Вероника так устала за ночь, что к утру ее стали посещать предательские мысли – мол, и нечего своей усталости стыдиться. Но она эти мысли от себя гнала так же, как желание упасть на свободную койку и уснуть крепким сном. Правда, коек свободных в госпитале не было, так что если б и не гнала свои малодушные намерения, все равно не удалось бы их осуществить.
Керосин в лампе заканчивался, фитиль дрожал, затейливые тени колыхались на стенах, и ощущение тревоги, обычное перед рассветом, от всего этого усиливалось.
Вероника потерла виски, это всегда помогало прогнать сон. Доктор Мазурицкая говорила сестрам милосердия:
– В ваши годы силы уходят медленно, а восстанавливаются быстро. Пользуйтесь этим и работайте, не щадя себя.
Весь этот год казался Веронике вспышкой молнии. И вместе с тем дни этого года были схожи до полного неразличения. Даже непонятно, как такие разные ощущения времени соединяются в ее сознании.
Прошлым летом, как только она закончила краткосрочные курсы сестер милосердия, начались бои за Волынь и фронт стал стремительно приближаться к Пинску. С тех пор ее жизнь переместилась в госпиталь. В комнатку, которую для нее снял папа, когда она поступила в гимназию, Вероника теперь приходила только спать, и то не всегда: если дежурство заканчивалось поздно, то безопаснее было оставаться в госпитале на ночь. А теперь линия фронта дошла уже до городских предместий, раненых везли и везли, и даже если бы сестры были так бесстрашны, что решились бы гулять по улицам в темноте, у них уже ни единого вольного часа не оставалось для прогулок.
– Панна Вероника, подойдите ко мне, прошу!
Вероника пробежала взглядом по шеренге коек в офицерской палате. Но и взгляда ей вообще-то не требовалось, чтобы понять, кто зовет: сердце отозвалось на этот голос состраданием.
– Я думала, вы спите, – сказала она, подходя к койке, что стояла под самым окном.
– Не сплю. Смотрю на вас. Вы посидите со мной?
– Меня могут вызвать.
Сказав это, Вероника все же присела на край койки.
– Если вызовут, вы уйдете, – произнес Винцент.
Его глаза беспокойно блестели от света месяца, глядящего в окно.
– Очень вам больно? – спросила Вероника.
Доктор Волков сегодня утром подтвердил, что ногу удалось сохранить, но опасность гангрены еще остается.
– Это неважно, – сказал Винцент.
– Что же тогда важно?
Он не ответил. В глазах его мерцало особенное, не от болезни происходящее волнение.
Вероника положила ладонь ему на лоб, почувствовала легкий жар. Но по сравнению с предыдущей неделей температура у него все-таки спала.
В ту неделю в боях наступил перерыв, раненых несколько дней привозили поменьше. Койку доставленного с передовой уланского капитана Лабомирского отгородили от общей палаты занавеской, и Веронике поручили его выхаживать, потому что доктор Волков надеялся спасти ему ногу, а процесс этот, по его словам, требовал постоянного попечения.
И она дежурила у кровати Лабомирского дни и ночи, почти без сна, но не чувствовала усталости, разговорами отвлекая его от боли и забытья.
Вероника думала тогда, что Винцент отвечает ей лишь машинально. Но после того как ему стало получше, выяснилось, что он помнил каждое ее слово.
Как раз сейчас это подтвердилось вновь.
– Вы получили известие от матери? – спросил он.
Вероника еще две недели назад написала в Багничи. Письмо пришлось передавать с оказией, через внучку деда Базыля, которая привезла в Пинск рыбу, и только с подобной же оказией можно было ожидать ответа.
– Да, – ответила она. – Вчера получила.
– Что она вам советует?
– Я не спрашивала у нее совета, – пожала плечами Вероника.
– Вы самостоятельная барышня.
Винцент улыбнулся. Она хотела убрать ладонь с его лба, но он быстрым и легким прикосновением удержал ее.
– Дело не в моей самостоятельности, – ответила Вероника. – Просто мы здесь находимся в прифронтовой черте, сразу же узнаем сводки, понимаем, что происходит и чего ожидать. А мама живет в глуши и питается случайными вестями. Что же она может мне посоветовать?
