Она вышла на веранду. Тишина стояла пронзительная, пахло рекой, темнота была кромешной, и только звезды сияли в небе так, будто оно было проколото насквозь и через эти проколы проглядывало какое-то другое пространство, не здешнее, состоящее из сплошного ослепительного света.
Эта мысль – о зазвездном, занебесном пространстве – показалась такой неожиданной и радостной, так манила она куда-то, что Кира спустилась с веранды и пошла по усыпанной гравием дорожке.
Она шла не разбирая пути под сверкающими звездами, и запах воды становился острее, и ночная свежесть сильнее, и это нравилось ей необыкновенно, как нравилось все новое и настоящее, что открывала перед нею жизнь, пусть и не очень уж часто.
Кира от рождения была трусихой. Лет до шести она боялась муху, залетевшую в темную комнату, и категорически отказывалась спать, пока эту муху не выгонят. Да что там муху – она почему-то боялась самого обыкновенного перышка, вылезшего из подушки! Папа сердился, кричал, что такие дурацкие страхи непростительны даже для девочки, а бабушка ему объясняла:
– Дело не в том, девочка или мальчик, а в том, сколько человеку на всю жизнь отпущено воображения. Если много, то в детстве его почти наверняка будут мучить фантомы этого воображения. Зато ему никогда не наскучит жить.
Неизвестно, наскучит Кире когда-нибудь жить или нет, но в детстве мир в самом деле представал в ее воображении фантасмагорическим. Он не был залит ярким солнцем, как, наверное, положено миру детства; во всяком случае, Кира его солнечным не помнила. Она помнила его полным смутных теней, непонятных слов, тревожных снов, странных событий и вот этих вот необъяснимых страхов, вроде страха перед перышком.
И чем все это ни считай, фантомами воображения или обещанием будущей интересной жизни, а назвать ее смелой можно было разве что в насмешку.
Поэтому то, что она пошла в темноте и одиночестве по неизвестно куда ведущей ночной тропинке, было более чем странным для нее поступком.
Гравий перестал хрустеть под ногами – Кира не заметила, как вышла к реке. Наверное, она и не могла этого заметить, потому что выглядела эта река очень непривычно: начиналась словно бы прямо посреди дороги, без всякого спуска вниз. Теперь, в темноте, ее почти не было видно, но хорошо было слышен шум, и шум этот говорил о быстром ее течении.
Кира присела у воды, положила ладонь на поверхность. По ладони побежали холодные струи, и в холоде этом была та же необъяснимая радость, что в ночном вдохновенном разговоре незнакомых людей, и в неизвестном пространстве за звездами, и в фантомах детского воображения. А почему это так, Кира не знала.
– Не боишься одна гулять? – раздалось у нее над головой.
Она не закричала в голос только потому, что голос у нее пропал от страха. Все элегические размышления выветрились из головы мгновенно, и осталась одна только мысль: «Что ж я за дура такая, куда ж я среди ночи поперлась?!»
Впрочем, сразу же за этой мыслью последовала другая, отрезвляющая: «Во всяком случае, это не медведь. И не убийца какой-нибудь, наверное, иначе без лишних слов по голове бы стукнул».
Воображение воображением, а здравый смысл все-таки был главной Кириной чертой.
– А надо бояться? – судорожно сглотнув, переспросила она, стараясь, чтобы голос звучал как можно спокойнее.
– А чего нас бояться?
Голос из темноты прозвучал насмешливо. Кира совсем успокоилась. Насмешка относилась к числу привычных для нее интонаций, а процитированный этим человеком анекдот про встречу на кладбище с вампиром – к числу тех анекдотов, которые она знала с детства. А значит, и бояться всего этого не обязательно.
– Это какая река? – спросила она, распрямляясь.
Ей в самом деле было это интересно.
– Поронай. Почти через весь Сахалин течет. Рыбы в ней пропасть.
Все-таки, несмотря на общие с Кирой детские анекдоты, речь у него была для нее непривычная. Она никогда не сказала бы «пропасть» вместо «много».
Манера его речи ей понравилась.
