильное слово, правильное – Force, Сила, и несет дитя в приют мимо трактиров, набережных, инвалидов, мимо луж, телег, хлопающих калиток, мимо служанок, клерков, грузчиков, открытых окон, Уильям идет как разорванный кокон, ставший бабочкой в воздухе достоверном,
мимо матросов, баров, мимо таверны с государственным флагом, славься и правь морями, бабочка с выгоревшими бровями!
Первая сфера Англии – ангел по имени Сандальфон, снег на него сыплется со всех сторон. Совесть – это форма пространства и речи. У Блейка на спине зажглись все свечи.
Любовь это то, что формирует формы, гнет брег и губы, но щадит тростник и рыбацкие шлюпы.
Младенец умирает, совсем синий, но Блейк донесет младенца, он донесет младенца, завернув в свое сердце бум-бум, в свое сердце бум-бум — одно и то же сердце для лошади, рыбы и бабочки.
Наших форм не видят ангелы, все это бред собачий про нежных ангелочков. Язык смерти – все, что мы тут столь важно делаем и вещаем — им неведом, и сами мы им неведомы. Ангелы видят сердце Блейка – что-то вроде безрукого и безногого инвалида, в лучах плывущий обрубок, что-то вроде пустой байдарки на зеленой реке — звезда Престолов.
ГОГОЛЬ В РИМЕ
Николай танцует на площади, а птица в небе, чарторыжская липа цветет, майор Ариэль! Что произойдет, то вновь повторится раз в миллион лет карамелькой под языком.
Николай, он из плаща и носа, из башмака и каштана, он Себастьян из молочной буквы, из дыма под языком, оскал его волчий, и плачет глаз-горемыка, зыблема жизнь – полиэтиленом на рогах у лося.
Твердая твердость есть в Риме, легкая тяжесть, зрячая зрячесть есть в нем и вещная вещность, кровная кровь и солнечность кровли есть в Риме, и птица спешит по гнездо в небесах тороватых.
Вдохнет он себя, а выдохнет серебро Дона-реки, ни с кем ни знаком, ни рыба, и ни Тарас, качает себя на кроватке – ребро напоказ, ах, гули-гули! ах, Коленька, ах баю !
Идет и уходит, как снег под лучом в овраг, плавит себя до черепа и ноги, уже на свободе и призрачен, словно враг, когда жизнь на луну уносят, блеснув, штыки.
От письма-человека остается сфера, стекло, как от птицы яйцо, от туши сгнившей – жакан, от всего остается сфера в сфере другой, объятая третьей, и в ней стоит ураган.
Катайся, круглись, стукайся, закругляй, пока живешь и бормочешь вещи или слова, себя узнавая как край, выступивший за край себя самого как карта, как синева.
СЕРЕДИНА
Птица летит птице навстречу, к себе приближаясь, к себе приближаясь, к крику.
Не видно зеркала, и к зайцу бежит заяц.
А белые ноги и белая грудь дрожат от натянутых изнутри пружин.
И рыба плывет к рыбе.
Чжун юн, говорит Кун-цзы, держись середины.
Но зеркала нет.
Встречаясь, они исчезают, чтоб появиться в ангеле или в кабане, или бумажном кораблике, в чашке кофе, в ампутированной ноге, в ночной фиалке, реже в человеке.
Рыба это не рыба, это почти рыба. Буква это почти буква, а тело почти тело. Шрам это почти шрам.
Мы с тобой нащупывает друг друга как медузу в вазелине желеобразными пальцами.
Мыслит ангел вещами, а вода рыбой, и то, что не изменится в мертвом или в дереве, и есть середина.
СТЕКЛЯННЫЕ ДИРИЖАБЛИ
Воздух, как лев, лежит и лижет себя, вылизывает золотой завиток, что август-иероним переписал, сопя в сухую книгу реки, в световой глоток.
Лев уходит на водопой, к музыке береговой, буква скользит над водой, а ты исчез, словно лишний вес, отраженный косой косой.
Соберешь себя разве, тварь, из хлопка на том берегу, из мелка в деревянной школе, чей мучим след? из белой юбки, задранной на бегу, с которой, крестясь, пошел по бассейну свет?