– Возможно, предложит приехать к ней.
– Этого точно не предложит. – Вероника покачала головой. – Все Полесье уже под немцами.
– И ваш маёнток тоже?
– Нет. Но лишь потому, что до него трудно добраться. Болота кругом.
– Тогда, быть может, вы примете мой совет?
Винцент перенес ее руку к себе на грудь. Сквозь бязь госпитальной рубахи Вероника почувствовала, как быстро и тревожно бьется его сердце. Не хотелось произносить ни слова. С трудом стряхнув сладостное оцепенение, которое охватило ее, она произнесла:
– Я слушаю вас, пан Лабомирский.
– Меня эвакуируют в Минск, – сказал Винцент.
– Знаю, – кивнула Вероника. – Доктор Волков еще позавчера предупредил, чтобы я готовила вас к эвакуации. То есть не вас одного, – быстро поправилась она. – Еще капитана Дивасовича, и поручика Малынко, и…
– Я прошу вас поехать со мной, – перебил Винцент.
Сердце у нее замерло и тут же стремительно заколотилось от его слов. Однако она произнесла ироническим тоном:
– Вы так говорите, будто предлагаете мне бежать ночью из дому. На седле перед вами, как в романе Вальтера Скотта.
– Почел бы за честь. – Винцент улыбнулся в ответ на ее иронию. Блеск в его глазах из тревожного сделался ясным и ласковым. – Но, к сожалению, в седло я теперь сяду не скоро. Поэтому мне остается лишь просить вас сопровождать мои носилки.
– Вы и сами понимаете, что это невозможно.
– Нисколько не понимаю. Почему?
– Я приняла на себя обязанности сестры милосердия. – Вероника постаралась интонацией смягчить сухость своих слов. – И должна оставаться в госпитале, пока не будет иного распоряжения.
– Но немцы вот-вот возьмут Пинск! И не останется же госпиталь при них. То есть госпиталь, наверное, останется, где-то же и немецких раненых придется лечить. Но вряд ли этим будете заниматься вы.
– Я дождусь общего распоряжения, – твердо повторила Вероника.
– Если это будет распоряжение эвакуироваться в Минск, вы его выполните?
– Конечно, я же сказала.
– В таком случае мы окажемся в Минске разом. Вероника… – Он чуть сжал ее пальцы. – Я понимаю, все это слишком скоропалительно. Но ведь война. Смогу ли позже сказать вам то, что готов сказать сейчас? Я люблю вас и прошу вашей руки – вот мои слова.
За этот краткий и бесконечный военный год Вероника поняла то же, о чем и он говорил сейчас: что само понятие времени исчезло. Через час, завтра, через год – все эти сроки уравнялись, и каждый из них может не наступить никогда.
И все-таки ее охватила растерянность.
– Вы… Не обманываете ли вы себя?.. – чуть слышно проговорила она.
– Ни себя, ни вас. Если согласитесь, мы можем обвенчаться немедленно. Ведь вы католичка?
– Да.
Она кивнула машинально, и вышло, будто соглашается с немедленным венчанием.
– Я попрошу, чтобы ксендза позвали в госпиталь. Ведь в Пинске есть костел? Ну конечно есть. Ксендз придет быстро.
Вероника молчала. Да, война, да, ничего нельзя откладывать. Но замужество… Винцент нравится ей, она в него, может быть, даже влюблена, ей не с чем сравнивать, поэтому она не знает наверняка… Но связать с ним свою жизнь, и навсегда связать, перед Богом…
Наверное, он почувствовал ее колебания. Конечно, почувствовал, потому что поспешно проговорил:
– Пожалуйста, не отказывайте мне… сразу. Простите, что испугал вас таким натиском. Мне он не был свойствен, но война никого не делает лучше. Прежде я просил бы вас принять помолвочное кольцо, представил бы родителям. А теперь веду себя как…
– Ваши родители живы?
Вероника перебила Винцента, чтобы избавить от неловкости его и себя.
– Да. – Кажется, он тоже рад был избавиться от этой их общей неловкости. – Они живут в Кракове и будут счастливы моим выбором, я уверен.
