Что после колледжа ее оставят в Минске, Алеся, конечно, не ожидала. Но когда так случилось, обрадовалась. И мама обрадовалась – привыкла, что дочка живет в столице и ей там хорошо.
Хорошо ей в Минске или нет, Алеся за время учебы не очень-то поняла. Конечно, общежитие не дом, и по дому она тосковала, и ездила в Пинск так часто, как только могла. Но тоска не скука, а скучать ей как раз не приходилось, так много времени требовала учеба. По той же причине она не успела толком понять, чем ей нравится минская жизнь.
Зато теперь понимала это в полной мере. Конечно, работа отнимала не меньше времени, чем учеба, а ответственности было и гораздо больше. Но жизнь – не учеба, не работа, а вся жизнь как есть – раскрылась теперь перед ней, и заиграла всеми оттенками привычных цветов, и стала от этого совсем непривычной.
В отделении, которым заведовал Борис Платонович Климок, Алесю встретили так, будто она и не уходила после практики. Да и сама она влилась в коллектив, будто всегда здесь работала. Правда, известная формула счастья в ее случае была верна только наполовину: утром она шла на работу с радостью, но уходить вечером домой, тоже в общежитие, только не от колледжа, а от горздрава, ей ни чуточки не хотелось.
Она говорила себе, это потому, что работа интересная, и не то чтобы просто говорила, а в самом деле любила свою работу. Но невозможно было не признаваться себе и в том, что радость ее была бы совсем другая, если бы работа не была связана с Борисом Платоновичем. Когда Алеся видела его, из ровного огня ее счастья вырывалась такая яркая вспышка, что она даже озиралась украдкой: не видят ли этого люди, не догадываются ли, в чем дело?
Что Алеся в него влюбилась, удивляться, может, и не приходилось: такой он был, что странно было бы не влюбиться. От одного его взгляда, отмеченного особенным пониманием жизни, которого у нее не было и быть не могло, – от одного этого взгляда трепетала ее душа.
В больнице у них не много было времени для общения, да и происходило оно у всех на виду и в основном по работе. Иногда отмечали в отделении чей-нибудь день рождения, но тоже все вместе, и общение при этом никак от повседневного не отличалось. Но с Борисом Платоновичем она встречалась в нерабочее время тоже, и вот это было уже совсем другое. От того, что есть между ними такая тайна, Алеся чувствовала себя совершенно счастливой.
Первый раз Борис Платонович попросил ее о встрече словно бы мельком. Она выходила из палаты, раздав лекарства, он шел по коридору и спросил:
– Увидимся сегодня вечером, Алеся?
Это вечером вообще-то и было, окна уже становились синими, сумеречными, потому она и не поняла, о чем он.
– Я вас буду ждать в кафе «Молочное», – сказал Борис Платонович. – А, черт, теперь оно как-то по-другому называется… То, что напротив цирка, возле сквера Купалы, знаете?
О каком кафе он говорит, она не знала, но разве это имело значение?
– Я приду, – ответила Алеся.
Кафе было большое, вернее, длинное и, кажется, красивое. Но его тяжеловесную, солидную красоту и по-старинному высокие потолки, из-за которых оно казалось гулким, Алеся едва заметила. Войдя, она взглянула вдоль зала и в самом конце увидела Бориса Платоновича. Он поднялся и пошел ей навстречу, а потом проводил ее к своему столику.
– Извини, что после работы тебя задерживаю, – сказал он. – Ненадолго, а?
Она хотела сказать, что он ее совсем не задерживает, она никуда не торопится, да если бы и торопилась… Господи, какое же счастье видеть его вот так, наедине! И отдельное, особенное, еще большее счастье – понимать, что и он хочет ее видеть. Иначе ведь не позвал бы сюда?
– Вы что-то хотели мне сказать, Борис Платонович?
«Зачем я спрашиваю?»
Алеся даже похолодела от непонятно к чему сказанных слов. А вдруг он обидится, пожмет плечами, ответит «ничего» и уйдет?
