Он снова посмотрел в зеркало. Позади, метрах в пятидесяти, сквозь пелену летящего снега мрачно поблескивали чьи-то фары. Уличный фонарь осветил длинный капот и угловатый кузов белого универсала – «вольво» продолжала следовать за ним по пятам, по-прежнему не особенно скрываясь, словно говоря: не дури, парень, ты прочно сидишь на крючке, так к чему эти судороги и шлепки хвостом по воде?
– Я тебе шлепну, – мрачно пообещал Михаил, плавно увеличивая скорость. – Я тебя шлепну, урод.
Он свернул направо, затем налево, потом снова направо. За окном проплыли и растаяли во мраке, превратившись в россыпь ярких огоньков, четыре стоящие в ряд шестнадцатиэтажных башни. Дорога пошла петлять, повторяя выступы и впадины бесконечно длинного бетонного забора, которым была обнесена территория какого-то завода. «Вольво» неотступно маячила позади, напоминая привязанную к собачьему хвосту консервную банку – сколько ни бегай, все равно не отстанет. Продолжая скалить зубы в невеселой, многообещающей улыбке, Шахов снова вывернул руль и съехал с асфальта на обледеневшую грунтовку, такую ухабистую, словно она расположилась в окрестностях таежного леспромхоза, а не в десяти минутах езды от Белорусского вокзала. Место было знакомое: когда-то его отец имел здесь гараж, в котором хранил свой ушастый «запорожец». Стихийно возникший на заре восьмидесятых кооператив давно расформировали, ржавые железные гаражи, которые даже с очень большой натяжкой не могли считаться украшением городского пейзажа, определили под снос, но руки до них у правительства Москвы почему-то до сих пор не дошли, и ряды старых жестянок продолжали уныло ржаветь на берегу крошечного ручейка, который брал начало где-то поблизости – уж не в городском ли водопроводе? Кое-кто продолжал по старой памяти загонять сюда на ночь машины, но охраны, как и электричества, здесь не было уже лет пять.
Михаил въехал на ничем не огороженную территорию прекратившего свое существование кооператива и сразу остановился – дальше дороги не было, все пространство между рядами гаражей представляло собой девственно чистую снежную целину, в которой его «десятка» обещала увязнуть по самое не балуй. Собственно, ехать дальше было незачем – место, где Шахов остановил машину, подходило для того, что он задумал, не хуже и не лучше любого другого глухого, безлюдного угла.
Он выбрался из салона и, вспарывая ногами снежную целину, побежал к ближайшей щели между гаражами. Снега здесь намело почти по колено, и за Шаховым оставалась глубокая борозда. Прежде чем втиснуться в узкое пространство между двумя шершавыми от ржавчины железными стенками, Михаил обернулся. Его машина сиротливо стояла на обочине с распахнутой дверцей, и ее задние габаритные огни бросали на снег кроваво-красные отсветы. Подсвеченный лампочками номерной знак был наполовину залеплен снегом, заднее стекло заметало прямо на глазах; словом, вид у машины был покинутый, особенно в сочетании с глубокой бороздой в снегу, что протянулась от распахнутой дверцы к тому месту, где стоял Михаил.
– Отлично, – пробормотал он. – Просто превосходно. Поглядим, как вам это понравится.
В щели между гаражами оказалось полным-полно заметенного снегом хлама – ломаных кирпичей, бутылок, гнилых досок и прочей дряни, которая имеет свойство скапливаться в подобных местах. Рискуя переломать себе ноги, Шахов перебрался через этот завал и уперся в сколоченную из досок и листового железа, перевитую поверху ржавой колючей проволокой загородку, когда-то сооруженную хозяевами соседствующих друг с другом гаражей – надо полагать, затем, чтобы другие соседи не использовали пространство между их владениями в качестве нужника. Помянув черта, Михаил ударил ногой; изъеденная ржавчиной жесть прорвалась, как мокрый картон, полетели трухлявые щепки, и загородка завалилась с гнилым треском, открыв его взору заснеженный, поросший голым кустарником склон, что полого спускался к ручью.