– Мой папа тоже был из Кракова. Он умер два года назад.
– Соболезную вашему горю. Вам нравится Краков?
– Я никогда там не была. Родилась в Багничах, это пятьдесят верст от Пинска. Папа хотел повезти меня в Краков, но мы были стеснены в средствах, а надо было платить за мою гимназию… К тому же он был болен, на докторов тоже требовались деньги. А потом папа умер. Надо было хлопотать, чтобы мне доучиться на казенный кошт, и мама уже собиралась… Но тут война, и я сочла, что правильнее будет оставить гимназию и пойти на курсы сестер милосердия.
Винцент молчал, глядя на нее каким-то странным взглядом. Вероника не могла понять, что означает это молчание и этот взгляд.
– Вы сама гармония… – наконец проговорил он. – Кругом кровь и хаос, мир летит в пропасть, я видел это своими глазами, ощутил собственной шкурой. Но в это перестаешь верить под светом ваших чудесных глаз. Простите мне такие банальные слова! Но глаза у вас правда чудесные. Даже цветом. Я никогда такого чистого цвета не видел. Вы, наверное, любите стихи? В нашем полку служил поэт из Петербурга, Гумилев, мы подружились, я с голоса записал несколько его стихов, хотел бы показать вам, они у меня в блокноте. «Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд и руки особенно тонки, колени обняв…» Непременно покажу! Думаю, он хороший поэт, хотя в этом могу ошибаться. Но человек точно храбрый и порядочный, тут ошибки нет. Не знаю, жив ли он. После того боя за Логишином… уланский полк не для этих клятых болот…
Вероника поняла, что Винцент устал: речь его сделалась слишком быстрой и лихорадочной, начала путаться.
– Вам надо отдохнуть, – сказала она. – И давайте помолчим, прошу вас. Наш шепот беспокоит раненых. Постарайтесь уснуть.
Вряд ли, впрочем, кого-то беспокоил шепот: тишина не устанавливалась в палате ни днем, ни ночью, раненые стонали и вскрикивали во сне.
– Да-да, – покорно произнес Винцент. – Я постараюсь. Но вы подумаете о моем предложении? Я буду ждать вашего ответа, если не здесь, то хотя бы в Минске. Проклятая война чем-нибудь да закончится. Мы поедем в Краков, я должен вам его показать. И Париж тоже. Я был там всего однажды и собирался снова. Мы можем поехать вместе, это зависит только от вас.
За окном громыхнуло так гулко, что зазвенели стекла и даже месяц, казалось, зазвенел, забившись о стекло. Вероника вскочила.
– Мне надо идти, – поспешно сказала она.
Винцент, казалось, не обратил на гул ни малейшего внимания, хотя этот звук отличался от всех прежних, которые уже привычно было слышать.
– Не отказывайте мне, коханая моя, прошу вас! – горячо проговорил он.
– Мы после поговорим. – Вероника быстро коснулась губами его лба. – Постарайтесь уснуть.
«Вряд ли удастся», – подумала она.
А когда самой доведется поспать, уж и вовсе непонятно.
Перед тем как уйти с работы – сегодня отпросилась пораньше, договорившись, что Оля Меликян ее подменит, – Алеся заглянула в седьмую палату к Смирнову.
– Спасибо, Алеся, у меня все хорошо, – заверил он.
– К вечеру слабость не появляется? – все-таки уточнила она. – Голова не кружится?
У Смирнова была аритмия, давление то повышалось, то падало, и назавтра был назначен консилиум, на котором должно было решиться, лечить его консервативно или перевести в хирургию, чтобы поставить кардиостимулятор.
Алеся легко находила общий язык с любыми больными, даже с самыми капризными, и тем более с такими, как Смирнов, спокойными и деликатными.
– Голова кружится, но в меру. Везде хожу без эксцессов, – ответил он.
– Везде ходить не надо, – напомнила Алеся. – Только в туалет. На УЗИ я вас завтра в кресле отвезу.
– Завтрашний день сам о себе подумает. – Смирнов улыбнулся. – Идите домой, Алеся, не беспокойтесь. Хороших вам выходных. А у вас глаза светятся, – заметил он. – Может, и не домой идете? Может, и не одна?
