В Царском Селе есть не только просторные парки, но и тихие местечки. Например, трактир на Фридентальском шоссе. Кухня здесь приличная, половые шустрые, в дальнем углу, куда не попадает свет из окон, имеется стол, за которым можно вести свой разговор. Небольшая компания ничем не примечательных господ как раз пила чай вдали от посторонних ушей. Настроение за столом царило не радостное.
– Цо то есть такэ? – говорил вполголоса один из них с сильным польским акцентом, волнуясь не на шутку. – Вшистко даремно! Така праца, алэ яки мами кошт? Ниц, проше пана! То есть вцалэм нэ можливе! Не хцалем тэго мувич, але пан Чех, треба яктош брачь тэго до гловы…
Господин, которого назвали Чехом, был мрачнее тучи. Выслушивать подобные заявления он не привык. А если бы кто и рискнул, сразу схлопотал бы ножик под сердце. Тут разговор должен быть короткий.
Однако нервным выпадам пана Мазурельского он ничего не мог противопоставить. Чех и сам знал, что дела пошли вкривь да вкось. Хуже всего, что понять, откуда взялась напасть, не мог ни сам Чех, ни все его люди. Можно сказать, весь город обшарили, во все щели залезли, и – ничего! Встает какой-то гад им поперек дороги, и нет с ним сладу.
– Не волнуйся, Барон, – обратился он к пану Мазурельскому привычным образом. – Найдем мы этого хитреца и примерно накажем. Все же не в убытке…
Пан Мазурельский возмутился искренно.
– Як то мам розумечь? Пенёндзы – то не вшистко! Мам гонору!
– Это точно, гонору у тебя, Барон, много… – сказал сосед Чеха слева и тут же получил локтем в солнечное сплетение. Чтоб помнил: говорить за столом не всякому положено.
– Я вот что надумал, – сказал Чех, поигрывая чашкой. – Надо нам толковую голову найти. Такую, чтобы за троих думать могла. Вот тогда этот ловкач нам попадется. А уж мы взыщем…
– Взыщем! – передразнил пан Мазурельский. – Что я в Варшаве миру расскажу? Как людям в глаза смотреть буду? Чтобы гастроли Барона так провалились? Позор, одним словом… Нигди тэго не запамьетам…
Чех и сам подумал, что не сможет «запамьетать». Чего доброго, такая слава пойдет, что и в петлю полезешь. Надо принимать срочные меры. Иначе не пан Мазурельский обидится, а мир воровской. Свои шутить не будут. Тут и умной головы не сносить…
У театра-сада «Аквариум», куда привезла пролетка, не было городовых, не бегал взволнованный околоточный, не вышагивал мрачный пристав. То есть не наблюдалось обычных признаков совершенного преступления.
Вместо пристава напротив ажурной арки возвышалась фигура в идеально сшитом костюме, с брильянтовой заколкой в галстуке. Пройти мимо нее было невозможно. Господин поглядывал на спешащую публику свысока, поигрывая сигарой, зажатой в зубах, и одарял проходящих дам такой блистательной улыбкой, что те невольно оборачивались, хоть и держались за локоть своих спутников. Одна рука господина внушительно уперлась в бок, зато другая покорно держала потертый саквояж желтой кожи. Никто другой не смог бы привлечь к себе столько внимания, как господин Лебедев. Великий криминалист был в отличном расположении духа, цвел как майская яблоня и сверкал глазами, хотя откуда бы взяться в них блеску, не из хрусталя же они.
Заметив подъехавшую пролетку, он замахал так отчаянно, словно давал сигнал бедствия с тонущего парохода. Ванзаров не успел и рта раскрыть, как его довольно грубо схватили за локоть и потащили в сад.
– Потом, потом, все сами увидите! – отмахивался Лебедев от робких попыток узнать, что же случилось. – Чуть не опоздали!
Убийством или хотя бы завалящей кражей здесь и не пахло. Публика мирно и бойко рассаживалась за столиками, дамы смеялись, господа заказывали шампанское. Лебедев потребовал терпения и послушания, иначе грозил обидеться смертельно. Оставалось сдаться на милость старшего друга. Ванзаров уселся на хлипкий стульчик, мало подходящий для чиновника полиции, и решился терпеть все, что бы ни было ему суждено. Видно, день такой. Пусть будет театр-варьете, если Лебедеву угодно. Все одно лучше, чем мучиться в сыскной.