В овраг Шахов не полез – это было ни к чему. Время шло; конечно, сыщик мог подождать (Михаил заметил, что даже мысленно избегает называть его Сергеем Дорогиным), но злоупотреблять его терпением не следовало: еще, чего доброго, и впрямь решит, что над ним глупо подшутили, плюнет и уйдет. В офис он сегодня уже не вернется, номера мобильного телефона на визитке нет, а значит, раньше завтрашнего утра его не разыщешь. А завтра утром, судя по всему, встречаться с ним будет уже поздно – стальные челюсти капкана сомкнутся, и Михаил утратит даже ту иллюзию свободы, которой располагает в данный момент.
Он обогнул гараж по периметру, вернувшись к дороге как раз вовремя, чтобы услышать, как шумит двигатель приближающегося автомобиля. Свет фар, вынырнув из-за поворота, мазнул по сугробам и отразился в задних фонарях стоящей на обочине «десятки», заставив их ярко вспыхнуть, как будто кто-то, сидя внутри, нажал на тормоз. Белый универсал «вольво» приблизился к брошенной машине и не проехал мимо, как, по всей видимости, планировалось, а резко остановился: те, кто в нем сидел, увидели открытую дверцу и уводящую к гаражам борозду в снегу. Это наспех приготовленное для них Шаховым зрелище, судя по всему, получилось вполне убедительным. Картина была ясна: объект слежки заметил за собой хвост, оторвался, свернул за угол и, уйдя из поля зрения наблюдателей, подался в бега пешим порядком.
Обе передние дверцы «вольво» распахнулись настежь, и из них поспешно выбрались двое – просто темные безликие фигуры, вроде мишеней в тире. Вспомнив о мишенях, Михаил с трудом поборол искушение оставить в этой глухомани парочку трупов. Вряд ли число его противников ограничивалось этими двумя; открыв сейчас огонь на поражение, он мог спровоцировать оппонентов на ответные действия по принципу «око за око», что в его положении было недопустимо.
Преследователи, как пара гончих псов, устремились в погоню по оставленной им борозде в снегу, расширяя и углубляя ее. Снег разлетался в стороны под их ногами; передний мел сугробы полами длинного, как кавалерийская шинель, черного пальто, задний на бегу все время поправлял сваливающийся с непокрытой, обритой наголо головы отороченный мехом капюшон «аляски». Оружия Михаил не заметил; впрочем, это не означало, что его на самом деле нет.
Как только преследователи исчезли из вида, скрывшись за углом гаража, Михаил покинул укрытие и со всех ног бросился бежать к своей машине – напрямик, по целине, вздымая волны снега и чувствуя, как утекают драгоценные секунды. Он боком упал за руль и повернул ключ зажигания. Не успевший остыть двигатель завелся с пол-оборота; не закрывая дверцу, Шахов включил заднюю передачу и дал газ, резко затормозив, когда «десятка» поравнялась с «вольво». Два выстрела из «Ярыгина» разорвали тишину безветренного зимнего вечера. Воздух со свистом устремился наружу из простреленных шин, грязно-белый универсал тяжело и неуклюже осел на правый борт, напоминая при этом торпедированный линкор.
Со стороны гаражей послышались невнятные, полные ярости и возмущения вопли обманутых преследователей, которые прошли по следу беглеца и вернулись к месту событий как раз вовремя, чтобы увидеть, как ловко их обвели вокруг пальца. Размахивая руками, они бежали к машинам. Шахов выстрелил еще дважды; снег взметнулся едва заметными в темноте фонтанчиками, и преследователи замерли, балансируя в неловких позах и выделяясь расплывчатыми темными силуэтами на фоне снежной целины.