Но Борис Платонович не обиделся, а улыбнулся. Улыбка его не была веселой, это она еще во время их первого разговора заметила и потом, когда начала работать в его отделении, все время отмечала. Но все равно Алеся знала, что он рад ее видеть. Она и не знала это, а чувствовала.
– Хотел. – Он не отводил от нее взгляда. – Но не скажу. Может, потом когда-нибудь. А пока давай просто посидим немного. Можно так?
Алеся кивнула. Ответить словами она не могла – у нее перехватило горло.
Борис Платонович сидел спиной к огромному витринному окну, а Алеся напротив. Начался дождь, и проглянуло от этого у него за спиной, в уличных сумерках, предвестье осени.
Они пили кофе молча, но молчание не было тягостным. Алеся чувствовала, что для него так же, как для нее.
– Мы сюда после школы часто ходили. – Борис Платонович первым нарушил молчание. – Пили молочный коктейль. Девчонки его любили. Вино уже позже стали пить и не здесь, конечно.
– А где?
– В парке Горького. Там есть такая огромная липа, лет сто ей, если не больше. Сидели под ней, болтали, выпивали. Но вообще-то не очень вином увлекались. Потребности не было. И так было радостно жить.
– А теперь разве нет?
Вопрос вырвался как-то сам собою.
– Не знаю, милая. – Он улыбнулся чудесной своей улыбкой. – Когда работаю – да. А вообще… Не всегда удается внушить себе радость.
От того, что он сказал ей «милая», голова у нее закружилась так, что она даже не поняла, что он сказал кроме этого. Поэтому ничего не отвечала, а только смотрела на него, на расчерченное дождем синее окно у него за спиной и не чувствовала ни смущения, ни тревоги, одно лишь счастье.
Так, в молчании, допили кофе, и Борис Платонович сказал:
– Пойдем?
Алеся кивнула. Она боялась, что любовь переполнит ее и хлынет слезами. А ей казалось неправильным плакать от счастья.
Но только первая встреча была у них такая, что кто-нибудь другой, не Алеся, наверное, назвал бы ее странной. А потом они стали встречаться часто, хотя и ненадолго – поесть после работы, поговорить о чем-нибудь, и не обязательно о работе. Борис Платонович любил читать, Алеся тоже, и разговаривать им было поэтому интересно. Он выписывал журнал «Иностранная литература», Алеся о таком даже не слышала, но он стал приносить ей номера, и свежие, и за прошлые годы, она прочитывала их один за другим, быстро и жадно, и разговаривать с ним ей потом становилось еще интереснее, если такое вообще было возможно.
Однажды Борис Платонович позвал ее вечером в кино на «Дьявол носит Prada». Перед сеансом зашли в кафе «Батлейка» рядом с кинотеатром «Октябрь», и он взял себе взбитые сливки, а когда Алеся удивилась такому выбору – уже знала, что он не любит сладкое, – сказал:
– Я помню, как «Батлейка» открылась. Тогда это было чуть ли не единственное место в городе, где продавались взбитые сливки. Моя будущая жена очень их любила, я ее сюда то и дело водил и сам к ним привык.
Он впервые упомянул о своей жене. То есть Алеся, конечно, знала, что у него есть жена и два сына, один школу заканчивает, другой в первый класс пошел, но сам он никогда о своей семье не говорил. А теперь сказал, глядя ей в глаза, словно ожидая от нее каких-то слов. Алеся отвела взгляд. А что она могла бы сказать?
Он первым нарушил молчание.
– Не бывает ошибок однократного действия, – сказал Борис Платонович. – Я имею в виду те, которые существенно влияют на жизнь. Из первой вытекает вторая, из второй третья, и конца этому нет. Во всяком случае, в моей жизни получилось так.
Это могло означать только одно: что он считает свою женитьбу ошибкой. Но даже если она правильно догадалась, разве можно сказать ему об этом? Вряд ли он ожидает от нее подтверждения своим словам.