– Все может быть.
Она улыбнулась тоже.
– Тогда тем более хороших выходных. Празднуйте жизнь.
Пожелание можно было считать своевременным. И в сестринской, переодеваясь, и в вагоне метро, и когда вышла на Трубную площадь, Алеся понимала, что ее улыбка вызвана именно предчувствием праздника, это Смирнов угадал.
Она пришла рано, в театр дальше вестибюля еще не пускали, но Игорь в вестибюле и ожидал.
– Спустимся в буфет? – предложил он. – Выпьем что-нибудь аутентичное. Спектакль иммерсивный, буфет должен быть соответствующий.
Что он имеет в виду, Алеся не поняла, но это лишь подогрело ее любопытство. Шампанское, ей казалось, играло даже в кончиках пальцев, а не только в бокалах, которые Игорь принес им обоим из бара, когда они спустились в подвал, где находился театральный ресторан. В московских ресторанах Алеся не бывала, да что там, не ходила даже в самые простые кафе, поэтому не могла оценить, хорош этот ресторан или плох.
Он назывался «Оливье» – оказалось, не в честь салата, а в честь повара, который этот салат когда-то придумал.
– Как раз здесь и придумал, – сказал Игорь. – В этом здании ресторан «Эрмитаж» был, знаешь? Где со Стивой Облонским обедал Левин, когда в Москву приезжал делать предложение Кити.
Можно было удивиться, что он привел именно этот пример, но Алеся не удивилась.
У нее как раз недавно случился разговор об «Анне Карениной». Узнав, что Алеся любит эту книгу, Ирина Михайловна сказала:
– Последний раз я читала ее в университете, и то лишь ради экзамена.
В ее голосе звучала такая явная неприязнь, что Алеся спросила:
– Почему?
Хотя практически все люди, которых она знала, не читали «Анну Каренину» вообще, и задавать им такой вопрос было бы даже смешно.
– Потому что не существует причин, по которым женщина может бросить своего ребенка, – отрезала Ирина Михайловна. – И я не понимаю, зачем должна читать про такую женщину.
Алеся промолчала, и этот неприятный для нее разговор прекратился. Значит, Ирина Михайловна рассказала о нем Игорю, потому тот и упомянул теперь про Левина и Облонского.
– Хочешь, оливье как раз и возьмем? – предложил он. – Или пожарские котлеты можно, тоже хороши и тоже аутентичны.
– Вы часто ходите в этот театр? – спросила Алеся.
Сама она про театр на Трубной площади никогда не слышала даже. Но мало ли про что она не слышала в Москве.
– Скорее, в этот ресторан, – ответил Игорь. – Работаю рядом, а у них бизнес-ланч хороший.
– А я в театрах вообще почти не бываю, – вздохнула Алеся.
– Ты так вздыхаешь, будто признаешься в чем-то неприличном.
– Так и есть. Не то что неприлично, но нехорошо все-таки. Столько театров в Москве, а я только раза два, может… К театру, наверное, надо с детства привыкнуть, а если не привык, то уже и не полюбишь.
– Не знаю. – Он пожал плечами. – Меня в детстве по театрам, конечно, водили, как всякого московского мальчика из приличной семьи. Но как только водить перестали, я это дело прекратил. Не появилось собственного интереса. Так что теория твоя ошибочна.
– Зачем же вы меня в театр пригласили? – удивилась Алеся.
– Ну… Такую девушку, как ты, положено приглашать в театр.
Алеся хотела спросить, кем положено и что значит «такую, как ты», но ей показалось, что он произнес это с некоторым смущением, и она не стала его расспрашивать.
– Не понравится – уйдем, – сказал Игорь.
«Ну уж нет, – подумала Алеся. – В любом случае до конца досмотрю».
