bannerbannerbanner
Опыт нелюбви

Анна Берсенева
Опыт нелюбви

Полная версия

Глава 3

Пока доехала из Тушина к себе в центр, пока дошла от метро до Малой Бронной, было уже совсем поздно. Однако в семействе еще кипела жизнь: папы не было дома, мама плакала в кухне, и общая атмосфера была напряженной и тоскливой.

Правда, с тех пор как умерла бабушка, атмосфера бывала такой почти постоянно. Для того чтобы это переменить, одной твердости Кириного характера было мало. А того, что для этого необходимо, у Киры в характере не было. Она не знала даже, как это необходимое называется.

И точно так же не знала она, испытывает ли сочувствие к маме. То есть оно было, сочувствие, да, конечно. Но было оно каким-то… физиологическим; так его Кира для себя обозначала. Сердце у нее сжималось, когда она видела маму плачущей, но то, что говорил ей при этом разум… Кира называла это умственным холодом.

Как можно из года в год плакать, пить валерьянку, курить в кухне ночь напролет, и все это по одной и той же причине, по несложному набору одних и тех же причин, – этого она не понимала. И мамины унылые попытки сохранить такое вот статус-кво раздражали ее не меньше, чем невыносимый папин характер.

«Что на этот раз?» – хотела она спросить.

Но спросила все-таки по-другому – щадяще:

– Еще не приходил?

– Ушел, – высморкавшись в бумажный платочек, ответила мама. – Ушел, дверью хлопнул. Даже не сказал куда.

«Не все ли равно куда?» – чуть не вырвалось у Киры.

Но не вырвалось. Подобные вопросы так же не имели смысла, как мамины слезы.

– Суп горячий, я тебе налью, – сказала мама.

Все-таки она тоже приноровилась за долгие годы – да что там за годы, практически за всю жизнь – к непрерывному семейному надрыву. Во всяком случае, вкусно готовить он ей не мешал.

– Поздно уже, – с сомнением проговорила Кира.

Супа, конечно, хотелось. На аппетит она вообще не жаловалась, а сегодня ей к тому же не удалось пообедать, да и поужинать тоже не удалось, не считать же ужином резаные помидоры и кусок магазинного торта. Но наедаться на ночь… Нет, ни в коем случае! Так она никогда от своих лишних килограммов не избавится.

– Садись, садись, – сказала мама. – Еще не хватало гастрит заработать. С ума все сошли на своих фигурах. У нас сегодня, представляешь, что было! Какая-то идиотка позвонила на передачу к Овалову – знаешь, у него о питании передача – и говорит: посоветуйте, пожалуйста, как мне правильно выйти из диеты. Ну, Игорь Евгеньевич ее спрашивает: а какая у вас диета? Я, говорит, уже год ем только вареного пеленгаса. Представляешь?

– Что такое пеленгас? – спросила Кира.

Рассказывая, мама наливала суп. Стоило ей снять крышку с кастрюли, как по кухне распространился умопомрачительный запах.

– Пеленгас – это рыба, – ответила она. – Неужели никогда не слышала?

– Кажется, слышала, – пожала плечами Кира. – Да, слышала. И еще есть рыба простипома. Ну-ну, и что пеленгас?

– Да пеленгас-то ничего, а тетка эта с семидесяти килограммов сбросила вес до тридцати шести! Может такое произойти с нормальным человеком?

– С нормальным – не может, – согласилась Кира. – Но какая же она нормальная?

– Вот именно. Игорь Евгеньеич ей так осторожно – мало ли, вдруг из окна еще выбросится! – говорит: я бы вам посоветовал поскорее обратиться в лечебное учреждение. В смысле, «Скорую» сию же минуту вызвать. Этого он уже не говорит, конечно, – уточнила мама, – но именно это имеет в виду.

– Зачем? – спросила Кира.

– Что – зачем? – не поняла мама.

– Зачем ей вызывать «Скорую»?

– Так помрет же, дура сумасшедшая!