Билеты у них были на один из последних рядов, в углу. Из-за «Батлейки» на сеанс немного опоздали и вошли уже в темноте, но людей в зале было мало, и они быстро прошли на свои места, поднявшись на самый верх амфитеатра. Свободен был весь их ряд. Алеся сняла мокрый от дождя плащ и положила на соседнее кресло. Борис Платонович взял ее руку, положил себе на колено и накрыл своей рукой. Так они сидели все время, пока шел журнал – какой-то документальный ролик. Алеся не понимала, о чем он. Она боялась, что ее рука начнет дрожать у него на колене. Так и вышло: ее пальцы вздрогнули в ту минуту, когда начался фильм, чуть сжали его колено. Борис Платонович повернулся к ней. Свет от экрана блестел в его глазах. Он взял Алесю за плечи и стал целовать. Она никогда ни с кем не целовалась, так вышло. И хотя всегда стеснялась этого, теперь подумала, что, наверное, так и должно было в ее жизни быть, иначе она, может, не чувствовала бы сейчас такого счастья. Такого безраздельного счастья. Но тут же и мысли, и слова исчезли в сплошном звенящем сиянии у нее внутри. Или не сиянием это называлось? Названия она не знала, но знала, от чего оно – от его безудержных поцелуев.
Потом Борис Платонович обнял ее, и дальше она смотрела фильм, положив голову ему на плечо. Если об этом можно было сказать «смотрела» – Алеся не то что не понимала, но даже не видела, что происходит на экране.
После кино он проводил ее до автобуса и еще раз поцеловал на остановке, уже не безудержно, а тихо и ласково, на прощание. Она не спала всю ночь. Хорошо, что назавтра была суббота, и хотя Алесе поставили дежурство, Бориса Платоновича не было в отделении. Она не представляла, как поздоровалась бы с ним при всех, как смогла бы сделать вид, будто ничего не случилось. Из рук у нее ничего не валилось, потому что у нее вообще никогда ничего не валилось из рук, но голова была переполнена мыслями, от которых хотелось бежать, как от ночных кошмаров.
Нет, не хотелось ей бежать от этих мыслей! Хотелось думать о нем постоянно, вспоминать его поцелуи, его руку поверх своей руки, его слова при прощании: «Милая ты моя…» Да, так он сказал на автобусной остановке, и слова эти, хоть были произнесены совсем тихо, звучали в ее голове, как набат.
В понедельник Алесе пришлось взять отгулы: позвонила мама, сказала, что бабушка совсем расклеилась – говорит, пора на тот свет готовиться, и просит внучку приехать. Алеся переполошилась и, конечно, тут же выехала. С тех пор как она поступила в медицинский колледж, бабушка, папина мама, перебралась из Багничей в Пинск.
В медицинском смысле тревога оказалась ложной: бабушка просто слегка приболела, кардиограмма для ее возраста выглядела неплохо, анализы были в порядке, и общая слабость, похоже, одним лишь возрастом объяснялась.
– Не сердись на нее, дочка, – сказала мама. – Старый человек, за каждым поворотом смерть мерещится.
– Ну что ты, мам. – Алеся махнула рукой. – Все в порядке, и слава богу. К вам лишний раз приехала, разве плохо?
– Хорошо. – Мама всмотрелась в ее лицо. – Только встревоженная какая-то. Случилось что?
– Нет, ничего.
Они сидели в кухне вдвоем. Папа уже спал, бабушка тоже. В поезде Алесю продуло, она шмыгала носом и пила заваренный липовый цвет. Мама собирала изделия полесских ремесленников, и чайник у нее был из чернозадымленной керамики, а на рушниках, покрывающих стол, были вышиты голубые и алые цветочные орнаменты.
– Смотри, настоялся как. – Она налила липовый отвар в Алесину чашку. – Как бурштын.
Отвар действительно получился янтарный. Алесю с самого детства лечили таким от простуд, и цвет этот был для нее цветом надежности и покоя.
– Любишь ты кого-нибудь, Алеся?
Если бы мама спросила, как все спрашивают: «У тебя кто-нибудь есть?» – ответить было бы не трудно: отношения с Борисом Платоновичем не позволяли говорить, что он у нее «есть». Но мама спросила о том, что размышлений у Алеси не вызывало.