Мальчик на самокате, чайка, куски льва – то сгустятся, то снова жужжат осой, липа цветет не с той световой руки, не обнаружить себя не обнаруженным собою собой.
Стеклянные дирижабли парят над Москвой — разжиревшим городом лишних букв, неразличимы в небе, как ангел в степи пустой, как шваркнуть в воду стеклянный бой — не перевернет его плуг.
Стеклянные дирижабли, щурясь, шевелят волну, добавляют шелеста липам, хвалы холмам, запятую Иерониму и Иеронима – льву, из живых их никто не видал, даже Аллах.
Их отсвет – в ветре, от них скулы воют в любви и голова прозрачна наутро в ответ, когда с переметной искрой в глухой крови поднимает тебя на дюйм позвоночный свет.
Я шел как пауза меж двух остальных — разбитой колбой и распавшимся колесом, и меня не было ни в ребре, ни в памяти их, стеклянные дирижабли рассматривали мой висок.
БЛЕЙК И АНГЕЛ
Блейк говорил мне ржавчиной лепестком лоб изломан как углем утюг речь его внутрь языка ощупывала планеты выдохи мертвых от коих всходил он как воздушный шар из горелки моллюском длинным и кровью и взглядом
огурец с семенами солдат во ртах небесная глина как будто шмель воздушный корабль с нетленной ротой
Ангел – то что валится валится без передышки как водопад и другие планеты водопад и синяя сойка небоскреб и девица в объятьях и земля и горб что валится в гроб и грот и пуля в любимый лоб валятся в ангела ангел валится в них встречаясь с собой как в зеркало нежданно зашедший младенец рождают себя взаимно
Скорлупа в урагане пустое яйцо – не качнет его буря не шевельнет звезда я целую сопливых детей выбираю вшей из волос вынимаю серу из уха
ангел валится грудой гниющих тел стонущим деревом текуч как камень как рыбу поймать водой но не ощупать влаге себя эфира же перст – ангел
не скорлупа тебе в ветре – эллипсовидная пустота мать что туга тобой сейчас ты выйдешь вовнутрь рыкающий как тигр со слюдяным крылом с женской грудью не осязаемый собой не узренный самому себя осязать не можно ни пламени ни земле с ее сыном культяпым внутренним мертвецом
в вопле приимешь себя сгущаясь в вихорь несущий в зиму леса в замерзшее дыханье в ноздрях
РЫБА
Сердце рыбы стучит себя обогнать и рыбу в деву поймать. Из лесок натянутых дева глядит, из лесок натянутых холм.
Из лесок натянутых пламя встает, семью языками – речь, в любой черепахе летит самолет, горит три дюжины свеч.
Где рыба, там яма и ангела вдох, и неба прореха и холм, и лесками держится на разрыв форма лица людей.
И дева могилой полна и лучом, чело белоснежно ее. А рыба по небу плывет ручьем, звезды кипят за ней.
БЛЕЙК МЕЖДУ ОЗЕРОМ И ВАКСОЙ
В теле Блейка самолеты и цапли, кокаиновые облака и индейские ружья, в каждой клеточке тела, все равно что стеклянной – по звезде и речному камню. И знает Блейк, что Адам в утробе, себя повторяя, становится названными именами — теми, что сам произнес: поочередно деревом (позвоночник и ребра) , коровой (легкие, хвост) , рыбой (жабры и губы) , птицей (жажда полета) ,
рекой – красный круг крови по телу, и заново вызревает в утробе Адам, путешествуя по увиденным им телам, которые создал именованием, когда Бог искал ему помощника и не нашел, и вот, наконец, найдя, Адам становится Блейком и тем, кто вместит в себя все метаморфозы, все плачи и роды.
О птица Англия! Я принес тебе святость, твоим садам и мельницам, книгопечатням и портам, твоим зеленым холмам и рекам. О, Альбион ! Сестра гальциона! О зимородок! Англо-славянский гимн !