– Мама, – вздохнула Кира, – в мире каждый день умирает от неизлечимых болезней множество людей. Умных, толковых, кем-то любимых. Это большая потеря для тех, кто их любит, и для человечества в целом. А ты предлагаешь спасать идиотку, которая сама свою болезнь и сотворила. Возвращать ей здоровье, чтобы она потом, может, нарожала кучу детей, таких же идиотов с выморочными генами. А они сделают несчастными кого-нибудь еще, потому что выдумают подобный же идиотизм. Или просто наркоманами станут.

– Ну почему обязательно наркоманами?

– Потому что все положительное им будет неинтересно, – отчеканила Кира. – Скучно оно им будет. Потому что эта прекрасная дама с пеленгасом передаст им постоянное чувство неудовлетворенности всем и вся и полную неспособность находить для своей неудовлетворенности хоть сколько-нибудь разумное применение.

– Ох, Кира, Кира! – вздохнула мама. – Ты хоть понимаешь, что с такими взглядами ты счастливой никогда не будешь?

– А с другими – буду? – усмехнулась Кира. – На другие взгляды кто-то мне выдаст гарантию счастья?

– Люди таких не любят.

– Каких – таких?

– Которые уверены во всем, что говорят и делают.

– Мама! – воскликнула Кира. – Ну сама же ты себя послушай! Зачем бы я стала говорить и тем более делать то, в чем не уверена? Что это за положительное качество такое – говорить то, в чем не уверен? Что за средство для всенародной любви?

– Ох, Кира. – Мама в очередной раз вздохнула. – По сути, ты, конечно, права. Но люди этого не любят.

Собственно, мама не сказала ничего нового – Кира с самого детства знала, что люди ее не любят. И знала, что не любят именно за это – за уверенность в своих словах и действиях, за жесткий напор в отстаивании своей точки зрения, за непримиримость к тому, с чем она не считала нужным примиряться.

То есть это уже потом, во взрослом возрасте, ее не любили вот так, осознанно. А в школе просто говорили, что Кирка Тенета считает себя самой умной и хочет всеми командовать.

Когда Кира услышала это впервые – ей передал всеобщее мнение одноклассник Валька Козырев, – то ужасно возмутилась и сразу же стала объяснять, что вовсе она не хочет никем командовать, а просто не терпит неправильности и несправедливости.

– Но другие же терпят, – спокойно возразил Валька. – А ты нет. Значит, считаешь себя самой умной.

– Но это же… это же… – То, что он говорил, да еще совершенно спокойным тоном, было так возмутительно, что Кира не могла найти слов. – Ведь так не должно быть! – выкрикнула она наконец.

Разговор этот произошел из-за выговора, который дали кому-то на комсомольском собрании; они учились тогда в девятом классе. Теперь Кира уже и вспомнить не могла, кому и за что был тот выговор, но ощущение несправедливости, которая для всех очевидна, но которую все при этом почему-то принимают как данность, – это ощущение она и теперь, спустя пятнадцать лет, помнила.

И помнила, как рыдала в арке своего дома от этого ошеломляющего открытия – что люди, оказывается, ополчаются не против несправедливости, а против того, кто этой несправедливостью возмущен и доказывает, что ее не должно быть.

Это было в первый и последний раз, чтобы она так рыдала из-за чьего-то к себе отношения. Отрыдавшись, Кира поняла, что на подобные мнения не имеет смысла откликаться не только бурно, но и вообще никак не имеет смысла откликаться.

«На каждый чих не наздравствуешься», – говорила бабушка; Кира наконец поняла смысл этой поговорки.

Может ли она не делать того, что считает правильным? Не может. Может ли высказывать суждения, в которых не уверена, и соглашаться с каждым, кто станет ее суждения опровергать? Не может.

Ну и о чем в таком случае рыдать? Остается только быть самой собой, другого и не хочется, и не получится, даже если бы и хотелось.

– Ешь суп, пока не остыл, – напомнила мама.