Но заставлять себя оставаться до конца ей совсем не пришлось. Как только, допив шампанское и съев оливье, который в самом деле оказался очень вкусным, они с Игорем поднялись в фойе и остановились перед широкой мраморной лестницей, она сразу поняла: есть здесь что-то, ощущаемое ею как близкое, хотя и совершенно непонятно почему. То ли лестница эта, то ли большие старинные зеркала, то ли…
Додумать, что это может быть, Алеся не успела. На лестнице появился веселый молодой человек и сообщил, что он будет сопровождать во время прогулки по театру тех зрителей, которым сейчас раздаст бейджи, а других зрителей будет сопровождать другой молодой человек, а третьих – третий, и так они все совершат удивительное путешествие во времени и пространстве по единственному особняку на Трубной, который сохранил свои исторические интерьеры.
Еще в ресторане, когда Игорь отходил к стойке за шампанским, Алеся заглянула в Википедию и выяснила, что означает слово иммерсивный. Так что предложенная молодым человеком программа ее не удивила.
Но все, что было дальше, удивило, и очень. Точнее сказать, ошеломило. И не какими-нибудь особенными театральными эффектами, и не игрой актеров, которая показалось ей довольно простой, а ощущением, к которому Алеся совсем не была готова.
То, что происходило в этом старинном доме – не сегодня и не в любой день, который она знала по своей жизни, а в другие, очень давние дни, – было так значительно, что собственная ее жизнь не то что не могла с этим сравниться, но даже прикоснуться к этому не могла.
Спустились в подвал, и актер, одетый по моде девятнадцатого века – Алеся не знала его фамилии и не узнала в лицо, – рассказал, что в этом подвале собирались самые страшные бандиты Москвы, потому что Трубную площадь окружала Грачевка, в которую даже днем опасно было заглядывать обычному человеку и которую Горький описал в пьесе «На дне».
– Но здесь же и тогда был дорогой ресторан? – повернувшись к Игорю, тихо спросила Алеся, пока актеры разыгрывали сценку, в которой труп случайного прохожего прямо из этого подвала, чуть не из-под ног зрителей, сбрасывали в реку Неглинку. – Как же он в таком страшном районе находился?
– Так в любом большом городе бывает, – негромко ответил Игорь. – Я недавно в Сан-Франциско отель наугад забронировал, первый попавшийся, на одну ночь. Так еле таксиста нашел, чтобы из аэропорта туда повез, все отказывались. Улица такая, что и я бы отказался: типы какие-то мрачные бродят, марихуаной пахнет… А за углом все сияет, банки работают, бутики. Так живая жизнь и устроена, хорошо это или плохо, не знаю.
Алеся тоже не знала, хорошо или плохо, что жизнь устроена так противоречиво. Раньше она вообще не думала об этом и никаких контрастов не замечала ни в Пинске, ни даже в Минске. Москва же оказалась особенным городом, она поняла это сразу, как только сюда приехала, и с каждым днем это ощущение лишь умножалось. А сейчас, в подвале старинного особняка, оно не просто умножилось, но сделалось острым и, к Алесиному удивлению, почти болезненным.
«Я не часть всего этого, – подумала она. – Ни контрастов этих, ни вообще этой жизни».
Почему ее это ранит, было непонятно. Но задумываться оказалось некогда – провожатый повел свою группу наверх, в другие комнаты этого необъятного дома. И там, в этих комнатах, в зимнем саду, в залах и на мраморных лестницах, закружилось такое действие, что Алеся едва успевала вертеть головой, чтобы ничего не пропустить.
То есть само по себе действие было понятным: плясали под низкими сводами девушки из публичного дома, который, оказывается, когда-то обретался здесь среди множества других заведений, звучал рояль в зале, где Чайковский хотел отметить свадьбу, но вместо праздника вышел скандал, потому что на невесту он не мог смотреть без отвращения, гудела студенческая гулянка в честь Татьяниного дня, Чехов вел разговор со своим издателем Сувориным, а в главном зале, золотом и пурпурном, пел Шаляпин и зрителям поднесли шампанское…
Но не действие Алесю поразило, а возрастание того чувства, что возникло у нее сразу – огромной, какой-то очень значительной жизни, которой пронизано это пространство, и не только внутри театра, но и за его стенами.
Когда вышли на бульвар, голова у Алеси еще кружилась – то ли от шампанского, которым закончился иммерсивный спектакль, то ли от неутихающего волнения.
А в пространстве, сразу их окружившем, волнения не чувствовалось совсем. Апрель в этом году был теплый, лопнули почки на деревьях бульвара, а на его клумбах тюльпаны, еще не распустившись, уже приобрели цвет.