О ручьи и ангелы ! На широкое блюдо, на широкое озеро, я, Уильям, кладу свою голову с зажатыми губами, с соломинками в ноздрях, чтоб можно длинно дышать, пока засыхает свидетель-гипс. Роняю свою голову, поклеванную птицами,
с вырванным языком, вынутыми глазами; я, Уильям, новые даровал ей чувства, подобранные в пыли и в серебряном небе с самолетом и Архангелом Михаилом, новые ноздри, глаза, скулы, и пара ласточек несет в облаках госпожу Элизабет Тибль – поющую Минерву во всемирном небе.
Я принес вам святость!
Я, Уильям, между озером и ваксой расположился с удлиненной таксой. Со мной моя утешная подруга.
Так, словно карты сдвинули друг друга, — становятся любовники длиннее.
Становятся и озером и лугом, ручьем, длиннее таксы и бойчее. Становятся единственным солдатом, в единственном остановившись небе, крыла стрекоз собравшим в синей крепи, индейским, всяческим, продолговатым.
И гребни речки кудри фей расчешут гребешком хрустальным, Архангел слово скажет ей пустопорожними устами —
они лишь колбы для огня и слова, что нашло меня. Чтоб, как в морозы на реке, на медной застывать доске:
1. Ищущий невозможного предстоит его Владыке. 2. Увидеть реальность, что обуздать Единорога. 3. Пьющий синее небо – не умирает. 4. Ложись в челнок с подругой и никогда его не теряй, он прижмет вас друг к другу средь бурунов. 5. Любить – это подтирать за щенками, ангелами и стариками. 6. Не разъединяй устами Бога и человека, разъединяя сами уста. 7. Ты рожаешь людей и звезду, а они тебя. 8. Не верь словам без ритма, в котором живет Бегемот.
ВЕЛАСКЕС
Дон Диего по улице идет с тростью, с попугаем на плече, лицо разошлось в ракетку со стеклянными струнами, тихо свистит ангельские песни рот во рту, губы в губах.
Сизые сумерки. Автобусы паркуются у трибун. Стадион сдвинут сам в себе, словно пловец в стекле фальстарта. Зрители и колонны в тенях сдвинуты, как вода собирается разойтись в миг, когда расколотый аквариум исчезает, а лунная прострация рыбки все еще длится.
Автобусы из Барнаула, Костромы, Праги.
Сирень-суламифь зацветает, хватая лиловым ртом воздух Сатурнова круга, как пламя кусает пламя, траектории пчел застыли медными проволоками — не лицо – спутанное перекати-поле.
Дон Диего – это листопад, сам себе листопад, сам в себя, кровь и лица в листве, и ни шагу назад, пяткой асфальт серебря.
Кто вложил в него руку и вынул пустой и живой, оставив с нее перепонки незнамо где, кто говорил с ним вместо глазниц – собой и повис на висках дирижаблем запутанным в наготе ?
Кто ему розы дарил – бутоном в цветущий рот, кто пясть золотил, кто мальчик шептал вдоль белой руки, целуя Сатурнов мускул и грот, и сиренью дрожал серебряной, оробелой?
Кто вещей квакал лягушкой и бил в барабан, кто в щель за ухом проник собой серафимом и в след ступни свой лоб погружал как баран с намотанным небом в рогах, оставаясь незримым?
АНТИГОНА
Ты черная клякса на странице, гнездо без птицы — начало тоннеля, мертвая вода, что гладит русалкой лоб, сдирает наядой водяную кожу, визгом птичьим обгладывает кости в помете. Хрустит, переливаясь, будто стеклянный бой под солнцем.
Есть нечто, назовем филином, который есть дева — твое скрытое имя, что удержит могилу на размытом погосте и солнце в небе, когда небо свернулось.
Внутренности мои зеркальны как термос, встают радугой меж двух фонтанов. Красный цвет, бесполая кожа, девичьи мускулы, больше под языком, чем на руках! Антигона – внутренность баржи в мазуте, где плавает фаллос Крона, где плавает нечто, назовем это фаллос бога, огромный, раздутый, сон в черном аквариуме, ртутная трель соловья.