Кира ела, а мама сидела напротив и думала о своем. Она никогда не расспрашивала Киру ни о том, как прошел ее день, ни о ее планах на вечер, или на завтра, или на отпуск, например. Кира знала, что все это – все, из чего состоит жизнь других людей, жизнь дочери, да и ее собственная, – не кажется маме существенным. То есть, конечно, если бы Кира заболела, или случилось бы у нее какое-то несчастье, или не несчастье даже, а просто возникла бы какая-нибудь трудность, которая потребовала бы маминых действий, – та любые необходимые действия немедленно совершила бы. Но повседневность мамина была так заполнена папой – его настроениями, проблемами, иллюзиями, замыслами, – что для любых мелких событий просто не оставалось физического пространства.

А все, что происходило в Кириной жизни, было именно мелкими событиями, так что мама в общем-то и права была в своем к ним невнимании.

Она осталась мыть посуду, а Кира сварила себе какао и пошла с кружкой в комнату с эркером.

Раньше эта комната была бабушкина, и Кира приходила сюда только в гости: бабушка терпеть не могла, когда нарушалось пространство ее жизни, и делать это не позволялось никому, в том числе и внучке, особенно когда та была маленькая.

– В приличном французском доме, – говорила бабушка, – детей до пятнадцати лет не пускают даже в гостиную, если там собрались взрослые люди. Я считаю, очень правильное обыкновение.

Когда Кира была подростком, то на подобные обыкновения страшно сердилась. Прислушиваясь к разговорам взрослых, которые приходили к папе или к бабушке, она понимала, что вполне могла бы в них участвовать, и ничуть она не глупее какого-нибудь студента, который явился, например, на консультацию по диплому.

Но когда Кира сама перешла в категорию взрослых, то поняла французские и бабушкины резоны. Вот хоть Кристинку сегодняшнюю взять – очень было бы неплохо, если бы ее мама не пустила свою незаурядную девочку в комнату, где собрались взрослые, вместо того чтобы печься о том, как бы не развились у нее какие-то мифические комплексы.

Но и бабушкины доводы, и Кирина подростковая досада – все это осталось в прошлом. Бабушка умерла, а Кира выросла, и могла она теперь заходить в эту комнату когда угодно, только не было больше в этом вожделенного счастья.

Она села на диван, завернула ноги в плед и отхлебнула большой глоток из кружки. Где-то она читала, что в какао содержатся вещества, с помощью которых вырабатывается гормон радости. Понятно, что содержатся, какао ведь тот же шоколад, а шоколадом как раз все и заедают печаль, и приобретают радость. Во всяком случае, так считается.

 

Какао Кира и варила себе каждый раз, когда ее охватывала тоска.

Сначала ей показалось, что сегодняшняя ее тоска не имеет решительно никакой причины. В самом деле, что сегодня было особенного? Обычный день с отвратительной погодой, обычное сидение на работе, потом в универе тоже в общем-то ничего необычного она не наблюдала, потом, у Матильды, вроде бы тоже… Не считать же чем-то особенным детские бесцеремонные вопли.

«А просто сегодня передо мной прошла вся моя жизнь, – вдруг поняла Кира. – Жизнь показала мне сегодня все возможности – всё, на что я могу в ней рассчитывать».

Эта догадка так поразила ее, что она чуть какао не разлила. Она поставила чашку на пол у дивана и, обхватив руками колени, принялась свою догадку анализировать.

Итак – работа. Какая у нее может быть работа, кроме как в нудном журнале «Транспорт», где она получает нищенскую, но стабильную зарплату, и получает в общем-то только за то, что с десяти до шести сидит в историческом здании у Ильинки, без особого напряжения пописывая статьи по незамысловатым лекалам и редактируя еще более незамысловатые чужие статьи?

А работа у нее может быть двух видов.

Первое – университет или академический институт. Чтобы ей туда попасть, потребуется огромное папино усилие, отчасти унижение перед людьми, которых он презирает, – в данном случае неважно даже, справедливо презирает или нет. Он вынужден будет сто раз напомнить этим людям, что Кира является внучкой Ангелины Константиновны Тенеты, известнейшего востоковеда, а он, Леонид Викторович Тенета, является, соответственно, сыном той самой, всеми уважаемой Ангелины Константиновны.