Потом один из них сделал характерное движение, и сквозь ровное урчание работающего мотора Михаил расслышал дробный перестук оснащенного глушителем пистолета-пулемета. Цепочка фонтанчиков пробежала по укатанной колее дороги в опасной близости от переднего колеса «десятки», набросав Михаилу в лицо и на одежду твердых комочков спрессованного снега. Не дожидаясь продолжения, он захлопнул дверь и задним ходом погнал машину прочь от этого места. Новая очередь выбила на крыле его трехлетней «Лады» короткую жестяную дробь, и Шахов порадовался, что в руках у стрелка не «Калашников», который прошил бы машину насквозь, как картонную коробку.
Отчаянно газуя, он ехал задним ходом, глядя на дорогу через плечо и время от времени оборачиваясь, чтобы бросить короткий взгляд на преследователей, которые упрямо бежали за ним, будто и впрямь рассчитывали догнать. Их освещенные фарами лица и одежда постепенно утрачивали четкость очертаний, вновь сливаясь с темнотой по мере того, как расстояние между ними и машиной увеличивалось. Потом человек в длинном пальто остановился, осознав, по всей видимости, тщетность своих усилий, и дал вдогонку длинную очередь. Это был жест отчаяния: «десятка» уже находилась за пределами досягаемости предназначенного для ближнего боя штурмового пистолета, и с таким же успехом он теперь мог швыряться в Михаила снежками. Его товарищ в «аляске» с отороченным мехом капюшоном, добежав, остановился рядом и с досады плюнул себе под ноги.
Развернув машину и вернувшись на асфальтированную дорогу, Михаил остановился. Он обладал относительной свободой действий до тех пор, пока шантажисты не выдвинули свои условия. Его выходка с простреленными шинами могла значительно ускорить процесс, а ему требовалось время, чтобы хорошенько все обдумать и решить, наконец, как быть. Он был неуязвим, пока с ним не вступили в переговоры; после той огромной подготовительной работы, которую провели шантажисты, им теперь полагалось сдувать с него пылинки. Правда, в него только что стреляли – да, стреляли, но ведь не попали же! Он был нужен им живым и невредимым, чтобы выполнить все условия еще не предъявленного ультиматума. Следовательно, его предъявление нужно было по возможности оттянуть.
Михаил отключил мобильный телефон, а потом, подумав, извлек из него батарею и засунул в другой карман пальто. Это было грубое нарушение должностной инструкции, согласно которой ему полагалось круглосуточно находиться на связи, но в данный момент Шахову было не до инструкций: он чувствовал, что в ближайшее время его вынудят пойти еще и не на такие нарушения. Этого ему показалось мало; включив потолочный плафон, он бегло осмотрел корпус аппарата и горько покивал головой, обнаружив подтверждение самых мрачных своих подозрений: внутри, прилепившись к пластмассе, поблескивала плоская, почти незаметная таблетка электронного маячка. Шахов опустил стекло слева от себя и выбросил маячок в сугроб, сделав это так энергично и зло, словно стряхивал с ладони кусачее насекомое.
– Твари, – пробормотал он, закрыл окно и поехал в кафе, где его дожидался частный сыщик Дорогин.
Углы просторного, отделанного темными дубовыми панелями кабинета тонули в густом сумраке. Из темноты, поблескивая позолотой массивной рамы, выступал портрет какого-то человека. Черты его лица были неразличимы в потемках, но, судя по трехцветному фону (а более всего по месту, где висела картина), это был портрет действующего президента. На углу массивного, просторного, как взлетная полоса военного аэродрома, обтянутого зеленым сукном стола стоял бюст Дзержинского: хозяин кабинета не единожды во всеуслышание называл себя консерватором, заявляя, что, если принципы человека меняются вместе с политическим курсом страны, это не принципы, а собачье дерьмо.