– Вы рыбак? – спросила она.
– Не то чтобы рыбак. Но рыбачить люблю. Куришь?
– Нет. Но вы курите, если хотите.
Сказав это, Кира сообразила, что он у нее разрешения и не спрашивал. И что незачем говорить ему «вы», если он называет ее на «ты».
– Ну, садись, покурим, – сказал он. – Сюда садись, на бревно.
Глаза привыкли к темноте – Кира видела теперь хотя и не черты его лица, но абрис. Если можно было назвать этим тонким словом несложное сочетание рубленых линий и углов, из которых его лицо состояло.
Он закурил и уселся на бревно, и Кира села рядом. Глупо было бы стоять перед сидящим мужчиной.
– Тебя как зовут? – спросил он.
– Кира.
Она ответила машинально и только после этого, опять с опозданием, сообразила, что она не школьница, а он не учитель, и неуместно ему спрашивать ее имя, если сам он предварительно не назвал свое.
– Виктор, – словно в ответ на эти ее мысли, представился он.
Похоже, он не думал о том, как положено и как не положено. Возможно, не только не думал, но просто ничего про все эти церемонии не знал. Ну конечно, не знал! Кира вдруг почувствовала это так ясно, как будто он вслух сказал ей об этом, сказал с теми же простыми интонациями, с какими говорил, что в речке рыбы пропасть. И в ответ то ли на это его незнание, то ли на естественность его интонаций Кире стало легко, и сама она тоже перестала думать, как положено, а как не положено.
– Ты из какого издания? – спросил он.
– Из «Транспорта», – ответила она. И, тоже без церемоний, поинтересовалась: – А ты? Что-то я тебя до сих пор не видела. Ни в поезде, ни в автобусе.
– А я отдельно приехал. Длугач я. Который вас всех сюда привез.
Ах, вон оно что! Кире стало жаль, что он не такой, как она. Да, именно этими словами она подумала: «Жаль, что он не такой, как я».
– Ты экономист? – спросил Длугач.
– Нет, – покачала головой Кира.
– Тогда почему про экономику пишешь?
– Потому что про лингвистику писать никто не просит, – усмехнулась она. И на всякий случай пояснила: – Я филфак заканчивала. У меня диплом по лингвистике.
– А лингвистика – она что изучает?
В его голосе послышался живой интерес. Кира сразу распознавала такие интонации и любила их. Она давно их не слышала в голосах посторонних людей. Да и в голосах близких тоже.
– Лингвистика изучает языки, – сказала Кира. – Языки мира как явление.
– Вавилонскую башню, значит?
Он усмехнулся. Усмешка не была видна, но отчетливо слышалась в его голосе.
– В общем, да. – Кира улыбнулась. – В символическом смысле Вавилонская башня действительно была, это все современные исследования доказывают.
– Раскопки?
– Да нет, не то чтобы обломки от нее нашли, а просто лингвисты убедились, что нет универсальных правил, которые были бы общими для всех языков.
– А думали есть? – уточнил он.
– Да. Но теперь выясняется, что лингвисты тоже, как и библейские строители, возводили Вавилонскую башню. То есть пытались соорудить из разрозненных фактов что-то устойчивое и таким образом дотянуться до единого закона, по которому якобы живут все языки. А они живут по очень многим законам, вот что оказывается.
Как раз это Кира и хотела рассказать за столом, но не успела. Она понимала, что лингвистические проблемы вряд ли могут быть интересны этому человеку, постороннему, с рублеными очертаниями лица и с большими деньгами в кармане. Но, понимая это, Кира почему-то знала, что он слушает ее с интересом. Она вот именно знала это, а не видела, ведь ничего нельзя было разглядеть в глухой осенней тьме.
– Я тоже думаю, что никаких общих законов нету, – сказал он.
– В лингвистике?
– Насчет лингвистики не скажу, а в жизни нету, – вполне серьезно ответил он. – У каждого жизнь по-своему поворачивается. Мы вот когда-то с дружком моим Колькой вместе дела начинали. А теперь он на Тишинке со старушками стоит, пуговицы продает и боты ношеные, а у меня сама видишь что.