– Коллега, друг мой, вы даже не представляете, какой сюрприз я вам приготовил, – сказал Лебедев, скроив столь загадочное выражение лица, что любая дама пришла бы в умиление. – Вы запомните этот день – 6 мая 1896 года – на всю жизнь. Внукам своим рассказывать будете, что присутствовали на историческом событии.
– Неужели? – только и сказал Ванзаров.
– Оставьте свой цинизм наивных барышень, кстати, смотрите-ка, какая хорошенькая вон там… Ну, да ладно… Вы даже представить не можете, какое чудо сейчас увидите. Тут даже вы не догадаетесь! И не говорите мне, что знаете, в чем дело.
Ванзаров покорно промолчал. Ему не хотелось разочаровывать друга, который был уверен, что устроил настоящий сюрприз. При всем своем неисчерпаемом аналитическом уме, в некоторых мелочах Лебедев был поразительно наивен. Например, он забыл, что Ванзаров имеет привычку каждое утро на службе читать все городские газеты. А в такой бездарный день перечитал аж по три раза, включая рекламные объявления.
– Терпите, непоседливый вы мой, скоро все случится! – пообещал Лебедев.
Пришлось терпеть. Ванзаров безропотно выслушал юмористические куплеты, от которых публика пришла в восторг. Он внимательно следил за дивертисментом и высоко вскинутыми ножками танцовщиц. И даже к первому акту оперетки «Альфред-паша в Париже» отнесся с философским спокойствием приговоренного к смертной казни: хуже уже не будет.
– Сейчас, сейчас, дождались! – пообещал Лебедев, несколько смущенный таким послушанием всегда нетерпеливого и энергичного коллеги.
Опустился разноцветный занавес. Служители сцены вынесли полотнище, оказавшееся белой простыней, и нацепили прямо на занавес. На авансцену вышел господин, затянутый во фрак до потери дыхания, представился импресарио месье Гюнсбуром и сообщил затихшей публике, что прямо из Парижа в Петербург привезено новейшее чудо инженерной мысли, невероятный аттракцион, который он предлагает со всем почтением дамам и господам. В зале погас свет. Где-то позади заверещала трещотка, в простыню ударил белый луч, и вдруг вместо белого квадрата света появился живой садовник со шлангом. К шлангу подбежал мальчишка, наступил на него, поливальщик решил, что вода закончилась, и заглянул в шланг. Мальчишка убрал ногу, и струя воды ударила в лицо поливальщику. Самые чувствительные из дам разразились криками удивления. А Лебедев потирал руки, глядя на экран с детским восторгом. Новинка ему ужасно нравилась. Как и все следующие. И прибытие поезда к перрону Ля Сиоте, и выход рабочих с фабрики «Люмьер», и ребенок, вылезающий из коляски. Он был не одинок. Каждую новую сценку публика встречала овациями.
– Благодарю вас, я пойду, – сказал Ванзаров, когда представление окончилось, был объявлен антракт и снова зажегся свет. Наслаждаться вторым актом приключений Альфред-паши было чересчур даже сегодня.
– Понимаете ли вы, недовольный друг мой, что вы только что наблюдали? – патетически воскликнул Лебедев. – Какое счастье выпало на вашу скучную долю?!
– Понимаю, это синематограф. Новейший аттракцион господина Люмьера.
– И не так кисло, как вы изволили сообщить, а с придыханием и восторгом надо произносить: си-не-ма-то-граф! Вот как. Величайшее изобретение этого года! Как и прочие открытия, что ведут нас вперед. Сколько случилось в этом году! Наш ученый-электрик Попов передал сигнал без проводов на двести пятьдесят метров! Физик Рентген открыл лучи, названные его именем, при помощи которых можно заглянуть внутрь живого человека, не разрезая его! И еще синематограф, который показывает жизнь, как она есть. Первый сеанс в России! А вы кислый, как протухшее яблоко…
– Этот день оставит в моем сердце неизгладимое впечатление.
Сигара, так и не раскуренная, что можно считать большой удачей, полетела в пол, пострадав безвинно.
– Скучный вы человек, Ванзаров, – с досадой сказал Лебедев. – Такой молодой, а уже скучный. Закрыли бы на засов свой аналитический ум и развлекались, как положено в ваши годы.
– Я бы развлекся, так ведь ничего не происходит, – ответил Ванзаров. – Весь день насмарку.
– А! Вот в чем дело… Воры и убийцы отправились на майские каникулы, а господину чиновнику сыскной полиции хоть в петлю лезь. Скучно ему, видите ли!
– Да, скучно. Ничего не происходит. Зачем ум, если его не к чему приложить… Пойду, наверное, спать лягу.