– Да, – ответила она.
– Он кто?
– Врач. Завотделением наш.
– О господи!
Чайник задрожал в маминых руках, липовый отвар пролился на рушник. Алеся промолчала. А что скажешь? Понятно, что заведующему отделением не двадцать лет и что вряд ли он одинокий.
– Оставь ты это, детка моя. – Мама первая нарушила тягостное молчание. Голос ее дрожал. – Не для тебя это. Ответить было нечего. Хорошо, что мама и не ожидала ответа. – У нас сроду этого в семье не было, – сказала она. – Ни по крестьянской линии, ни по шляхетской – ни у кого.
– По какой еще шляхетской?
Алеся улыбнулась. Улыбка вышла какая-то жалобная, но вопрос все-таки маму отвлек.
– Ну а Вероника Францевна, папина бабка, кто была? – сказала она. – Пинская шляхта, застенковая.
– Никогда ты мне этого не говорила! Что такое застенковая?
«Пинская шляхта» называлась комедия Дунина-Марцинкевича, ее проходили в школе. Алесе она казалась слишком уж простой, вроде «Недоросля», как мама ни старалась внушить к этой пьесе интерес на уроках белорусской литературы.
А сейчас действительно стало интересно, несмотря даже на расстроенность чувств.
– Застенковая, околичная – значит, мелкая. Такая усадьба, как у Водынских, застенком называлась. Дом хоть и не в самой деревне стоит, а все-таки за околицей, но хозяйство по сути крестьянское. Однако домашняя жизнь не на крестьянский лад была у них устроена, и гонор был шляхетский. – Мама увлеклась, и, как всегда в таких случаях, учительские нотки зазвучали в ее голосе. – Когда Польшу разделили и русские власти стали разбор шляхты делать, Водынские гордились, что их грамоты не утеряны и в мещане их не запишут, как многих. А что тебе про это не рассказывала, так я и сама не знала. Папа наш, сама знаешь, молчаливый, да и вообще люди раньше о таком помалкивали, это сейчас модно стало корни искать. Я и запрос в архив посылала. И бабушку расспрашивала, но у нее со свекровью не сложились отношения, так что она про Веронику Францевну мало знает. Вот про своих родителей охотно говорит, и крестьянская линия нам поэтому хорошо известна. Ну, у крестьян не меньше интересного в поколениях, чем у шляхты. Но того, чтобы с женатым мужчиной… – Мама все-таки вернулась к тому, что волновало ее сейчас больше всего. – Алеся, никогда у нас такого не было! Брось ты это, пока не поздно.
«Поздно», – подумала Алеся.
Все стеснилось у нее в груди от этой мысли, и она поспешила спросить:
– Так что, про Веронику Францевну бабушка совсем ничего не помнит? Или что-нибудь рассказывала все же?
– Ты мне зубы не заговаривай! Вдруг тебе до Вероники Францевны дело стало! О себе подумай, не о ней.
О себе!.. Так пугали эти мысли, что в самом деле хотелось спрятаться за чьей-нибудь жизнью. И Вероника Францевна, пинская шляхтянка, отделенная от нее глубью времени, очень в этом смысле подходила.
– «И тут он увидал Косу Береники, что свет проливает среди огней небесных». – Папа поднял взгляд от книги и спросил: – Ты разумеешь, о чем речь?
Вероника поспешно кивнула, не то чтобы совсем этим жестом соврав, но все-таки немножко слукавив. Конечно, когда папа читал Катулла на латыни, она понимала смысл стихов еще меньше, а правду сказать, почти ничего не понимала. Но и когда он с листа переводил латынь на русский, польский или белорусский, ей не все было понятно, потому что мыслями она блуждала далеко и от комнаты с низким потолком, и от папы, сидящего в кресле, обтянутом потертым аксамитом, и от самого застенка Багничи. Может, как раз среди огней небесных летали ее мысли, там, где, согласно Катулловым стихам, развевались сияющие косы Береники.