Нетрудно вообразить, какое удовольствие доставит папе очередное напоминание о том, что он имеет какое-то значение именно – а может, и только – как сын своей выдающейся мамы. Кира представила, как он помрачнеет, узнав, что ему предстоит куда-то ходить и кого-то просить, а потом вспылит, выкрикнет все, что он об этом думает, а потом расстроится, что обидел дочь, и, может быть, снова начнет пить, а если на этот раз не начнет, то помрачнеет еще больше, и мама станет метаться, не зная, как вывести его из депрессии, и примется звонить каким-то непонятным психоаналитикам и уговаривать папу к ним обратиться… И все это ради того, чтобы Кира получила бессмысленную должность с мизерной зарплатой, а потом вынуждена была бы еще бороться за право читать лекции, которые ей совсем не хочется читать, потому что она вовсе не уверена, что кто-то хочет ее слушать… Бр-р, даже подумать тошно! Нет уж, спасибо за такое счастье – обойдемся.

Второй вариант трудоустройства – глянец. Ради него Кире уже самой придется бомбардировать все существующие редакции, рассылая свое резюме и образцы статей, которые она успела написать, пока существовал журнал «Struktur» – непонятное издание об всем на свете, то есть о том, как все устроено, то есть по сути ни о чем. В сопроводительных письмах ей придется уверять, что она может написать множество других статей на любые темы, только закажите, а потом читать в ответ, что журнал в ее статьях не нуждается, потому что своих девать некуда, и вообще, она, может, не заметила, но в стране дефолт, рекламодатели растворились в волнах гиперинфляции, поэтому ни о какой штатной должности даже речи быть не может, хоть бы из журнала «Тайм» к ним просились, а фрилансеров и без Киры достаточно, нечем гонорары платить.

И все это будет либо писать, либо, еще хуже, при личной встрече произносить презрительным тоном какая-нибудь самоуверенная девица в правильном платьице, и будет она при этом окидывать Киру насмешливым взглядом, потому что одета Кира неправильно, и прическа у нее неправильная, и вообще весь вид как у взъерошенной курицы, и чего только лезут такие тетки в правильное издание, на что они здесь рассчитывают, хронические неудачницы… Плавали – знаем!

Нет уж, спасибо и за второй вариант трудоустройства. Обойдемся.

Пока Кира анализировала таким образом свои производственные возможности, какао, сваренное по старинке, с молоком, подернулось пенкой. Она сдула пенку и отхлебнула очередную порцию радости.

Итак, с работой все ясно. Сегодняшний день в самом деле продемонстрировал ей единственно возможный для нее образчик трудовой деятельности. И за него еще надо сказать судьбе спасибо, у других ей подобных специалистов по лингвистике и журнала «Транспорт» нету.

Что у нас с другими сторонами жизнеустройства? Мужа у нас нет и не предвидится. Мама права: таких, как она, не любят, причем во всех смыслах, а в смысле отношений «мужчина-женщина» особенно.

Можно найти временного сексуального партнера. Это тоже не очень понятно, как его найти, если до сих пор не нашелся, – но предположим. Смысл такого сексуального партнерства – если не считать пользу для здоровья, которая, между прочим, никем достоверно не доказана, а потому сомнительна, – так вот, смысл его, вероятно, заключается в рождении ребенка. Что такое это будет, жизнь ей сегодня тоже представила во всей красе. С ее-то педагогическими способностями, не то что нулевыми, а даже отрицательными, из ребенка этого вырастет очередная Кристинка, если чего не похуже.

Ну хорошо, рассмотрим идеальный, практически невозможный вариант: ей все-таки удалось добиться того, что называется «создать семью». И где гарантия, что она не получит в мужья точную копию своего папы? Любой психолог скажет, что повторение семейной модели родителей – это самый вероятный вариант для дочери.