– Заводы, газеты, пароходы? – усмехнулась она.
– Про газеты я еще не объявлял, – удивился он. И настороженно спросил: – А ты откуда знаешь?
– Ничего я про твои газеты не знаю, – успокоила его Кира. – Это просто детское стихотворение. Про то, как мистер Твистер, владелец заводов, газет, пароходов, решил на досуге объехать мир. – И спросила: – А какие дела вы с Колькой начинали?
– Да обычные. – Он пожал плечами. – Зарплату сигаретами выдавали в Казахстане.
Что подобные экзотические занятия действительно дело обычное, Кира знала. Ей и самой звонил несколько лет назад бывший однокурсник и интересовался, не поможет ли она обменять партию никеля из Норильска на пять вертолетов из Улан-Удэ. Она тогда даже не спросила, почему он надумал обратиться с такой просьбой именно к ней. А чего спрашивать? Раз она со своей лингвистикой моет полы в ночном клубе, то почему он со своей классической филологией не может торговать никелем и вертолетами?
– Потом я судоходную компанию приобрел. И акции речных портов, – сказал Длугач. – Тогда все банкротами были, за копейки всё продавалось.
Это Кира знала и без него – газеты читала, телевизор смотрела, да и самостоятельная способность делать выводы из происходящих событий была ей присуща в полной мере. Папа даже считал, что она чересчур интересуется тем, что происходит, как он говорил, в нынешнем убогом социуме.
– Что нам до всей этой их мышиной возни? – морщился он, если Кира, забывшись, начинала ему пересказывать прочитанную в газете историю о приватизации какого-нибудь завода или о чем-нибудь еще в этом духе. – Страной пришли править хамы, и ничего, кроме хамства, они в этой стране утвердить не могут. Завод при них развалится, как развалилась филологическая наука. А мелкие подробности этого развала меня не интересуют.
И Кира умолкала. А что она могла сказать? Институт мировой литературы, в котором работал папа, а раньше и бабушка, действительно влачил жалкое существование, и это было страшно обидно, потому что Кира любила этот институт с детства, с того дня, когда бабушка впервые привела ее в старинный особняк с колоннами на Поварской улице, и Кира сразу же поняла, что здание это очень красивое, потому что оно настоящее.
И пьяного Ельцина, дирижирующего оркестром в Германии, действительно хотелось назвать только хамом и никак иначе.
Но что-то в папиных словах было не то, а что, она не знала.
– «Не то» в словах твоего папы заключается в том, что он, палец о палец не ударив, с завидной регулярностью уходит в запой, пока вы с мамой пытаетесь вырывать у жизни из горла медные копейки ему и себе на прокорм, – сказала бабушка, когда однажды у них с Кирой зашел об этом разговор. – И совершенно напрасно вы это, кстати, делаете.
– А что ты нам предлагаешь? – пожала плечами Кира. – Всей семьей на твою пенсию жить?
– Вам я ничего предложить не могу, к большому сожалению. А сыну моему что-либо предлагать, к еще большему моему сожалению, бесполезно. Твоей маме просто не следовало выходить за него замуж и тем более рожать от него ребенка.
Любая другая бабушка добавила бы к этому заявлению хотя бы «не обижайся». Но бабушка Ангелина считала пустые экивоки излишними.
– С речными портами вляпался я тогда страшно, – сказал Длугач. – В такие убытки влетел – мама не горюй.
Кира вздрогнула – его голос ворвался в ее воспоминания.
– Из-за того, что зимой все реки замерзают? – машинально спросила она.
Конечно, она не думала сейчас о проблемах речных портов. Но ведь причина их убыточности – замерзающие зимой реки – была очевидна, вот Кира ее и назвала, раз уж разговор зашел.
– Соображаешь, – заметил Длугач. – Ну да, из-за этого. Как только навигация закрывалась, с портами сразу геморрой начинался.
– С железной дорогой надо было сотрудничать, – рассудительно заметила Кира.