– Тогда слушай дальше, – сказал папа. – «Разве любовь не мила молодой жене? И разве не лжива ее девичья слеза, когда перед глазами родительскими плачет она у брачного ложа, утешного ложа?»
– Франтишек, оставь ее в покое. Как не стыдно такое дочке читать?
Мать вошла в комнату с деревянным подносом в руках. На подносе стояли черная керамическая миска, такое же блюдце и стеклянная рюмка с серебряным вензелем.
– С чего мне должно быть стыдно? – Папа снял очки и положил на открытую книгу. – Ей в гимназию поступать. Надо знать великих поэтов. Чтоб не стыдно было перед колежанками. А то станут застенковой звать.
– Она и есть застенковая. – Мать поджала губы. – Нечего стыдиться. А тебе лекарство пора принять. Только сперва поешь, чтоб живот не заболел.
Она поставила поднос на резной деревянный столик, сняла вышитые салфетки, которыми накрыта была еда. Папа покорно взял с блюдца блин и принялся есть, окуная его в миску, наполненную мачанкой, и подхватывая оттуда блином кусочки копченого мяса.
Вероника вертелась на своей табуретке, чуть не подпрыгивала. Ну когда уже ей позволят идти на все четыре стороны? Но папа не обращал на нее никакого внимания. Собрал блином остатки мачанки со дна миски, выпил лекарство из рюмки, поморщился, заел…
– Что ты крутишься? – Наконец он заметил дочкино нетерпение. – Слушай дальше.
– Татачка, давай завтра дочитаем? – жалобно попросила Вероника. – Целую страницу на память выучу!
– К деду Базылю торопишься? – поморщился папа. И, глядя на мать, добавил: – От деревенских не отличить, растет как осот. А ты еще говоришь, зачем ей Катулл!
– Иди, дочка. – Мать бросила ему в ответ привычно колючий взгляд. – Вячэрать не опаздывай.
– Дед Базыль уху сварит, я с ним повячэраю!
Выбегая из комнаты, Вероника услышала папин вздох. Но все это – и его фантазии, одной из которых было чтение ей Катулла, и то, как относится к этому мать, и сами отношения между родителями – было слишком привычно, чтобы обращать на это внимание.
«Вот как странно, – подумала Вероника, пробегая к загороди, вдоль которой росли мальвы. – И речка ведь тоже привычная, и рыбу ловить. А не надоедает!»
Но задумываться об этом было некогда. Дед Базыль обещал взять ее с собой на вечернюю рыбалку и ждать точно не станет.
Дедом он Веронике не был, да и никакой родней не был – шляхта с крестьянами не роднилась, во всяком случае, в Багничах, – но относился к ней с расположением, удивительным для его мрачного нрава. И она готова была проводить с ним часы и дни напролет. Не было на свете такого, чего дед Базыль не умел бы, и ни с кем она поэтому не чувствовала такой уверенности в том, что мир прочен и надежен. И болотная зыбь, на которой стояли Багничи, ничуть ее уверенности не мешала.
Сбежав с невысокого холма, Вероника оглянулась на усадьбу. Солнце, садясь, освещало дом, и его крытая камышом крыша переливалась в закатных лучах, как струны арфы. Когда Вероника была маленькая, папа привез ей из Пинска, из книжной лавки Эдмана, большую немецкую книгу про музыкальные инструменты, и вид золотой арфы в этой книге заворожил ее. Очень хотелось выучиться на арфе играть, но взяться такому чуду в Багничах было неоткуда, и пришлось удовольствоваться настольной фисгармонией, которую папа выписал год назад из Кракова на Вероникин день рождения. Мать и фисгармонию считала блажью – говорила, лучше бы училась шить, про богатого мужа мечтать не приходится, самой придется семью обшивать, а то и на хлеб зарабатывать. Но папа уже был тогда болен, ноги у него отнялись, материнская ревность и бурные ссоры между родителями поэтому прекратились, и мать предоставила дочкины занятия его фантазиям. Давать Веронике музыкальные уроки, правда, было некому, но природный слух помог – она даже «К Элизе» Бетховена сумела разучить самостоятельно по прилагавшимся к фисгармонии нотам.