– Как он называется? – спросила Алеся.
Она хотела узнать, как называется бульвар, а вышло непонятно, будто она о тюльпанах спрашивает.
Но Игорь понял и ответил:
– Петровский.
Свободе и пространству Петровского бульвара не мешала домашняя замкнутость его контура.
– Понравилось? – спросил Игорь.
– Да, – кивнула Алеся. – Спасибо, что вы меня пригласили в этот театр. У него здание очень необыкновенное.
Не о здании хотелось сказать, а объяснить то, о чем думала весь вечер: что она не ощущает своей причастности к тому огромному и важному, что вдруг отчетливо поняла сегодня и про этот дом на Трубной, и про саму Трубную площадь, и про Петровский бульвар, и про Москву… Ко всему этому она не чувствует себя причастной, и это необъяснимо угнетает ее. Сказать-то можно… Но Алеся не понимала, как выстроить слова в таком порядке, который сам собою объяснял бы ее неясные чувства и мысли.
Ей показалось, что Игорь почувствовал заминку в ее голосе. Сейчас начнет расспрашивать, что ее смущает, и придется все-таки объяснять, неумело и неловко. Но он спросил другое:
– Так и не хочешь меня на «ты» называть?
Ответ на этот вопрос тоже не казался легким, но Алеся вдруг вспомнила английские романы, которые то и дело попадались ей на глаза в квартире Ирины Михайловны, и с честностью, присущей всем их героям, хоть положительным, хоть отрицательным, ответила:
– Мне трудно называть вас на «ты».
– Почему?
Он остановился, вглядываясь в ее глаза.
– Потому что я не знаю, нужно ли это.
Второй честный ответ дался уже легче, чем первый.
– Нужно ли тебе? – уточнил Игорь.
– И мне, и вам.
– О себе могу сказать: да, нужно. О тебе – как раз и спрашиваю.
Все-таки он тоже читал английские романы, наверное. Или москвичи в подобных ситуациях честны так же, как англичане? Во всяком случае, прямота, с которой он ответил, явно не вызвала у него ни заминки, ни неловкости. И волнения в его голосе не послышалось – он просто сказал что думает, а теперь ожидает, что и она сделает то же самое.
– У меня есть… обстоятельства. Я должна их учитывать, – сказала Алеся.
– Какие обстоятельства мешают тебе называть меня на «ты»?
– Не называть мешают, а понять, нужно ли это.
– Нужно ли переходить черту доверительности?
– Да.
Все-таки хорошо, что он прямой человек. А то она так и мямлила бы, наверное.
– Ты мне когда-нибудь эти свои обстоятельства объяснишь?
– Да.
Это Алеся произнесла уже твердо, потому что это была правда. И такая правда, которую Игорь должен знать, раз уж она работает и живет у Ирины Михайловны.
– Не хочешь поужинать? – спросил он.
– Так нас ведь прямо в зале накормили, – удивилась его вопросу Алеся.
В конце спектакля зрителям действительно поднесли не только шампанское, но и закуски, которые, наверное, напоминали те, что готовил здесь когда-то повар Оливье. Угощение тоже было частью иммерсивности.
– Да я и не ем так поздно, – добавила она. И вдруг поняла: ведь Игорь приглашает ее в ресторан и вряд ли думает при этом именно о еде. Смутившись от собственной неловкости, Алеся поспешила сказать: – И домой уже пора. Ирина Михайловна знает, что я не в ночь сегодня. Будет меня ждать.
– Она уже спит.
– Откуда вы знаете?
– Позвонил ей. Предупредил, что ты в театре.
Его тон сделался отстраненным.
– В театре с вами? – помолчав, спросила она.
– Конечно. Думаешь, я должен это скрывать?
Алеся так не думала. Игорь давно разведен, и бывшая его жена давно уже замужем, а взрослый сын живет в Германии. Все это Ирина Михайловна не то чтобы рассказала ей, но как-то постепенно сообщила за те полгода, что Алеся жила в ее квартире. И отношения у матери с сыном не такие, чтобы он стал скрывать, кого приглашает в театр, это было ей понятно. И относится Ирина Михайловна к Алесе доброжелательно, и, наверное, не была бы против, если бы Игорь стал с ней спать – рассудила бы, что это лучше, чем неудачная женитьба или какие-нибудь губительные страсти. Правда, к страстям Игорь вряд ли склонен, к губительным уж точно.