Ванзарова поймали за полу пиджака и усадили на место.
– Раз уж я доставил вам глубокое расстройство, придется загладить вину… – сказал Лебедев, доставая почтовый конверт, который он положил на стол и подвинул вперед. – Чудеса науки вас не развлекают, так хоть это, может, раззадорит.
Конверт был совершенно обыкновенным, с маркой, погашенной штемпелем с вчерашней датой. Письмо было отправлено из Царского Села. Послано на домашний адрес Лебедева. Ванзаров повертел конверт, разглядывая со всех сторон.
Ему предложили, не стесняясь, ознакомиться с содержанием. Внутри оказался листок, вырванный из ученической тетрадки в клетку. За исключением вежливых приветствий, письмо было кратким: «Хочу пригласить Вас, драгоценный Аполлон Григорьевич, познакомиться с результатами опытов, которыми исключительно занимался все последнее время. Настоящим ученым, как мы с Вами, непозволительны эмоции, но должен признаться: результат меня потряс. Непременно хочу узнать ваше мнение об этом. Приезжайте хотя бы завтра, у меня традиционный майский сбор учеников. Уверен, это открытие может перевернуть известное нам общественное устройство. Это большая тайна, но от вас у меня тайн нет…»
– Что скажете, прозорливый вы мой? – Лебедев вызывающе подмигнул.
Ванзаров еще раз осмотрел конверт, наклоняя его к неверному театральному свету, и покрутил письмо, изучая обратную сторону листа.
– Угадаете, о чем речь?
– Угадывать не умею, – ответил Ванзаров. – Про адресата могу сказать следующее: учитель гимназии в отставке, был уволен года два назад, живет один, без семьи, имеется помощник из бывших учеников, чрезвычайно небрежен в быту, характер вспыльчивый, истеричный. Но в целом добродушный. Нуждается в деньгах.
Лебедев казался слегка озадаченным.
– Вы, что, Ивана Федоровича знаете?
– Не имею чести знать господина Федорова, в Царском Селе никогда не был, – ответил Ванзаров.
– Тогда откуда же…
Ванзаров указал на письмо.
– Все здесь… Почерк, как вы лучше меня знаете, говорит о человеке куда больше паспорта: очевидно, что господин Федоров пьющий. Что и стало причиной увольнения. Почерки на конверте и в письме – разные. Следовательно, конверт подписывал кто-то другой. Почерк еще юношеский, неиспорченный, аккуратный. Можно сделать вывод, что любимый ученик остался после выпуска с учителем в качестве бесплатного секретаря.
– Почему бесплатного?
– Конверт дорогой, а письмо на листке из тетрадки. Автор письма экономит на почтовой бумаге, а его помощник сам покупает конверт. На свои деньги. Занятия любительской наукой в домашних условиях часто заканчиваются разорением.
– А про характер его как узнали?
– Если человек фанатично занят наукой, при этом пьет, роняет на письмо слезы, высохший след отчетливо виден, комкает письмо, словно хочет выбросить, а потом разглаживает, при этом пальцы у него в остатках еды, а перо ломаное и кривое, то вывод напрашивается сам собой. Ни одна жена не позволила бы учителю, даже бывшему, так весело прожигать пенсию. Вы бы и сами все обнаружили, если бы относились к письму, как к улике. На личное послание криминалистический талант не расходуете…
Лебедеву очень не хотелось признавать очевидное. Но что поделать, если так поймали. Поставил ловушку и сам в нее угодил. Он нарочно небрежно затолкал листок в конверт и спрятал во внутренний карман.
– Может, и про таинственный опыт Федорова расскажете?
– А вы разве сами не знаете, Аполлон Григорьевич? – спросил Ванзаров.
– Нет, не знаю, – раздраженно ответил Лебедев. – А вы?
– Это же очевидно! Ваш знакомый поставил опыт… о котором я понятия не имею.
– Какое счастье. А то хоть уходи из криминалистики… – Лебедеву хотелось добавить крепко словцо, но он сдержался. Хоть и театр варьете, но все-таки храм искусства.
– А что этот господин Федоров… – начал Ванзаров, но его заглушили бравурные аккорды второго акта.
Нагнувшись через стол Лебедев поманил его к себе.
– У меня великолепное предложение: хотите развеяться? Поедем в Царское Село! Я приглашаю. В столице все равно мертвый сезон. Там улыбаются мещанки, когда уланы после пьянки садятся в крепкое седло… Поедем в Царское Село! В самом деле! Неужто не желаете узнать, что за тайну раскрыл мой старинный приятель?