Еще дома, в сенях, Вероника натянула высокие болотные сапоги и плащ из рогожи. Когда подбежала к хате деда Базыля и не увидела его, опрометью бросилась прямо к реке, благо та разлилась до самой загороди Базылева двора.
Дед уже стоял в своем длинном, выдолбленном из цельного дубового ствола челне. Он не сказал ни слова, только бросил на Веронику мрачный взгляд. Но та не обиделась: слова она, как все полешуки, считала в большинстве случаев излишними, да и взгляд деда Базыля не казался ей таким мрачным, каким показался бы постороннему человеку. Вероника запрыгнула в челн, взяла весло и оттолкнулась от берега.
Весной Ясельда всегда разливалась широко, сливалась со множеством проток, своих и Припяти, и превращалась в настоящее море. Папа рассказывал, что древнегреческий историк Геродот еще две с половиной тысячи лет назад его описывал, и есть средневековые карты, на которых оно обозначено. Море Геродота давно высохло и оставило после себя лишь бесконечные болота. Но во время разлива и слияния всех полесских рек оно, как в древности, расстилалось до самого горизонта, и летел по нему челн, подгоняемый быстрым весенним течением.
Свернули в протоку и поплыли под стоящими в воде деревьями. В обычное время здесь была пойменная дубрава, поэтому не речная, а лесная трава видна была теперь сквозь ясную воду. И лицо Вероники отражалось в этой воде, как в зеркале, и пряди полурасплетенной русой косы, перекинутой на грудь, путались в отражении с ушедшей под воду лесной травой.
– Чего там выглядываешь? В наставку загоняй, – буркнул дед.
Вероника поспешно отвела взгляд от своего же взгляда в лесной воде.
Дед погрузил в воду сплетенный из лозы конус – наставку – и принялся опускать его все ниже, пока тот не оказался на дне. Вероника с силой водила под водой веслом, загоняя рыбу в наставку, а дед Базыль точными ударами бил рыбин багром и бросал в челн.
Снастей у него было множество – и поплавы, и катцы, и нережки, и кломли, и неводы зимние, и неводы летние; Вероника знала их все как свои пять пальцев. Но сейчас он долго рыбачить не собирался, потому и взял с собой одну лишь наставку. Еще затемно его внук Ясь на другом челне повез весь сегодняшний ранний улов в Пинск. Потому дед и отправился за рыбой на ужин, а для одной лишь своей семьи требовалось ее не много, не то что для продажи на пинском рынке.
Пока он тут же в челне потрошил и чистил рыбу, Вероника вытянула из воды наставку.
– Этих матке отнесешь. – Дед отобрал нескольких крупных язей и бросил в корзину. – Ухи наварит, или что там у вас едят.
Мать запекала рыбу в металлической рыбнице и подавала с польским соусом. Папа привык к городской еде и не хотел отвыкать. Застенок Багничи был материнским приданым, здесь она родилась и жила до того, как поехала в Краков погостить к тетке и скоропалительно вышла замуж за Франца Водынского, дружившего с теткиным сыном. Брак считался удачным: Водынские владели в Кракове мануфактурой, Франц был наследником. Никто не ожидал, что женина усадьба на болоте вдруг окажется единственной собственностью молодой семьи. Сельскую жизнь Франц Водынский ненавидел, Багничи считал западней, так и кричал когда-то жене во время ссор. Но деваться отсюда было теперь некуда: денег, оставшихся после того, как мануфактура Водынских разорилась, только на сельскую жизнь и хватало. И то если жить в глуши Полесья, где питаться можно тем, что дают река, лес и скудное поле.
То есть это родителям некуда было деваться, а Веронику папа намеревался отправить в Пинск, чего бы это ему ни стоило, и сам готовил ее к поступлению в гимназию, обучая бесполезным, по материнскому разумению, вещам.
– Отдохни, дедушка, – на обратном пути сказала Вероника. – Я с веслом управлюсь.