Все-таки работа в издательстве «Транспорт» не прошла для нее зря.
Длугач захохотал. Его смех широко раскатился над темной рекою.
– Соображаешь! – повторил он весело. – Так ведь и я не дурак. И с железной дорогой сотрудничать начал, и автомобильные перевозки обслуживать. Да что там перевозки – мы портовое здание зимой под банкеты сдавали! А что делать, людям-то зарплату и зимой надо платить.
Непонятно было, зачем он ей все это рассказывает. Но рассказ его не вызывал у нее отторжения. Или, может, дело было не в рассказе, а в том, что отторжения не вызывал он сам?
– И чего я тебе все это рассказываю? – В его голосе прозвучало недоумение. – Так что-то – не спалось, воспоминания в голову бросились. Как начинал, как теперь у меня, ну и все такое прочее. Вышел рекой подышать, а тут ты подвернулась.
Подвернулась!.. Это можно было считать обидным. Но бабушка научила Киру не обижаться по пустякам. Она и не стала.
– А медведей здесь нет? – вместо каких-нибудь слов пустой обиды спросила Кира.
– Есть, – ответил он.
– Так что же мы сидим!
Она вскочила с бревна. Длугач взял ее за руку и усадил обратно.
– У них осенью и без тебя еды хватает, – сказал он. – Чего им к жилью близко подходить? Ты их сейчас и захочешь – не увидишь.
– А ты видел? – с опаской поинтересовалась Кира.
– Конечно.
– Близко?
– Почти как тебя.
– Ну да!
– Да. Мы на лодке по Поронаю плыли, а они на дереве сидят. Медвежата, двое. Я, дурак, поближе подплыл – сфотографировать. А тут медведица из кустов.
– И что? – испуганно спросила Кира.
– Пришлось подальше отплыть, – невозмутимо объяснил он. – Ноги пришлось уносить, короче.
– Все-таки я пойду, – сказала Кира, снова вставая с бревна. – Мало ли что им и без меня еды хватает! А вдруг они гурманы?
– Ну, пошли, раз боишься.
Он встал тоже, и они пошли по дороге обратно. Идти с ним рядом было спокойно. Все-таки медведи к нему не подойдут, наверное.
Когда вышли на асфальтированную дорожку, ведущую к Кириному дому, Длугач сказал:
– Отдыхай теперь. Спасибо за компанию.
В тусклом свете фонарей она наконец рассмотрела не только абрис, но и черты его лица. Черты, впрочем, абрису соответствовали: все в этом лице было крупно, даже топорно. Правда, глаза, хоть и маленькие, глубоко посаженные, поблескивали тем блеском, который бабушка Ангелина называла блеском ума.
– А все-таки люди внутри одинаковые, – вдруг сказал Длугач, и Кира поняла, что мысль об этом засела у него в голове, когда она рассказывала ему о лингвистике и Вавилонской башне.
Ей стало смешно и радостно от того, что, оказывается, в голове у него так долго обдумывалось что-то, вызванное ею, и что именно ей он эту свою долгую мысль теперь высказывает.
– С чего ты взял, что одинаковые? – спросила она, улыбнувшись.
Теперь, под фонарем, ее улыбка была, конечно, уже заметна ему, но она знала, что ее улыбка его не обидит.
– Вот пустые сковородки все в духовке держат. А почему? – спросил он. – Не знаешь? Да потому что внутренне все люди одинаковые.
Вот это да! В парадоксальности мышления ему не откажешь. Кира засмеялась.
– Не так, что ли? – пожал плечами он.
– Так, – кивнула она. – Сама бы я ни за что до этого не додумалась. Мне весело стало, что ты додумался, и я засмеялась.
Он окинул ее таким внимательным взглядом, как будто что-то оценивал в ней, и, ничего больше не сказав, пошел по дорожке в противоположную от ее дома сторону. Кира вздохнула. Ей было жаль, что он ушел. Она с удовольствием поговорила бы с ним еще о чем-нибудь – о медведях, о сковородках или о чем-то совсем новом, другом.