Это было коварно и не совсем честно. Есть слова, которые не следует произносить при Ванзарове. Например: «тайна», «загадка», «секрет» и тому подобные. Как при старом полковом коне не стоит трубить в горн.
Прекрасно зная маленькую слабость друга, Лебедев поступил не совсем по-джентльменски. Но уж больно хотелось ему расшевелить скучающего коллегу, чтобы тот проснулся и встрепенулся. Результат не заставил себя ждать. Ванзаров хоть и поколебался, но согласился. Ради такой удачи Лебедев готов был пожертвовать даже вторым актом приключений Альфред-паши.
Обыватели Царского Села наслаждались покоем, ведя размеренную жизнь провинциального городка, случайно оказавшего под боком у верховной власти. По главным улицам, расчерченным прямо в линейном порядке, как в столице, располагались аккуратные домики. Их окружили палисадники и заборчики, всегда подновленные. Внешний вид города не должен оскорблять высочайший вкус. Во всяком случае, там, где может проехать карета с высочайшей особой. На окраинах же, где располагались провиантские склады, было уже попроще. Сюда не наведывались фрейлины и камергеры, а все больше купцы и подмастерья. Домишки вид имели не столь опрятный, простецкий и не такой уж блестящий, а скорее покосившийся, что привычно для провинции.
В одном из домишек рядом с интендантским складом и извозчичьим двором с утра было неспокойно. Ради теплой погоды окна были распахнуты, и за ними часто ходила барышня в сером платье без украшений. Лицо ее было слегка вытянутым, но не настолько, чтобы назвать «лошадиным». Волосы имели неясную окраску, ближе к темному. Фигура казалась несколько высушенной. Или платье так неудачно подчеркивало худобу. Барышня никак не могла совладать с волнением и только добела сжимала длинные пальцы.
– Оленька, что ты так маешься? – говорила ей мать Лариса Алексеевна, с тревогой следя за мучениями дочери. – Попей чайку, все уладится.
– Ах, маменька, оставьте! Вы не понимаете, о чем говорите! – отвечала Оленька, резко и раздраженно. – Он приезжает. Что мне делать?
Старушка наполнила чашку старинного фарфора, оставшуюся от лучших времен.
– На-ка, выпей… Ну, может, как-то сладится.
– Что может сладиться?! – вскрикнула барышня и без сил опустилась на стул, у которого ножка была стянута бечевкой. – Это непременная катастрофа.
– Если любит, может, поймет…
– Что вы говорите! – Оленька совершено не владела собой и голосом, срываясь на крик. – При чем тут любовь? Да, любовь, конечно, – это важно… Но мы четко условились… Тут такая важность, такие перспективы. Я обещала ему…
– Что же такого барышня может обещать? Ей обещают…
– Приданое, – ответила Оленька еле слышно…
Лариса Алексеевна даже руками всплеснула.
– Где же нам приданое взять? Ты же наши обстоятельства знаешь…
Оленька обстоятельства знала, но от этого было не легче. Ее отец, господин Нольде, занимался строительными подрядами, был состоятельным человеком. Но в один миг состояние рассеялось как дым. Он продал свое дело и заложил дом, чтобы купить акции золоторудной компании, обещавшей баснословные барыши. Когда акции были куплены, открылось, что нет не только золотых рудников, но и самой компании. Господина Нольде виртуозно обвели вокруг пальца. Не вынеся позора и разорения, он поступил малодушно: застрелился, оставив жену и малолетнюю дочь без средств к существованию. Лариса Алексеевна перебралась на окраину города и жила на те крохи, что остались от продажи имущества. Когда Оленька подросла, ей удалось пристроиться преподавать в женскую Мариинскую гимназию. Барышня Нольде была чрезвычайно строга с ученицами, за что получила прозвище Выдра. По чести сказать, ничего от выдры в ней не было. Даже очки, которые она носила глубоко на переносице, не делали ее строже. Но детям, как известно, виднее.
– Дела мне нет до ваших обстоятельств, – ответила барышня Нольде. – Знать ничего не хочу. Вам надо было папеньку за руку держать. Он накуролесил, а я расплачиваться должна.
– Не говори так, грех это… – сказала Лариса Алексеевна, быстро крестясь.
– Грех? – Нольде вскочила и чуть было не швырнула в мать попавшую под руку шкатулку. – Нет никакого греха! Все это бредни, которыми нас пичкают с самого детства.