Не было в Багничах человека, который не умел бы управляться с веслом, и Вероника тоже умела, конечно. Стоя в челне, она будто и не управляла им вовсе, а ощущала весло частью себя, как руку или ногу.
Ветви деревьев низко склонялись над водой, и от того, что она поднялась до середины стволов, казалось, челн плывет не в настоящей, а в сказочной дубраве. Или не от этого все здесь выглядит таинственным? В лесу и на болоте что угодно ведь случается, и встреча с волколаком так же возможна, как с обычным волком, сколько бы папа ни говорил, что все эти волколаки и русалки – забабоны темных людей, а человека образованного они могут интересовать только в этнографическом смысле.
– А помнишь, ты про папарать-кветку говорил? – вспомнила Вероника.
Про папарать-кветку дед Базыль коротко упомянул вчера, выпив келишек водки. Эх, вчера и надо было побольше порасспрашивать! Водки сегодня уже нету, а без нее из деда слова не вытянешь. Может, Ясь из Пинска ему привезет?
– Помню, – неожиданно кивнул дед Базыль. – А тебе что до папарать-кветки?
Он сидел на дне челна перед Вероникой и, ей казалось, усмехался в бороду.
– Интересно же! Говорят, она только один миг цветет – как глазом моргнуть. И сияет, как падающая звезда. А правда, что в папарать-кветке душа русалки живет?
– Може и правда.
– А ты русалок видел когда-нибудь?
– Много раз.
У Вероники даже мурашки по спине побежали от любопытства.
– Ой, дедушка! – воскликнула она. – И какие они?
– Весло не утопи, – буркнул дед. – Русалки какие? Обыкновенные. Огни на болоте. В осень там не только они блукают, вселякой нечисти много.
Болот Вероника не боялась. И странно было бы бояться: они начинались сразу за холмом, на котором стояли Багничи, и тянулись далеко, до самой Волыни. Она с рождения видела их из окна усадебного дома и ходила по ним так же легко, как управляла челном. Но все-таки поежилась, представив, кого можно встретить на болотах в осенние сумерки. Волколаку еще и обрадуешься, может.
Наверное, тень испуга пробежала по ее лицу. Дед улыбнулся уже не в бороду, а во весь щербатый рот.
– Не пугайся, – сказал он. – Как встретишь нечисть, сразу работу ей давай.
– Какую же нечисти работу?.. – пробормотала Вероника.
– А любую. Лишь бы до рассвета хватило. Бабка Тэкля, когда девкой была, пошла за клюквой и целое стадо чертей встретила.
– Это, может, и не черти были, а просто дикие свиньи! – хмыкнула Вероника.
Но как ни храбрилась, ей стало совсем уж не по себе. Она покрепче перехватила весло, направляя челн из протоки в реку.
– Может и свиньи, – не стал спорить дед. – Только по болоту от них гул пошел, огни побежали, и застонал кто-то.
– И что бабка Тэкля стала делать? – прошептала Вероника.
– Она тогда не бабка была, а девка, – напомнил дед Базыль. – Коса у нее была, как у тебя. Сети, а не коса. Тэкля ее скоренько расплела и чертям задала заплетать. Так и сказала: заплетайте мне косу по одному волосу.
– И что они?
– До утра плели. Она всю ночь с места сдвинуться не могла. Нибыта и правда в сети попала. Думала, в багну затянет. Да нет – утром выбралась. Поблукала трошки и вышла к застенку. Вся трясется, глаза варьятские. Старая пани ее клюквенной наливкой отпаивала. Расспроси татку с маткой, она им рассказывала, может.
Неизвестно, рассказывала ли старая пани – так в деревне называли Вероникину прабабушку – об этом случае своей родне, но если и рассказывала, спрашивать об этом папу не стоит. Он поморщится и скажет, что лучше бы Вероника приобщалась к настоящему культурному наследию. Катулла заставит выучить, да еще на латыни, может. Или Вергилия.