Но время, отведенное им на разговор с нею, было окончено. Что ж, с ней все и всегда так обходились, ничего особенного.
Кира посмотрела ему вслед, но он уже скрылся за углом соседнего дома, и даже тени его она не увидела.
– Кому суеверия, а кому народная мудрость. Во всяком случае, всё сбывается. Я однажды на охоту шел – сова так ухала, даже не по себе стало. Я тогда и понятия не имел, что это значит.
– А что это значит?
– Удачи не будет, вот что. Если по дороге на охоту сова ухает или филин, можно домой возвращаться, все равно никого не подстрелишь. Мудрость, я ж говорю, народная. А если охотничью собаку сглазили, то надо самому выкупаться и собаку выкупать.
– В чем?
– Что – в чем?
– Выкупаться в чем?
– В речке. Или в озере. Что найдешь. Это вообще сто процентов помогает.
Кира слушала все эти разговоры вполуха. Во-первых, она не интересовалась сглазом охотничьих собак, а во-вторых, считала, что пьяные разговоры интересными быть не могут.
В любом разговоре она больше всего любила тот момент, всегда неожиданный, когда появляется у говорящих совершенно новый взгляд и на предмет разговора, и на мир в целом. Но она давно уже заметила, что такой момент может наступить только во время совершенно трезвого разговора. Если же люди беседовали, выпив даже совсем немного, то иногда они становились человечнее, всегда раскованнее, но вот эта искра Божья – искра нового взгляда, открытия, даже откровения, – проскочить между ними не могла. Почему так, Кира не знала, но наблюдение это было ею проверено не раз и всегда подтверждалось.
И этот разговор на берегу бухты Тихой не был исключением. Батарея опустошенных бутылок свидетельствовала о том, что он пьяный, а темы – блуждающие, довольно бестолковые – о его необязательности, случайности для всех, кто в нем участвовал. Вдобавок и наелись все так, что сколько-нибудь серьезная работа мысли исключалась напрочь. После трех огромных крабов и полсковородки морских гребешков, которых Кира поглотила лично, думать она и сама была не в состоянии, и от других этого не ожидала.
Поэтому она сидела на бревне у костра, смотрела то на морскую рябь, то на песок, усыпанный неровными клочьями морской капусты, то на берег, поросший шиповником, и если приходили ей в голову какие-то мысли, то не свои, а чеховские. Что сахалинский этот берег прекрасно обходится без человека, и есть в этом что-то зловещее, хотя в самом пейзаже ничего зловещего нет, и выглядит он буднично, совсем обыкновенно с этими вот зелеными обрывками капустных листьев и всяким бестолковым морским сором на плотном песке у воды.
В Тихую бухту журналистов вывезли на прощальный пикник. Кира уже не чувствовала себя сомнамбулой: привыкла к сахалинскому времени. Потому и насладилась дарами дальневосточного моря до икоты и до склонности к элегическим несамостоятельным мыслям.
Впрочем, одна мысль была самостоятельна, отчетлива и очень ей неприятна.
Кира думала о Викторе Длугаче.
А неприятно ей это было потому, что после того случайного ночного разговора в голове у нее сложилась картинка, ничего общего не имеющая с действительностью.
На этой картинке Виктор Длугач выглядел если не принцем на белом коне – до такой беспросветной дурости Кира не доходила, – то все-таки весьма загадочной, а значит, романтической личностью. Ее будоражила его сдержанность, которая казалась ей там, внутри придуманной картинки, верным признаком значительности. Она пыталась себе говорить, что немногословие может являться лишь признаком отсутствия мыслей, но сразу же вспоминалось, какими парадоксальными и живыми были те мысли, которые он высказывал вслух, и убеждать себя в его заурядности становилось после этого бессмысленно.
На придуманной картинке придуманный Виктор Длугач относился к ней, Кире, с каким-то особенным вниманием и даже старался разглядеть в ней некие особо выразительные внутренние качества, которые вследствие ее маловыразительной внешности никакой другой мужчина разглядеть не мог.
В общем, с жизнью эта прелестная картинка не имела ничего общего, и сознавать, что она так глупо засела у нее в голове, было Кире крайне неприятно.