На столе горела лампа на гибкой ноге под старомодным зеленым абажуром – еще одно напоминание о принципах, а вернее, о верности застарелым привычкам и склонности окружать себя сделанными на века вещами, появившимися на свет в те времена, когда мир еще не заполонили дешевые поделки родом из Китая. Правда, архаичный зеленый абажур скрывал галогенную лампу, такую мощную, что лежавший на столе лист бумаги, казалось, светился собственным светом. Бумага была девственно чистой; на краю ее лежала наготове чернильная авторучка с золотым пером и выгравированной на колпачке дарственной надписью. Современный жидкокристаллический монитор мощного компьютера скромно прятался за пределами отбрасываемого лампой светового круга, напоминая о себе лишь сонным помаргиванием желтого контрольного светодиода. В кабинете пахло дымом хорошего трубочного табака. Хозяин кабинета стоял у окна и, раскуривая трубку, смотрел, как снаружи идет снег. На нем был темно-серый деловой костюм обманчиво скромного покроя, ладно облегавший его слегка погрузневшую, но крепкую, спортивную фигуру. На обрамленной остатками посеребренных волос лысине лежал неподвижный зеленоватый блик от абажура. Табачный дым ленивыми клубами поднимался над его плечом, льнул к холодному стеклу, расползался по нему серыми, змеящимися струйками и таял, собираясь под потолком в невидимое облако. Вдоль пустой улицы, мигая оранжевым проблесковым маячком, проползла снегоуборочная машина. Глядя на нее, генерал-лейтенанту Кирюшину было трудно отделаться от мысли, что она не просто сгребает с дороги снег, а заметает оставленный бронированным «мерседесом» след.
Опустившись в массивное кресло с высокой прямой спинкой, генерал неторопливо положил в пепельницу погасшую трубку, придвинул к себе лежавший под лампой лист бумаги, с солидной медлительностью свинтил с авторучки гравированный колпачок и записал две только что сочиненные строчки. Черные чернила поблескивали в свете галогенной лампы, подсыхая прямо на глазах. Половина строфы была готова; генерал Кирюшин подумал минуты две, рассеянно постукивая колпачком ручки по вставным зубам, а потом быстро написал еще две строчки. Почерк у него был куриный, прямо как у опытного врача, и вряд ли хоть кто-нибудь, помимо самого Андрея Андреевича Кирюшина, смог бы прочесть написанное им.
Отложив ручку, генерал-лейтенант перечел свежую строфу. У него получилось следующее:
«Когда ты войдешь в заколдованный лес,
Над миром закатное знамя взовьется,
И горькое время жестоких чудес
Уйдет навсегда и уже не вернется».
Андрей Андреевич вздохнул и, отодвинув лист, занялся сложным процессом набивания трубки: выбил пепел в пепельницу, поковырялся внутри специальным металлическим стерженьком, достал из ящика пакет табака, наполнил чашечку и старательно умял большим пальцем. Он до сих пор, если выдавалась свободная минутка, грешил сочинительством – как пристрастился к этому делу в ранней юности, так по сей день и не отвык. Рифмовал он легко, не напрягаясь; творчество было для него не мукой, а наслаждением, лучшим из существующих видов отдыха (потому, наверное, что в жизни своей Андрей Андреевич не получил за него ни копейки). Но всегда, как в юности, так и теперь, в весьма зрелом возрасте, у него получалось одно и то же, а именно чепуха на постном масле. Всякий раз, накропав стихотворение и прочтя то, что вышло из-под пера, он преисполнялся уверенности, что создал нечто значительное, качественное – ну, никак не хуже того, что печатается в современных поэтических сборниках, не говоря уже о кое-как зарифмованной белиберде, коей потчуют публику поэты-песенники. И каждый раз, по прошествии какого-то времени заглянув в свои так называемые поэтические тетради, обнаруживал, что перечитывание собственных стихов не приносит ничего, кроме неловкости и досады.
Вот и теперь только что занесенная на бумагу строфа ему нравилась, и при этом он знал, что стихи плохие. Что именно с ними не так, он не понимал, но точно знал, что это никуда не годится.