Какая-то мысль промелькнула в ее голове так быстро, что Вероника не успела ухватить ее за хвостик. Но дальше плыли молча, и она все-таки смогла эту мысль догнать.
Вот папа читает ей поэму Катулла про Косу Береники, а потом показывает созвездие, которое так и называется, учит отличать его от Волопаса и Льва, и ей это интересно, правда интересно, она впитывает в себя папины рассказы, и Коса Береники видится ей потом в ясных снах. Но ведь точно так же интересно ей слушать и про папарать-кветку, и про то, как болотная нечисть Тэкле косу заплетала… А папа считает, что интересно может быть либо одно, либо другое, и если она просвещенный человек, то должна читать Катулла и Вергилия, а если верит в россказни темных людей, то и проживет свою жизнь в умственной тьме.
И кого спросить, так ли это? Дед Базыль ответит свое, папа свое, а мать в очередной раз повторит, чтобы Вероника училась петли метать и кулагу варить – пригодится, когда замуж выйдет и дети пойдут, на прислугу рассчитывать нечего, все самой придется делать.
Челн уткнулся в берег. Вероника выпрыгнула на песок, дед выбрался тоже, вытянул челн из воды, забрал из него большую корзину с рыбой. Вероника взяла вторую, меньшую, и пошла вслед за дедом к его хате.
Ясь уже вернулся из Пинска. Вместе с бабкой Тэклей он стоял во дворе у очага, сложенного из дикого камня. Над очагом висел чугунок, в котором закипала вода. Бабка сразу стала варить уху из принесенной рыбы, а дед, Вероника и Ясь пошли в хату.
– Рыбу всю Протасеня взял у меня, – сказал Ясь. – Гроши дал добрые…
В его голосе слышались виноватые нотки.
– А сам ленился поторговать, – хмыкнул дед. – Чего оптом отдал?
– Не ленился, а… Не умею ловчить, все ж знают, – вздохнул Ясь. – Обвели б вокруг пальца, что хорошего?
Весь его вид – соломенные волосы, похожий на молодую картошку нос, а главное, кроткий взгляд – подтверждал эти слова.
«Зато у него руки золотые», – подумала Вероника.
Ясь однажды вырезал для нее из дерева бусы, притом в виде цепочки. И как сумел цепочку сделать из цельного липового сука? Непонятно. А из капа – нароста на березе – вырезал шкатулку и к ней деревянный замок, маленький, но настоящий, навесной, запиравшийся деревянным же ключом. Так что его неумение торговать, конечно, нельзя было считать недостатком.
Когда дед Базыль сам возил рыбу на пинский рынок, то однажды взял с собой Веронику. Поездка с ним понравилась ей не меньше, чем с папой.
Папа водил ее в книжные магазины, которых в Пинске оказалось так много, что Вероника даже запуталась, где какие книги продаются, а потом завел в гимназию, где, он надеялся, ей предстояло учиться. Папа был знаком с директором, и тот разрешил подняться на второй этаж, где занимались девочки, а потом посмотреть зоологический кабинет с макетами животных из папье-маше и чучелами птиц, и кабинет минералогии, для которого коллекция была прислана из Вильно.
В книжных лавках и в гимназии было тихо, торжественно, и восторг смешивался в душе Вероники с робостью. А на рыбном базаре, который тянулся вдоль берега Пины, наоборот, было шумно, потому что, продавая рыбу прямо с лодок, все старались перекричать друг друга, и никакой робости она там не почувствовала, а только любопытство.
В Пинске ждала ее новая взрослая жизнь, ждали перемены, и начаться они должны были совсем скоро.
Бабка Тэкля внесла в хату чугунок, разлила уху по мискам. Вероника увидела, как золотые монетки жира плавают на поверхности ухи, и чуть не заплакала. Ведь всего этого в новой ее жизни не будет! Ни ухи с золотыми монетками, ни челна, вольно летящего по морю Геродота, ни болот с редколесьем, в котором осенними ночами мерцают души русалок… И зачем ей тогда какая-то новая жизнь, зачем самые счастливые перемены, если из-за них она лишится всего этого?