Чернота, вывернутая в себя разрывом мины, вывернутая из земли, почти что из человека — вот как рождается кровяное тельце в тонкой вене у твоей ключицы. Фарман в шаре с винтом, летящем вокруг башни, назовем так черный куб убитого брата, вынутый из земли, вставленный в небо вместо луны и солнца.
Антигона, пожирающая детские кроватки, воздушные шары и дельфинов, влагающая черную голову с нежными губами в девичьи подушки, выпевающая звуки, от которых умирают птицы, а роженицы рожают без боли, бормочущая, считающая зерна в колосе, чтоб довести слепца до Колона —
моя пясть состоит из тебя, мои губы, моя чешуйчатая в серебре смерть, нет имени стеклянному мосту меж нами, нет имени.
«Дистанцию вложить в коня…»
Дистанцию вложить в коня, как дюйм и ласточку в циклон, и мускулов костер креня, стянуть разбег в надежный стон.
Так девять выпуклых небес вращают мускулистый бег, и вложен в финиш неба вес, что бегом вынут из-под век
ЖОКЕЙ 2
Он согнут был и на коленях зол, и ветром по щекам исхлестан, как будто трусики тянул с упрямых бедер, а не поводья, и не совладав, так и исчез за финишной чертой.
А в море белый кит лежит, как белый айсберг с выгнутым хребтом, и ждет Ахава, словно цеппелин собой ощупать дождевую каплю.
БЛЕЙК. ВОРОБЕЙ
Мы поднимались с Ангелом по лестнице, за пазухой у меня был воробей. На Земле, – сказал Ангел, — для воробья одно слово, (я произнес это слово: sparrow, old stager, я увидел его) . — На Луне – другое, и он промолвил его, и воробей изменился, а я почувствовал, как сдвинулся мой череп.
И когда мы поднялись до Юпитера, и я произнес «воробей» , я понял смысл звезд и речи Серафимов и Престолов, и почему есть смерть и боль, хотя здесь их и не было, и почему написаны книги, а любовь не умирает, и каждого сверчка ведут через мрак Архангелы.
А выше еще, в Первосвете, не стало слов, каждый звук вмещал все смыслы, всех людей, ветви, кораллы, зверей и звезды.
Вы на Земле слышите только дно слова, можно сказать, его пятку, — произнес Ангел, – но в пятке живет все тело. Ступайте !
Я иду по Лондону к мистеру Флаксману, Я слышу львов сердца, гарпий ума, у меня на плече сидит воробей, он в снегу до бровей и в словах до бровей, говорит глаголы, сжимает существительные, существительные птиц, домов и людей, имена существительные – в имена существующие: в матросов, в гравюры мистера Флаксмана, в снегирей, положим, его никто не видит после вознесения к Источнику, но я-то вижу его, в отличие, скажем, от мистера Суинберна.
Лети, снежок, как свет, другой дороги нет, как та, в которой ты из имени стал свет.
И снегу из-под туч свети, свети, окно, чтоб Боттичеллев луч сжимал двоих в одно.
И нас влечет туда, вотще и напролом, словесная пята с неистовым крылом.
ЛЕВ И ЛЮБА
Из пасти твоей, из пясти ее вытащим язык и алый платок, мокрый от крови и в язвах от речи. Люба, в драке ты воешь, харкаешь и плюешься, схватив со щита пожарный топор, красная брызжет слюна и, расходясь, пустеет радиус тебя — полоумного льва, вывернутого в вывернутой воронке наружу своей же печенью, легкими и клыками, в ситцевой юбке, кривоногая. Как зализывала коленку на сене под школьным крыльцом, и Рафаил нес тебе еврейскую землю в сердце своем с Лао-Цзы, Иоанном и птицами, ибо ты распалась на птиц, Орехова Люба, на сопли, сгустки крови и снегирей и теперь стоишь меж птицей и львом, где стоят великие. Скорее всего, тебя убили в драке или пропала в советской колонии, Любовь Орехова, 1 2-ти лет, дурочка. Люди входят в себя как в храм или как в камеру, это как кому повезет, кто-то живет у параши, кто-то восходит меж птицей и львом.