Ум у нее был здравый, способность к анализу фактов – повышенная, и благодаря этим своим качествам она сознавала, что нагромоздила турусы на колесах вокруг совершенно постороннего мужчины, который всего-навсего поговорил с ней бессонницы ради. Она не чувствовала себя похожей на романтическую девушку Татьяну Ларину, и влюбляться в первого же Онегина, который посетил ее в глуши забытого селенья, не было у Киры никаких причин.
Поэтому она сердилась и на дурацкую картинку, которая никак не хотела удаляться от ее мысленного взора, и еще больше – на то, что ей хочется снова увидеть Виктора Длугача.
«Ну на что он мне сдался? – с досадой думала Кира, стараясь не доводить свою мысль до логического завершения: что скорее это она ни на что не сдалась Длугачу. – При луне под ручку гулять, вдохновенные разговоры вести? Или на бревнышке целоваться?»
Представить его ведущим вдохновенные разговоры было так же трудно, как целующимся с Кирой. Да, собственно, она с трудом могла себе представить за этим занятием не только Виктора Длугача, но кого бы то ни было вообще.
Мужчины были безнадежной частью Кириной жизни. Ее отношение к себе не стоило считать комплексом неполноценности, она всего лишь правильно оценивала свою внешность и свой характер. Причем все ей стало на этот счет понятно так давно, что теперь уже не вызывало даже легкой печали.
Уродиной себя Кира не считала, но отдавала себе ясный отчет в том, что ее внешность не может вызывать интереса у мужчин.
И могла ли она не понять этого еще в детстве? Достаточно было даже самого краткого сравнения с подругами. Никогда в ней не было ни бесспорной красоты, как у Саши Иваровской, ни резкой, интригующей оригинальности, как у Любы Маланиной. А то, что Кира поучает всех и вся по любому поводу и ничего не может с собой в этом смысле поделать, из всех мужчин не вызывало раздражения, кажется, только у Федора Ильича, да и то потому, что он с детства к этому привык.
Но к ее поученьям-то еще прислушаться надо, а для этого необходимо хотя бы беглый взгляд на нее бросить. Беглый же взгляд сразу показывал, что внешностью Кира напоминает взъерошенную курицу: волосы какие-то пестрые и торчат, будто перья, а фигура вследствие глубокого отвращения к физкультуре и спорту весьма далека от совершенства – попросту говоря, напоминает колобок.
Когда девушка с такой внешностью еще и высказывает об окружающих какие-то жесткие мнения, к тому же им в лицо, то она не должна ожидать, что кто-нибудь из этих окружающих проявит к ней мужской интерес.
Кира и не ожидала. То есть ожидала, конечно, но лет до четырнадцати; тогда у нее еще имелись если не иллюзии, то что-то вроде надежд. Во всяком случае, тогда Кира полагала, что, попади она в новую, не из одноклассников состоящую компанию, и какой-нибудь мальчишка обязательно обратит на нее внимание. Но первой же поездки в летний лагерь – папа не одобрял для дочки коллективного отдыха, поэтому такая поездка только в четырнадцать лет и случилась по Кириному личному настоянию, – оказалось достаточно, чтобы развеять эти надежды. Кажется, даже начальница лагеря имела больше шансов на мальчишечий интерес, потому что она была пикантной толстушкой, а Кира – просто толстушкой.
Конечно, она переживала по этому поводу, пока бабушка не объяснила ей, почему переживать не стоит. Это объяснение показалось Кире убедительным.
– Твоя внешность – надежная страховка от глупой девичьей спешки, – заявила бабушка. – У хорошеньких девушек первые ухажеры появляются в том возрасте, когда ничего еще не ясно ни в себе, ни в жизни, ни в будущем. И неопытное сомнение девицу гложет: а вдруг именно этот и есть самый-самый, вдруг никто получше не обратит потом внимания, вдруг этот вообще окажется первым и последним, кто внимание обратил? И скорее к нему – и скорое разочарование. А у тебя такой поспешности не случится, потому что на тебя в глупом юном возрасте никто и не взглянет. А к тому времени, когда взглянет, ты уже и ума набраться успеешь.