При мысли о том, что придется всю жизнь посвятить чьему-то таланту, комплексам, капризам, мечтаниям и депрессиям, Кира даже вздрогнула. Что угодно, только не это! Только не то, что она наблюдала сегодняшним вечером, как и сотнями других домашних вечеров.

Да, денек, что и говорить, получился у нее эталонный. Целая жизненная палитра! И одна краска мрачнее другой. Даже какао не помогает.

Какао Кира все же допила, хотя сладкое на ночь было еще вреднее, чем суп. Но что поделаешь? Она типичная городская женщина тридцати лет, с недостатком доходов, с излишком веса и образования, и ведет она себя согласно той модели поведения, которая для таких, как она, типична.

Как это получилось, когда это стало так, что вместо самой из всех умной девочки, какой она была всегда, какой ее с раннего детства все считали, – вышло что-то самое обыкновенное, уныло типичное? Кира не понимала.

Мама заглянула в комнату.

– Я Сашу Иваровскую встретила, – сообщила она. – Забыла тебе сказать. Она звала тебя зайти.

– Сашка приехала? – встрепенулась Кира.

– Они все приехали, – будничным тоном произнесла мама.

– Кто – все?

– Все твои. Саша, Люба, Федя. У Саши концерты в Москве, у Феди какие-то дела, у Любы – не знаю что. А вечером они все у нее собираются. У Саши.

– Мама! – Кира вскочила, как пружиной подброшенная. – И ты молчишь?

– Я же не молчу, – пожала плечами та. – Вот, сказала. Они все равно поздно вечером собираться собирались. Вот только сейчас, наверное.

Глава 4

Как прекрасно, когда из дому можно выйти в чем есть! Только резиновые сапоги пришлось надеть вместо тапок, чтобы десять шагов пробежать по снежной каше.

Свой дом на углу Малой Бронной и Спиридоньевского переулка Кира считала лучшим зданием в окрестностях. Конечно, не потому, что он был ярким образчиком московского конструктивизма – конструктивизм вообще не являлся ее любимым стилем, да и разве в архитектуре дело, когда речь о доме родном, – а потому что он был настоящий московский, и не старинный, и не современный, а ровно такой, как следует.

Квартиру в этом доме получил в двадцать седьмом году бабушкин отец. Тогда на крыше был розарий, и солярий, и чуть не павлины выгуливались. Про павлинов бабушка помнила не наверняка, но про розарий с солярием – точно, потому что ее и саму выгуливала на крыше няня, пока отец трудился в Госстрахе, для работников которого и был построен этот дом.

Он был угловой – подъезд, в котором жили Кира и Федор Ильич, выходил в арку на Малой Бронной, а Сашкин и Любин в Спиридоньевский переулок. В детстве они вечно спорили, которая из улиц лучше, и каждый, конечно, защищал свою. Хотя нет, Федор Ильич не спорил, его даже и невозможно было представить спорящим на такие бессмысленные темы.

Прежде чем свернуть за угол, Кира забежала в кондитерскую «Донна Клара», которая пару лет назад открылась в их доме, и купила двенадцать венских пирожных. Уж если супу на ночь наелась и какао напилась, то чего ж бояться «Эстерхази» и «Захера»? Тем более Люба вообще ни от чего не поправляется, в тридцать лет у нее фигура как в девятнадцать, а для Сашки какое-то несчастное пирожное не соблазн – если не захочет есть, то и не будет. И Федор Ильич вряд ли стал фанатом здорового питания несмотря на американскую действительность, нет, не стал точно, он всегда сам определял правила своего поведения, и едва ли это изменилось сейчас. Ну а лишать всю честную компанию венских пирожных ради заботы о собственной фигуре… Это, разумеется, глупость несусветная.

То, что в родном доме и его ближайших окрестностях можно купить пирожные к неожиданному вечернему столу или какую-нибудь бессмысленную, но милую финтифлюшку – они в изобилии имелись в бутике с приятным названием «Брюссельские штучки», – нравилось Кире чрезвычайно.

Ей вообще нравилась нынешняя московская жизнь, несмотря даже на то, что собственное ее в этой жизни положение трудно было считать выдающимся.