«О чем я думаю? – одернула себя Алеся. – При чем здесь «спать» вообще?»
– Все-таки я пойду, – сказала она. – Завтра на работу.
– Я тебя отвезу.
– Да зачем же? Отсюда близко, я на метро.
– Постой здесь, сейчас подъеду.
Пока он ходил за машиной, Алеся думала, как же это дорого – приезжать на машине в театр и парковаться на Бульварном кольце, просто немыслимые какие-то деньги. Но когда сказала ему об этом, Игорь ответил:
– Работаю рядом, я же тебе говорил. Машина у меня на офисной парковке.
В машине Алесе показалось, что между ними возникло какое-то напряжение. Во всяком случае, она его чувствовала. Наверное, из-за того, что отказалась с Игорем ужинать.
Чтобы развеять это ощущение, она спросила:
– А где вы работаете?
– В консалтинговой фирме.
– Кем?
Последний вопрос был довольно бессмысленный. Что такое консалтинговая фирма, она не знает, так что все равно не поймет его ответ.
– Владельцем, – ответил Игорь. И догадливо добавил: – Консалтинг – это, по-русски говоря, консультации. В моем случае на рынке нефти и газа.
– Вы, наверное, в Губкинском учились, – догадалась Алеся. – У моей подруги Маргариты племянник в этом году поступает. Там конкурс какой-то несусветный. Высший балл чуть не по всем предметам требуют. И все равно без блата не поступить.
Но оказалось, что она ошиблась. Не в смысле вступительных баллов, а в смысле его биографии.
– Учился я в ИСАА, – ответил Игорь. – В Институте стран Азии и Африки. Работал в Иране, в Ливане. В корпунктах ТАСС. Еще в советское время, – уточнил он. – Потом идеология, к счастью, кончилась, и я решил заняться чем-то прибыльным.
– Но откуда же вы знаете про нефть и газ? – удивилась Алеся. И тут же спохватилась: что за дурацкий вопрос! И бестактный вдобавок.
Он усмехнулся.
– Отец однажды сказал, когда пьяный плотник нам на даче – в Мамонтовке, где мы с тобой познакомились, – крыльцо наперекосяк начал делать: неужели я, человек с высшим образованием, с тремя языками, не разберусь в том, в чем разбирается какой-то алкаш? Плотника отпустил с богом и сам крыльцо это сделал. Вот и я примерно так же в перестройку рассудил: у меня три языка, полжизни на Ближнем Востоке, неужели не разберусь в том, в чем какой-нибудь мальчишка после Губки разбирается?
– Разобрались? – с любопытством спросила Алеся.
– Обижаешь!
Да, она нравится ему, это понятно ей давно и сейчас подтверждается тоже – и усмешкой его, и доверительностью тона.
«Наверное, это хорошо?» – подумала Алеся. «Наверное» смущало ее так же, как знак вопроса в конце этой мысли.
В Подсосенском переулке Игорь въехал за ограду во двор.
– Спасибо, – сказала Алеся. – Я всю ночь буду думать о спектакле.
– Лучше спи. Тебе на работу вставать, – напомнил он.
– Само будет думаться, – уточнила Алеся.
– Мама все-таки не спит, – сказал Игорь, взглянув на освещенное окно. – Я поднимусь.
«Сколько вечеров еще осталось к ней подниматься? Нельзя упускать ни одного», – это Алеся услышала в его голосе, прочитала во взгляде. Хотя и не объяснила бы, каким образом услышала и прочитала.
Дверь в комнату Ирины Михайловны была, как обычно, приоткрыта. Но когда Игорь и Алеся вошли в прихожую, та не окликнула их, и это было уже необычно. Еще не осознав этого, Алеся уже бежала по коридору к двери спальни.