Что ж, бабушка была в своем прямолинейном репертуаре. И насчет внучкиной юности не ошиблась: тогда на нее действительно никто из мальчишек не обращал внимания. А вот в дальнейшем… Вроде Кира к тридцати годам уже и ума набралась достаточно, а внимания ей мужчины уделяли столько же, сколько и раньше, то есть нисколько.
И вполне ведь она к этому привыкла. Так что же вдруг погрузилась в пустые мечтания о человеке, который для внимания к ней уж точно менее всего приспособлен?
Он вообще ни в чем не был для нее приспособлен. Кира была неопытна, но проницательна, а потому одного взгляда на Длугача, даже в полутьме, было ей достаточно, чтобы это понять.
Он отличался от нее коренным образом.
Она очень хорошо помнила, когда впервые заметила, что между людьми есть вот именно это, коренное различие, о котором не принято говорить, но которое между тем осознается всеми, кто наделен способностью что-либо осознавать.
В тот год Кира проводила лето на даче с бабушкой, а мама и папа приезжали на выходные, но не каждую неделю, а только если у папы было для этого настроение.
Взять с собой в Кофельцы внучку бабушка согласилась в этом году впервые, потому что Кире исполнилось пять лет, она научилась бегло читать, и это стало для нее главным делом, не оставляющим места для шалостей. Впрочем, она и раньше не была шаловлива, но раньше, до чтения, ей требовалось уделять, по бабушкиному мнению, слишком много внимания.
– У вас с Леней все равно нет ни одного осмысленного занятия, – спокойно заявляла она все прошлые годы Кириной маме. – Вот и выращивайте по крайней мере младенца, все-таки хоть что-то полезное. А я не вижу ни одной причины, по которой вам было бы необходимо спихнуть ребенка на меня.
В своих решениях бабушка была тверда, и сколько мама ни сетовала на ее невыносимый эгоизм, – Кира проводила лето за летом в городе, а если приезжала с родителями на дачу, то ненадолго, потому что папа согласен был терпеть природу не дольше недели кряду, после чего сбегал обратно в Москву, а мама не хотела оставлять его одного, поэтому сразу же отправлялась вслед за ним, и Кире приходилось отправляться тоже.
Но к пяти ее годам это казавшееся незыблемым положение переменилось. Едва ли потому, что бабушка дала слабину – скорее потому, что сочла Киру достаточно взрослой для самостоятельной жизни.
В первую неделю бабушка к внучке только приглядывалась: ест ли все, что дают, моет ли ноги перед сном, не убегает ли неизвестно куда, не галдит ли целый день?
Наверное, Кира оправдала ее ожидания – знаком этого стало поручение ходить по утрам в деревню за молоком. Раньше за ним ходила тетя Нора Маланина, Любина мама, она же и убиралась в доме у Тенета – зимой в Москве, а летом на даче. Но с водворением в Кофельцах Киры бабушка заявила, что за молоком девочка в состоянии ходить сама, и взрослых этим нагружать больше не требуется. Кира с детства была спор-щица, но с детства же привыкла не спорить по пустякам – и отправилась в деревню к утренней дойке.
Молоко брали у тети Вали Ветчинкиной; она жила в крайнем доме на деревенской улице, ближе всех к дачному поселку. Подойдя к покосившемуся забору, Кира остановилась в нерешительности: с заднего двора доносились такие пронзительные крики, словно там кого-то убивали.
«Может, не ходить?» – опасливо подумала она.
Но рассудила, что стыдно будет не выполнить первое же бабушкино поручение, и все-таки отворила калитку и вошла во двор.
Она обошла дом, такой же косой, как забор, и чуть не столкнулась нос к носу с тетей Валей. Та никого не убивала, а просто кормила кур. Ее сын, десятилетний Колька, колол дрова; на него-то как раз и кричала тетя Валя.
– Крапивы свиньям насечь… твою мать… силосу для коровы выписали… курей… – услышала Кира.