Кира вспомнила, как в девять лет Сашка подарила ей на день рожденья хомячка, которого купила в зоомагазине на Малой Бронной – как раз там, где теперь открылись «Брюссельские штучки», – и хомячок этот в первую же ночь прогрыз клетку и убежал, и мама, и бабушка, и Кира, все боялись, что он заберется ночью к кому-нибудь из них в постель, а папа возмущался, как это животное продали вздорной девчонке, не потребовав, чтобы она привела родителей.

Да, «Брюссельские штучки» и «Донна Клара», что и говорить, были в этом смысле безопаснее зоомагазина.

Сашка отперла подъездную дверь по звонку в домофон, как всегда, не спрашивая, кто звонит, и двери ее квартиры тоже были уже распахнуты, когда Кира поднялась на третий этаж.

– Федька! – завопила Кира, увидев, кто стоит в этих дверях. – Федор Ильич!

Она звонко чмокнула его в щеку. Федор Кузнецов был самой надежной гаванью ее детства и юности. Да и не только ее и не только юности – еще когда Кира, Сашка и Люба были новорожденными младенцами, все уже знали, что трехлетний Феденька будет этих девочек защищать от всевозможных невзгод и опасностей, которые их подстерегают в жизни. Неизвестно было еще, в чем эти опасности могут заключаться, но мысль о защите была внушена Федору Ильичу сразу и прочно. Если надо ему было подобные мысли внушать – похоже, он с ними появился на свет. Его и по имени-отчеству с детства именовали именно в связи с этим врожденным качеством.

– Как я тебе рада, если бы ты знал! – воскликнула Кира.

– Я знаю, – ответил Федор Ильич. – По себе.

Она немножко повисела у него на шее и даже ногами подрыгала. Сделать это было нетрудно – и вследствие Кириного куриного роста, и потому что за два года, что они не виделись, Федор Ильич не стал ни ростом пониже, ни в плечах поуже.

– Привет, – сказала Сашка, выходя из комнаты в прихожую. – Мы ее ждем, а она пирожные закупает!

– Просто мне мама только сейчас сказала, что вы все приехали. – Кира протянула Сашке коробку из «Донны Клары». – Держи.

Они все приехали, все разом – как же это здорово! Вся бессмыслица, все уныние сегодняшнего дня исчезли, будто не существовали вовсе, и не верилось уже, что возможна в жизни такая глупая вещь, как уныние.

И Люба была уже здесь – из прихожей Кира увидела, что она стоит в кухне у стола и нарезает квадратиками пирог с капустой. Пирог этот Кира тоже помнила столько же, сколько себя: его пекла Любина мама, и он был прост и совершенен, как все, что тетя Нора делала. Люба в этом смысле была похожа на свою маму в точности.

Если Кира с детства считала Федора Ильича, с киношным пафосом говоря, надеждой и опорой, а Сашка Иваровская – единственным мужчиной, с которым можно говорить без скидки на эмоциональную примитивность, свойственную мужчинам как таковым, то Люба с детства же была в него влюблена. Она чуть не до обморока ревновала его ко всем, кроме разве что Киры, и к Кире не ревновала лишь потому, что ревновать к ней, да еще Федора Ильича, было бессмыслицей совершеннейшей.

Это было Кире абсолютно непонятно. Ну как можно двадцать лет быть влюбленной в человека, который помогал вывозить из подъезда коляску, в которой ты лежала в виде свертка бессловесного? Какая может быть любовь, если вы вместе разрисовывали разноцветными мелками попу обезьяны с памятника дедушке Крылову на Патриарших?

 

В общем, Любина любовь к Федьке всегда казалась Кире глупой фантазией и следствием ее упрямства, поэтому она ничуть не удивилась, когда та наконец эту фантазию бросила и на двадцатом году своей придуманной любви вдруг взяла да и вышла за жутко богатого немца и уехала к нему в шварцвальдское поместье.