Ирина Михайловна держала книгу в руке, лежащей поверх одеяла. Она никогда не засыпала за чтением, всегда откладывала книгу на тумбочку перед тем как выключить свет. И что сейчас она не спит, Алеся поняла с порога. Поэтому, когда подошла к Ирине Михайловне и коснулась ее руки, то сердце сжалось не от удивления, а сразу от горя.
Все, что происходило в следующие часы, Алеся видела будто со стороны. «Скорая», полиция, опередившие всех сотрудники похоронного бюро, носилки, суровая суета… Игорь не был растерян – звонил по телефону, открывал двери, отвечал на вопросы, расписывался в протоколе… Но когда все это еще не началось, когда он стоял у кровати матери и смотрел в ее спокойное лицо, Алеся увидела, как он подавлен, как белы на его сжатых руках костяшки пальцев, и, увидев, не забыла этого потом, когда квартира уже наполнилась посторонними людьми и вид у него стал почти такой же, как обычно.
Ушли врачи и полицейские. Вынесли носилки, на которые положили Ирину Михайловну.
Стояла глубокая ночь, и тишина в доме стояла такая, какой, Алесе казалось, не бывает в никогда не утихающей Москве.
Она не знала, что ему сказать, когда он вернулся, проводив мать. «Примите мои соболезнования»? Эта фраза обдавала таким холодом и безразличием, что неловко было и слышать ее, и тем более произносить. В Багничах на похоронах плакальщицы выли: «А дзякуй жа табе, мая мамачка, за твае гадаванне-шкадаванне», – и это казалось еще хуже.
Но и отстраненные соболезнования, и похоронный вой – это нужно, наверное. Иначе непонятно, что делать в мертвой тишине.
Поколебавшись, Алеся открыла кухонный шкаф, достала бутылку. Вина в ней осталось около трети. Это белое французское вино принесла неделю назад школьная подружка Ирины Михайловны, и они выпивали тогда под воспоминания об учителе математики, в которого обе были влюблены в десятом классе. Математика звали необычно, Илларион Илларионович. Алеся не поняла, зачем всплывает в ее памяти это имя. Да, она растеряна.
– Я не буду, – сказал Игорь, увидев бутылку в ее руках. – Выпей, если хочешь.
– Не хочу. Но, наверное, надо…
– Думаешь? Ладно.
Она разлила вино в два бокала, выпили молча. Вино выдохлось, хотя бутылка была плотно заткнута высокой витой пробкой с верхушкой из разноцветного стекла. Ирина Михайловна говорила, что пробка венецианская.
– Царство небесное, вечный покой, – все-таки произнесла Алеся.
Растерянность ее сразу прошла. Это были простые и ясные слова.
– Я здесь переночую? – сказал Игорь.
Вопросительная интонация очень явственно слышалась в его голосе.
– Конечно. Это же твой дом.
– Посидим немного? Теперь слышалась просьба. – Правда немного, – повторил он.
– Конечно, – повторила и Алеся.
Они сидели друг напротив друга за кухонным столом. Обыденность этого стола, чайной коробочки, плиты с кастрюлькой, еще теплой после того, как Ирина Михайловна поужинала, вдруг показалась невыносимой. Алеся подумала, что Игорь чувствует это острее, чем она.
– Жизнь кажется бессмысленной, – сказал он. – Думал, что я готов к маминой смерти. Но оказалось, эгоизм слишком силен.
– Почему эгоизм? – не поняла Алеся. – Чей эгоизм?
– Мой, чей еще. Сразу сознаешь, что больше ты никому не нужен. А это не главное, что надо было бы сейчас сознавать.
– Ну что ты… Как же никому не нужен? У тебя ведь сын.
– Он сейчас в таком возрасте, когда необходимости во мне, если она вообще есть, ни уже, ни еще не сознает.
– Разве бывает такой возраст?
– У меня был. У твоего сына почти наверняка наступит тоже. Будь к этому готова.
Алеся вздрогнула.
– Ирина Михайловна тебе сказала?
– Конечно. А это тайна, что у тебя есть сын?
– Нет. Просто это никому не интересно.
Про Сережку она рассказала Ирине Михайловне почти сразу же, как только переехала в ее квартиру. Та спросила, была ли Алеся замужем, есть ли дети, и она ответила.