На столе ожил, мигая оранжевой лампочкой и издавая приглушенное электронное курлыканье, архаичный аппарат селекторной связи. Генерал Кирюшин все так же неторопливо выдвинул верхний ящик стола, спрятал в него лист бумаги с четырьмя нацарапанными куриным почерком строчками и задвинул ящик; затем выдвинул средний, убрал в него коробку с табаком, задвинул; взял со стола специально сконструированную для разжигания трубок зажигалку, щелкнул ею, закурил, окутавшись облаком медвяного дыма, и только после этого, придавив желтоватую, как слоновая кость, клавишу громкой связи, негромко произнес:
– Слушаю.
– К вам полковник Семенов, товарищ генерал-лейтенант, – прошелестел из динамика голос референта.
– Пусть зайдет, – разрешил Кирюшин и выключил селектор.
В дверь постучали – деликатно, но твердо, будто намекая, что беспокоят высокое начальство не из прихоти, а по важному делу, – и в кабинет, не дожидаясь повторного приглашения, вошел полковник Семенов. Внешность у полковника была самая невзрачная и в то же время такая, что к ней невозможно было придраться – не высокий и не низкий, не толстый и не худой, не слишком густоволосый, но и не лысый, не красавец и не урод. Полковник Семенов одевался хорошо, но в то же время без лоска, наводящего на мысль о нескромности или желании как-то выделиться. Разговаривал он негромко, предпочитая, если была такая возможность, вообще ничего не говорить. Никто никогда не слышал, чтобы он повысил голос или сказал кому-нибудь грубое слово, не говоря уже об употреблении ненормативной лексики, которая, казалось, находилась за пределами его понимания. При этом подчиненные боялись его до судорог, а начальство, с одной стороны, ценило как отличного специалиста, а с другой – слегка опасалось, поскольку никогда нельзя было догадаться, что у него на уме – уж не подсиживает ли, не роет ли своему непосредственному начальнику хитроумно замаскированную волчью яму? Из-за этой излишней даже для офицера спецслужб непроницаемой закрытости Семенов до сих пор ходил в полковниках, хотя по талантам и заслугам ему уже давно полагалось бы носить на плечах генеральские звезды. А если уж совсем не кривить душой, так не Семенову бы ходить на доклад к Андрею Андреевичу, а наоборот. Ну и поделом ему. Будет знать, как начальство смущать! Ишь, стоит – морда, как из литого чугуна, не человек, а какой-то каменный истукан в пиджаке, а в черепушке наверняка опять что-то варится…
Кирюшин молча указал полковнику на стул, разглядывая его сквозь клубы дыма, как капитан линкора, наблюдающий сквозь дымовую завесу за приближающимся торпедным катером без флага и опознавательных знаков – не поймешь, свой или чужой. Ошибка в решении этого важного вопроса могла стоить генерал-лейтенанту Кирюшину карьеры, а то и жизни, не говоря уже о таком пустяке, как свобода.
– Докладывай, – приказал генерал, когда полковник уселся.
– Сообщение от группы Старого, товарищ генерал-лейтенант, – сказал Семенов.
Сердце у генерала екнуло и тревожно забилось, но он не подал виду, что взволнован, а лишь уплотнил плавающую над столом дымовую завесу.
– Что-то не припомню, чем они нынче занимаются, – рассеянным тоном солгал он.
– Наружное наблюдение за объектом «Шах», – напомнил полковник.
– Странное дело, – доверительно произнес Кирюшин. – Почему это на нашем сленге принято называть живого человека объектом, когда на самом деле он субъект? Объектом он становится, когда перестает дышать…
– Не могу знать, товарищ генерал-лейтенант, – признался полковник Семенов. Тон у него был, как всегда, нейтральный, а лицо – непроницаемое.
– Ну-ну, – сказал Кирюшин, – не увлекайся, не на плацу. Так что там с Шахом?
Спрашивать, кто такой Шах, он не стал – это был бы уже перебор, в результате которого Семенов заподозрил бы его либо во лжи, либо в маразме.
– События начались, Андрей Андреевич, – сообщил полковник. – И Шах сразу повел себя неадекватно.
– Неадекватно? И что он сделал – убил кого-нибудь? Напился и танцевал голый на столе?
– Хуже, товарищ генерал. Он ушел от Старого.
– Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел. А от тебя, Старый, и подавно уйду… – проворчал генерал Кирюшин, посасывая трубку и выпуская дым из уголка рта. – Не тяни кота за хвост, полковник, – добавил он с внезапно прорвавшимся раздражением, – докладывай по порядку!
– Есть докладывать по порядку, – снова преисполняясь уставной деревянности, произнес Семенов. Взгляд у него сделался пустым, как у рыбины, сосредоточившись где-то над левым плечом Кирюшина, невзрачная физиономия утратила какое бы то ни было выражение, превратившись в подобие гипсовой посмертной маски. – Докладываю. Объект «Шах» вернулся домой в девятнадцать двадцать семь. В квартире у себя пробыл около получаса. Приблизительно в девятнадцать сорок ему позвонили на домашний телефон. Как удалось установить, звонок поступил с уличного телефона-автомата, расположенного на Белорусском вокзале. Звонивший, по обыкновению, молчал…
Он говорил без шпаргалки, по памяти; собственно, никакой шпаргалки при нем и не было, он вошел в кабинет с пустыми руками. Другой на его месте непременно прихватил бы с собой какую-нибудь папку – просто так, для солидности, чтобы не нарушать заведенного порядка, – и поглядывал бы в нее время от времени, дабы начальство, которое во все времена больше доверяло бумаге, чем живому человеку, не усомнилось в точности доклада. А этот всем своим поведением словно говорит: да наплевать мне, гражданин начальник, усомнишься ты во мне или нет. Сомневаешься – проверь; ты уже тысячу раз убеждался, что мне можно доверять, так убедись еще раз, тебе это не повредит.
«А это неплохой рэкет, – подумал генерал Кирюшин. – И он, в конце концов, начинает приносить плоды, как всякий долго и тщательно возделываемый огород. Ведь к этому делу я привлек не кого-нибудь, а Семенова. Ни в ком нельзя быть уверенным до конца, но ему я доверяю все-таки больше, чем всем остальным, вместе взятым…»
– …открыл огонь, – продолжал полковник Семенов, – двумя выстрелами прострелив два колеса.
– Ну и правильно сделал, – проворчал генерал и принялся выбивать трубку, стуча ею о край пепельницы. – А вы чего ждали? Это все-таки офицер, а не воспитательница из детского сада! Старому сто раз было сказано, чтобы вел себя осторожнее…
– Виноват, товарищ генерал, – сказал Семенов, – мы с вами это уже обсуждали. Дестабилизация объекта входила в наши планы, и одним из способов ее достижения являлось демонстративное поведение Старого…
– Это еще разобраться надо, кто кого дестабилизировал, – хмыкнул Кирюшин, откладывая в сторону трубку. – Шах, как я понимаю, спокойно уехал в неизвестном направлении, а твой Старый остался с голой ж… на морозе. Удивляюсь только, как это Шах его не скрутил и не отволок в какой-нибудь подвал для интимного, доверительного разговора.
– Старый предотвратил такую угрозу, открыв ответный огонь, – доложил Семенов.
– Они что, совсем обалдели?! – возмутился Кирюшин. – А если бы попали?
– Это Старый, – напомнил Семенов. – Он попадает только туда, куда целится. Кроме того, это было необходимо для достоверности.
– Ох, не заиграться бы, – вздохнул генерал. – Ну, и какие у тебя по этому поводу соображения?
– Объект звонил кому-то из уличного таксофона. Подозреваю, что он уже получил инструкции и действовал в строгом соответствии с ними.
– То-то, что подозреваешь, – сказал генерал. – А по замыслу должен бы знать. Твой хваленый Старый не имел права так подставляться! Его, как мальчишку, обвели вокруг пальца, а объект, за которым он наблюдал, теперь болтается неизвестно где и занимается бог весть чем.
– Прикажете объявить розыск? – осведомился Семенов.