– Чем же я могу, дорогая…
Нольде перебила мать:
– Мне нужны деньги. Деньги и только деньги. Чтобы вырваться из этой проклятой жизни, из этого вашего проклятого дома, который я ненавижу всей душой вместе с вами.
Лариса Алексеевна вздрогнула, сжалась, но перечить не посмела.
– Ну, возьми мое кольцо… – сказала она. – Это последнее, что у меня осталось от… от твоего отца.
– Много ли выручишь за эту безделушку?
– Зачем ты так, Оленька, камень крупный. В Петербурге поторговаться, так тысячи две, а то и три могут дать.
Дочь только отмахнулась.
– Не смешите меня! Пятьсот рублей красная цена, да и то в базарный день…
– Сколько же тебе надо, Оленька?
Барышня повернулась к Ларисе Алексеевне.
– Десять тысяч, – сказала она с усмешкой.
У старушки едва не подкосились ноги, она ухватилась за край стола, цепляясь за скатерть, съезжающие чашки звякнули о вазочку варенья.
– Что… Да как же… – только и смогла выдохнуть она.
– Да, десять тысяч, – повторила Нольде не без удовольствия. – Всего лишь малая честь того, чего лишил меня папенька. Раньше бы и думать было смешно о такой сумме, а теперь вы чуть в обморок не грохнулись. Но это все пустые слова, деньги мне нужны в ближайшее время…
– Где же их взять, миленькая, нам и продать-то нечего… И кольцо тебе не подходит…
Вопрос «где взять» мучил барышню Нольде раскаленным гвоздем, какой средневековые палачи любили загонять под ногти несчастным еретикам. Судьба дарила ей такой шанс, который нельзя упустить. Если им не воспользоваться, на жизни можно ставить жирный крест. Красотой, которая способна затмить отсутствие приданого, она не блистала. Богатых или влиятельных родственников не было. Верные друзья отца давно забыли про них с матерью. Надеяться приходилось только на себя.
Замужество, которое невероятным образом плыло в руки, было первой и последней попыткой вырваться из этой мерзкой, серой, гадкой жизни, спастись от глупых учениц, которые ее не любят и дразнят за спиной, от гимназии, в которую она каждый день шла, точно на каторгу. Ей хотелось обычной простой и легкой жизни замужней дамы. Жить в столице, съездить в Париж или на воды, завести детей, быть может, потом, но не сразу. Ничего несбыточного и невероятного. Все это будущий муж мог ей дать. Если не сразу, то уж лет через пять наверняка. Он сказал, что Нольде понравилась ему характером. Но условием у него было приданое, которое он намеревался пустить на устройство квартиры в Петербурге и ускорение своей карьеры. Нольде, не раздумывая, ответила, что приданое скоро будет, и дала слово, что это случится не позднее июля. И вот теперь оказывается, он хочет получить однозначный ответ. А ей и сказать нечего. Что делать, решительно непонятно.
– Потерпи, доченька, может, все уладится… – сказала Лариса Алексеевна, надеясь, что хоть в такой момент слезинка выскочит. Однако слезы не спешили.
– Нет, не уладится, – отрезала Нольде. – Причитаниями счастья не выковать…
Она стала собираться, что для нее, не в пример избалованным барышням, было нетрудно. Из шкафа достала единственную шаль, накинула на плечи, а на голову пристроила строгую шляпку-пирожок, которую только и дозволялось носить младшим учительницам гимназии.
Зная характер дочери, Лариса Алексеевна встревожилась не на шутку.
– Куда ты, милая? В гимназию вроде рано…
– Пойду добывать приданое, – ответила ей дочь, заглядывая в треснутое зеркало. – Может, найдутся добрые люди.
– Да кто же… Такая сумма… Как же возможно… Уж не надумала ли…
– Не говорите глупости, мама. Если бы любовницам платили такие деньги, я бы не мучилась в гимназии. Пусть это вас не беспокоит.
Лариса Алексеевна только зажала рот ладошкой.
– Тут нужен дерзкий и смелый поступок, один на всю жизнь… – сказала Нольде. – Я теперь явственно поняла: на все пойду, лишь бы отсюда вырваться. И вас больше не видеть… Так что пожелайте мне удачи или помолитесь, не знаю, что уж вам легче… Прощайте, вернусь поздно, к ужину не ждите…
Дверь хлопнула. Лариса Алексеевна зажмурилась так, что глазам стало больно. Она знала, что бесконечно виновата перед дочерью, но расплата становилась какой-то уж совсем невыносимой. Оленька так сильно переменилась. Если не сказать: страшно переменилась. Лариса Алексеевна перестала узнавать дочь.