А что должно было удивлять в Любином замужестве? Федька, во-первых, к тому времени и сам женился, во-вторых, уехал в Америку писать диссертацию по математической экономике, а в-третьих, только круглая дура за богатого и порядочного немца не вышла бы. А уж дурой Люба никогда не была – ум у нее был быстрый, хваткий и практический.

Вот когда она ушла от своего замечательного немца к бродячему музыканту – буквально к бродячему, будто из сказки про бременских осла, пса, кота и петуха, – тогда да, было чему удивляться. И причиной такого ее поступка следовало признать только любовь, потому что никаких других причин отыскать было просто невозможно. Музыкальных склонностей у Любы никогда не наблюдалось, так что профессиональную тягу предположить было трудновато, а денег у ее музыканта не было вовсе, да и ничего у него не было, кроме характера, в котором тонкость и чуткость каким-то загадочным образом образовывали, соединяясь, такой стальной стержень, какого и у акулы бизнеса, наверное, не обнаружишь.

Ну а раз причина не в профессии и не в деньгах, значит, логически рассуждая, она в любви.

Кирина логика подтверждалась еще и тем, что Люба жила со своим Саней уже десять лет и родила ему двух мальчишек, один из которых получился похожим на нее, а другой на него, будто по заказу. Мальчишки эти пели в каком-то необыкновенном детском хоре, которым руководил их папа. То есть сама Кира, конечно, не понимала, обыкновенный это хор или нет, но судя по тому, что он вечно находился на гастролях в Европе, его следовало считать по меньшей мере успешным.

В общем, Федор Ильич в Америке, Сашка – куда судьба занесет, Люба тоже странствует со своим мужем и мальчиками – она в этом их хоре еще и администратор, – а Кира хоть и не странствует, но выходит, что видятся они редко. А вот так, как сегодня, все вместе, не видятся почти совсем.

Стоило Кире об этом подумать, как вечер заиграл такими волшебными красками, что она даже зажмурилась от счастья. Детство нахлынуло на нее всеми своими воспоминаниями разом.

– Как там наша Америка? – спросила она Федора Ильича.

Вопрос был не совсем отвлеченным. В Америке Кира прожила год – ездила по обмену в десятом классе, тогда как раз перестройка началась и можно стало ездить. Нельзя сказать, чтобы Кире как-то уж особенно понравилась жизнь в городе Чаттануга, все-таки он был до одури провинциален, и ничего примечательнее знаменитой джазовой мелодии «Поезд на Чаттанугу» с ним, на Кирин взгляд, связано не было. Вдобавок семья, в которую она тогда попала, оказалась невыносимо религиозной, какой-то показательно-пуританской; у нее после года жизни в этой семье навсегда пропала охота даже входить в какую-либо церковь.

Но Америку она тогда полюбила – ее размах, простоту, наивность, чистоту, и жесткость, и прагматизм в странном, необъяснимом сочетании; трудно было всего этого не почувствовать.

Федька, правда, жил не в провинциальной Чаттануге, а в Нью-Йорке, потому что учился своей математической экономике – что это такое, интересно? – в Колумбийском университете. Но Кире казалось, что их ощущение Америки должно совпадать.

– Хорошо там наша Америка, – ответил Федор Ильич. – Цветущая сложность.

Кто-нибудь другой удивился бы такой необычной оценке, но Кира без труда распознала цитату из философа Леонтьева и без труда же поняла, что эта цитата означает. Цветущая сложность – это как раз то, чего так не хватает в ее нынешней незамысловатой жизни.

– Как ты живешь, Кира? – спросил Федор Ильич. – Расскажи.

– Да ну, это неинтересно, – махнула рукой Кира. – Вон, Сашка и не спрашивает даже.

– Почему? – удивился он.

– Потому что я ее чаще вижу, чем ты, – объяснила Сашка.

– Нет – почему про твою жизнь неинтересно?

– А что интересного может быть в журнале «Транспорт»? – пожала плечами Кира. – Или в том, что моя мама опять поссорилась с папой? К тому же я тебе про все это и так периодически сообщаю в письменном виде.