Что означает этот набор слов – может, тетя Валя ругает Кольку? – было непонятно. А если тебе что-то непонятно, значит, надо спросить, это Кира давным-давно знала.
– Здравствуйте, тетя Валя. А почему вы кричите? – громко произнесла она.
Тетя Валя замолчала и удивленно посмотрела на Киру.
– Кого? – спросила она.
Колька смотрел на Киру и улыбался. И взгляд его, и улыбка были какие-то странные. Потом он засмеялся, замахал руками и пошел со двора, что-то бормоча.
– Я за молоком пришла, – не дождавшись ответа, сообщила Кира. – Я Ангелины Константиновны Тенеты внучка и теперь всегда буду сама за молоком приходить.
– Ага, ну да, – закивала тетя Валя. И истошно заорала: – Колька!.. Твою мать!.. Принеси молоко, там в сенях банка! Только что подоила, тепленькое, – добавила она уже без всякой истошности в голосе. – Пейте на здоровьичко.
– Спасибо, – сказала Кира.
Ее удивило, что тетя Валя не только не ответила, почему кричит, но, кажется, даже не поняла, о чем ее спрашивают.
Но долго об этом размышлять Кира не стала. Банка оказалась тяжелая, к тому же идти надо было осторожно, чтобы не пролить молоко, и это занимало ее внимание всю дорогу до дому.
Однако разобраться, в чем тут дело, было все же необходимо. Поэтому сразу по возвращении домой Кира спросила:
– Бабушка, а почему тетя Валя Ветчинкина все время кричит?
– Она не кричит, – усмехнулась бабушка. – Она так разговаривает. Ей кажется, что она разговаривает совершенно нормально. Не умеет она по-другому.
Бабушка взяла у Киры банку, плеснула молока в эмалированную миску, выпустила туда же четыре яйца и начала взбивать омлет. Омлет этот был особенный – готовился по рецепту французского повара Эскофье, который придумал его для Сары Бернар. Секрет состоял в том, что на вилку насаживался разрезанный зубчик чеснока, вследствие чего у омлета получался лишь легкий чесночный запах, но не чесночный вкус.
– Как же тетя Валя разговаривать по-другому не умеет? – рассудительно возразила Кира. – У нее все слова такие же самые, как у тебя и у меня. Но ты же не кричишь, и я не кричу. Почему тогда она кричит?
– Потому что она не такая, как ты и я, – ответила бабушка.
– У нее другой характер?
– Дело не в характере. Она вообще другая. Во всём. Вот я смотрю на цветок и ясно вижу, что лепестки у него белые. А она смотрит – и так же ясно видит: черные. И объяснить ей, что она ошибается, невозможно.
– А лепестки точно белые? – уточнила Кира.
– Точно.
– Значит, можно ей объяснить, – уверенно сказала Кира.
– Нельзя, – так же уверенно возразила бабушка. – Ну как ты ей объяснишь, если у нее зрение по-другому настроено? Что для тебя белое, то для нее черное. Что для тебя крик, то для нее обычный разговор. И глаза ты ей свои не вставишь, и не переделаешь ее ни в чем. От таких, как она, надо просто держаться подальше.
Тогда Кира все-таки не согласилась с бабушкой, да вообще-то и не поняла, о чем та говорит. Но вся дальнейшая жизнь в Кофельцах – и в тот год, и во все следующие – убедила ее в бабушкиной правоте незаметно, однако твердо.
Ей было, например, жалко Кольку Ветчинкина, потому что он родился больным: выговаривал только самые простые слова, улыбался бессмысленной улыбкой и не умел даже читать. Но однажды она с удивлением поняла, что в деревне Кольку никто не жалеет, и никто не понимает даже, за что его можно жалеть, и сама тетя Валя не понимает тоже.
Бабушка по этому поводу заметила:
– Так ведь он ничем от них от всех не отличается. Что толку, что они умеют буквы складывать? Все равно их только ценники в магазине интересуют. А к тридцати годам мозги полностью пропьют – вообще никакой разницы с Колькой не будет.