– Ты дурачка-то из себя не строй, – буркнул Кирюшин. – И из начальства дурака не делай. Какой еще, к дьяволу, розыск? На службу-то он явится, как миленький, потому что вне службы ему грош цена, вне службы он никому не нужен.
– Так точно, – сказал Семенов, и генерал дорого бы дал за то, чтобы узнать, о чем он на самом деле думает в данный момент.
Андрей Андреевич представил, как все это происходило – там, в заброшенном гаражном кооперативе, по колено в снегу, в темноте. Будто наяву, он увидел Старого в его любимом, давно вышедшем из моды, длинном черном пальто, под которым так удобно прятать тупорылый уродливый «аграм» с глушителем; увидел, как он бежит, проваливаясь по колено в снег, метя сугробы полами пальто, и стреляет на бегу, и горячие, дымящиеся гильзы, кувыркаясь, веером летят в снег, проплавляя в сугробе глубокие червоточины… Генерал с трудом подавил завистливый вздох. Ему нравилась оперативная работа – нравилась всегда, но лишь теперь, когда возраст, звание, должность и связанная с нею гигантская ответственность окончательно приковали его к креслу в кабинете, он осознал, как сильно любил связанный с этой работой риск и то огромное удовлетворение, которое испытываешь, в очередной раз пройдясь по самому краю и вернувшись с победой.
Правда, теперь он рисковал еще сильнее, и цена одержанных побед возросла многократно, но удовольствие было уже не то. Генерал напоминал самому себе чемпиона мира по шахматам, завидующего мальчишкам, которые играют в лапту. Ведь, если хорошенько разобраться, дело не в лапте, не в шахматах, не в оперативной работе с пальбой и погонями, а в молодости, которая всегда вызывает у стариков легкую зависть: эх, мне бы ваши годы!..
– Неумехи, – ворчливо констатировал он. – За такие ляпы с меня бы в молодости семь шкур спустили. Дестабилизаторы… Объявится – глаз с него не спускать! Негласно, с безопасного расстояния… Хватит уже этой вашей дестабилизации! А Старому передай: еще один такой прокол, и он у меня отправится на Таймыре уличное движение регулировать.
– Есть, – невозмутимо ответил Семенов.
Разумеется, он, как и Андрей Андреевич, понимал, что Старый ни в чем не виноват. Просто Шах оказался на удивление решительным и хорошо подготовленным парнем, что лишний раз свидетельствовало об умении Семенова разбираться в людях. Ведь это он выбрал Шаха на роль проходной пешки в большой игре, которую они затеяли. Лучшей кандидатуры, наверное, и впрямь было не найти, и генерал Кирюшин испытал укол сожаления: со временем из Шаха мог бы выйти толк. А впрочем, лучшие всегда погибают первыми, и задача командира заключается в том, чтобы неизбежные жертвы не оказались напрасными…
– У тебя все? – спросил он, выдвигая ящик и неторопливо водружая на стол коробку с трубочным табаком, от которой по кабинету немедленно начал распространяться вкусный медвяный дух.
– Так точно, товарищ генерал, – вставая, подтвердил Семенов.
– Тогда ступай. И подключи информационную линию. По-моему, сейчас для этого самое подходящее время.
– Есть.
– Да, и еще одно. Сколько, говоришь, Шах прострелил колес – два?
– Так точно.
– Стоимость ремонта вычесть из премии Старого. А если премию не заработает, удержать из жалованья. За порчу казенного, пропади оно пропадом, имущества. Что? – спросил он сердито, когда Семенов деликатно кашлянул в кулак.
– Боюсь, если Старый не заработает премию, вычитать стоимость новых зимних покрышек будет не из кого…
– И некому. Ты это хотел сказать? Так я это и без тебя знаю. Вот и позаботься о том, чтобы с его премией все было в порядке.