Они с Федькой и правда переписывались, хотя и не регулярно, а от случая к случаю. И ничего интересного в ее жизни с последнего письма действительно не случилось.

– Кирка, а давай тебя за немца замуж выдадим? – предложила Люба.

Она уже нарезала пирог и теперь стояла на пороге кухни и облизывала с ножа остатки начинки.

– За твоего бывшего, что ли? – фыркнула Кира. – Гуманитарная помощь?

Люба и сама за словом в карман не лезла, и на других за это не обижалась. Она вообще была резкая, хлесткая. Отец, которого она никогда не видела, потому что он бросил ее маму, как только узнал о беременности, да не просто бросил, а убить пригрозил, – был из донских казаков, и характером Люба, похоже, удалась в него. Во всяком случае, если судить о казаках по «Тихому Дону». У нее даже глаза такие, какие, Кира представляла, были у Гришки Мелехова.

– Вы бы с моим бывшим жили душа в душу, – заверила Люба. – Он такой же правильный, как ты. Но он уже женат, к сожалению.

– К твоему сожалению?

– К твоему.

Она обменивалась с Любой ехидными репликами и чувствовала одно сплошное счастье. Оно было сильное, как удар в сердце.

Природу этого явления при всей его очевидности было не разгадать. Ну почему так происходит – ты видишь человека, с которым прошло твое детство, и испытываешь такой восторг, что чуть не задыхаешься в нем, как в горном воздухе? Хотя никакого особенного счастья от этого человека вроде бы не исходит, и ничего особенного он не говорит, а говорит даже, наоборот, какие-то глупости, вот как Люба сейчас про замужество с ее бывшим немцем.

– У меня два часа осталось, – предупредила Александра.

– До чего? – не поняла Кира.

– До того как придется замолчать. Концерт завтра, – объяснила та. – А перед концертом я сутки молчу, иначе голоса не будет.

И они стали разговаривать.

Они уселись в комнате, где стоял рояль Сашкиного деда, Александра Станиславовича Иваровского, и принялись пить вино, есть пирог и пирожные, и говорить, и говорить – обо всем, ни о чем, о каких-то глупостях, о жизни – о жизни своей и о жизни вообще, какой она явилась им после того, как детство кончилось, о работе, о хоре, о детях, о Германии, и об Америке, и о Москве, и о журнале «Транспорт», и о какой-то фотовыставке, на которую Сашка уже успела сходить с одним из своих бесчисленных кавалеров, хотя приехала всего лишь вчера…

Ни с кем и никогда Кире не было так хорошо говорить обо всем, и о глупых вещах так же хорошо, как о важных!

– И вот, представляете, – рассказывала Сашка, – стоят посередине выставочного зала четыре огромных экрана. А на них сначала идут символы разных киностудий – ну, лев, солнце, рабочий с колхозницей, еще что-то, – а потом начинаются титры.

– Какие титры? – не поняла Люба.

– Черт их разберет. Просто идут бесконечные титры. Как в конце фильма. Тысяча каких-то фамилий и не пойми какой еще информации. Идет и идет этот список бесконечный.

– И что это значит? – спросил Федор Ильич.

– Не знаю, – ответила Сашка.

– Да ничего это не значит, – усмехнулась Люба. – Вы что, еще не поняли? Люди половину того, что делают, – делают без всякого смысла. Просто так – чтоб было.

– Ну почему? – не согласилась Кира. – Насчет людей в целом – не знаю. А смысл этих титров, наверное, в том, чтобы заворожить сознание чем-то отвлеченным и вместе с тем конкретным. Авторы, видимо, хотят показать, что в жизни всегда именно так и происходит: отвлеченное и конкретное – это практически одно и то же, и оно завораживает сознание только тем, что существует беспрерывно.

– Кира, тебе надо поменять работу, – сказал Федор Ильич.

– При чем тут работа? – не поняла Кира.

– При том, что это бред просто. Ты, с твоей-то головой, сидишь в какой-то дыре и пишешь черт знает о чем.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19 
Рейтинг@Mail.ru