Когда за полковником закрылась дверь, Андрей Андреевич неторопливо набил и раскурил трубку, вынул из верхнего ящика стола листок со стихами и свинтил колпачок с именного «паркера». Некоторое время он старательно марал бумагу, безжалостно зачеркивая написанное и начиная все сначала, а потом, отчаявшись, скомкал лист, сунул его в пепельницу и щелкнул зажигалкой. Острый треугольный язычок пламени с тихим гудением коснулся края бумаги, и та занялась, на глазах оторачиваясь неровной траурной каемкой. Огонь лизнул написанные неразборчивым «докторским» почерком строчки. По мере того как бумага чернела, на ней снова проступали сероватые буквы с металлическим отливом. Когда огонь погас, оставив после себя только извилистую струйку отчаянно воняющего горелой бумагой дыма, генерал старательно перемешал пепел колпачком ручки и высыпал его в корзину для бумаг. Сделал он это без малейшего сожаления. Ему хотелось написать стихотворение о покое и забытьи – не столько о самом покое, сколько о том, как жаждет его усталая душа. Полчаса назад, когда сочинил первую строфу, он ясно видел внутренним взором замшелые, увитые лианами могучие тысячелетние деревья заколдованного леса, слышал журчание струящегося в вечном сумраке ручья, чувствовал, как пружинит под ногами толстый ковер прелой листвы. А теперь, после доклада Семенова, эта картинка стала неживой, плоской, как грубо намалеванная декорация к любительскому спектаклю, и начала разваливаться на куски, которые бесследно растворялись в темноте. Настроение изменилось, вдохновение ушло, и то, что сгорело, представляло собой просто испорченный, ни на что не годный лист бумаги.
Заново раскурив потухшую трубку, генерал-лейтенант Кирюшин выбрался из-за стола, подошел к окну и, отодвинув портьеру, стал смотреть, как снаружи идет снег.
Огромный полноприводной «додж» вызывающе красного цвета, скаля хромированные клыки радиаторной решетки, стоял в тихом переулке, почти не выделяясь из длинного ряда припаркованных вдоль бордюра машин. Фары его не горели, окна замело снегом, но из выхлопной трубы толчками выбивался белый пар, а из салона, основательно приглушенная плотно закрытыми окнами, доносилась зажигательная кавказская мелодия. Небритый водитель, откинувшись на кожаную спинку сиденья, ладонями выбивал на обтянутом губчатой резиной ободе рулевого колеса дробный такт лезгинки, едва заметно пританцовывая на месте с закрытыми глазами. Работающий кондиционер гнал в салон сухой теплый воздух, панель дорогой магнитолы переливалась цветными огнями. Скапливающийся на ветровом стекле снег подтаивал от шедшего изнутри тепла и медленно сползал вниз сочащимися талой водой пластами.
Сидевший рядом горбоносый шатен, недавний собеседник частного сыщика Лесневского, держал на коленях включенный ноутбук, на экране которого виднелась путаница расходящихся веером белых линий и разноцветных четырехугольников, зачастую имевших неправильную форму. По схеме, размеренно мигая, двигалась крупная красная точка. Вот она с выводящей из душевного равновесия медлительностью обогнула острый угол трапеции, обозначавшей городской квартал, совершив левый поворот. За левым поворотом последовал правый, за правым – опять левый.
– Что делает, э?! – негромко воскликнул шатен, наблюдая за бессмысленными маневрами мигающей точки.
Водитель приоткрыл глаза, покосился на экран и пожал плечами, заставив свою кожаную куртку тихонько скрипнуть.
– Нервы лечит, – сказал он. – Я тоже, если что не так, сажусь за руль и по улицам гоняю, пока не успокоюсь. Подумай, что бы ты на его месте делал, дорогой?
– Нервы, – с явным сомнением повторил шатен. – Людей с нервами на такую работу не берут.
– А людей без нервов не бывает, – снова закрывая глаза и откидываясь на спинку сиденья, возразил водитель. – Бывают нервы крепкие, бывают слабые. У него крепкие, но и прижали его крепко, слушай! Железо тоже ломается. Даже алмаз можно распилить, а это не алмаз – живой человек! Слушай, – оживился он, опять открыв глаза и подавшись к пассажиру, – а может, он бежать решил?