bannerbannerbanner
Жизнь ни во что (Лбовщина)

Аркадий Гайдар
Жизнь ни во что (Лбовщина)

Полная версия

Начало конца

После неудач с операциями против Лбова, после сильного надлома, который пережил Астраханкин, понявший, что Рита держит связь со лбовцами, он, не будучи в силах вынести нависшего над ним тяжелого кошмара, подал рапорт с просьбой о переводе его из Перми в какую-либо другую воинскую часть.

У Астраханкина ни на минуту даже не мелькнула мысль выдать Риту полиции. Астраханкин простил бы Рите ее взбалмошный поступок, если бы он не чувствовал, что связь Риты со лбовцами вызвана особенно мучительною для него причиной.

Он получил назначение в Вятку.

Был вечер, когда он пошел прощаться с ней. Это был не прежний казачий офицер, рассыпавшийся в звонах шпор. Его лицо обветрилось, его глаза помутнели, и, вместо обычного роскошного бешмета с красным башлыком, на нем была простая черная черкеска, и только один его любимый серебряный кинжал поблескивал с тоненького пояса, крепко охватившего талию.

Рита была в саду.

Первые несколько минут они оба молча сидели на скамейке и не могли заговорить, так как оба хорошо чувствовали, что между ними теперь лежит огромная пропасть, на дне которой – пермские леса, дымные костры и черный призрак атамана Лбова.

Они перекинулись несколькими фразами, ничего не значащими, и Астраханкин, встретив перед собой крепко замкнувшуюся в кольцо душу Риты, встал уже затем, чтобы уйти, но не выдержал, повернулся и спросил ее глухо и не глядя ей в глаза:

– Рита, зачем это все? Разве теперь лучше, чем было?…

Но Рита посмотрела на него прямо и ответила не враждебно, не вызывающе, а просто и мягко, как говорят люди, испытавшие и пережившие многое, маленьким детям:

– Вы не поймете. Мне все здесь так надоело, так опротивело. Впрочем, – добавила она еще мягче, – не будем об этом говорить, и… прощайте.

Астраханкин, крепко стиснув, поцеловал ее руку, быстро, по-казачьи повернулся и, наклонив голову, торопливо, точно опасаясь, чтобы Рита не увидела его лицо, прыгнул в кусты.

В этот же вечер Рита встретилась с Лбовым. Это было недалеко от архиерейской дачи. Лбов был сильно занят, но, несмотря на это, он проговорил с ней с полчаса. Он сидел на огромном спиленном дереве, а Рита стояла. Рита просила его принять ее к нему в шайку, но Лбов опять резко отказал:

– Нам вовсе не по дороге. Мы на все это идем из-за того, что нам надоело быть каторжниками, надоело вечно работать на кого-то и не видеть никакого просвета, а вам… Вам-то чего нужно?

– Мне тоже надоело… – начала было Рита, но оборвалась, потому что подумала: как сказать, как заставить понять его, что ей надоело прямо противоположное тому, о чем говорил он. Как объяснить этому человеку, не бывавшему никогда в обстановке спокойной, изящной жизни, что и эта жизнь может осточертеть…

– Буржуазия грабит народ, стало быть, и ты грабишь, – раздражаясь, перешел Лбов вдруг на «ты».

– Но я же не граблю и не грабила, – ответила Рита.

– Грабила, – упрямо повторил Лбов, – и ты, и отец твой, и вся твоя родня, и все, все вы одного полета. Откуда у вас деньги? У нас так: если не ограбишь, так нету денег. И у вас тоже… Но мы грабим только по необходимости, потому нас жизнь забросила на такую дорогу. Ты думала когда-нибудь, что у тебя вон коня убили прошлый раз, а сегодня ты на новом гарцуешь, а мужик если имел лошадь, да сдохни она, значит, ему и самому ложись и помирай?

– Но как же, как же переделать это все? – горячо спросила Рита, ошеломленная наплывом новых мыслей.

– Как? Да очень просто… – Лбов запнулся. – Как? Я и сам не знаю как. Вон Стольников у меня думал все как, да как, вчера с ума от этого сошел.

В это время Лбову сказали, что он очень нужен. Прощался на этот раз Лбов с Ритой без открытой враждебности, но нотки холодности не оставляли его до последней минуты.

Рита не сразу поехала домой.

На одной из лужаек она спрыгнула с лошади, бросилась на траву и долго лежала, точно пригвожденная к земле острыми лучами звездного света.

– Я пойму наконец, пойму, – шептала она, улыбаясь, – пойму, что ему нужно, чего он хочет, и тогда я добьюсь все-таки того, что он возьмет меня к себе.

«Грабители», – вспомнила вдруг она слова Лбова и опять улыбнулась, представляя себе толстенькую фигурку своего облысевшего отца, любящего сходить в балет, сыграть в преферансик и плотно покушать. Но она вспомнила убитую Нэллу и, точно по волшебству, выросшего на другой день в ее конюшне коня и на этот раз не улыбнулась – почувствовала, что у Лбова есть своя невысказанная, неоформленная, но горячая правда.

А в это время Лбову принесли три тяжелых известия.

На станции полиция по указке одного из лбовцев-провокаторов арестовала Фому.

У Ворона, опять не поделившие что-то, несколько человек убили друг друга.

Моряк ограбил деньги крестьянской потребиловки.

И Лбов остро почувствовал вдруг, как поляна под ним дрогнула, колыхнулась, будто это была не лесная поляна, а плот, брошенный на волны седой Камы.

…С арестом Фомы, умевшего как нельзя лучше улаживать всякие вопросы с подпольной Пермью, у Лбова, не знающего, чего он, собственно, сам хочет, порвалась всякая связь с революционной партией. Бесцельные грабежи начали входить в систему, и тщетно Лбов со своими помощниками пытался установить порядок, дисциплину.

Он заколол штыком однажды Моряка, убил Зацепу, убил Великоволжского, начинавших предаваться разнузданному грабежу, и выработал даже нечто вроде устава «Первого революционного партизанского отряда». Но ничто не помогало.

Лбова погубила его оторванность от подпольной рабочей массы, его анархичность и его собственная слава, так как со всех концов Урала к нему начали стекаться неустойчивые, чуждые делу рабочего класса элементы, желающие хоть раз в жизни погулять, повольничать, пограбить, пострелять в ненавистную полицию, но совершенно не задумывающиеся о конечных целях вооруженного восстания.

Лбов пользовался огромным авторитетом среди рабочих как организатор, как человек, показавший, что в душе придавленного народа тлеет острая ненависть, которая готова вот-вот прорваться наружу, но Лбов и оттолкнул от себя всю сознательную массу тем, что он сам не знал, куда, зачем и во имя чего он идет.

Деньги теперь были. На пароходе «Анна Степановна» Ястреб захватил более тридцати тысяч рублей. Оружие было, так как из Петербурга нелегальным путем пришла его целая партия. Люди были, потому что каждый новый день увеличивал шайки на десяток новых партизан. Но о взятии Перми нечего было думать. Не было одного, и самого главного, – не было единой руководящей идеи, во имя которой можно было бы решиться на такой шаг, могущий при данных условиях, при данном составе шаек вылиться в открытый и разнузданный разгром Перми.

И Лбов видел это. Лбов чувствовал, как шайки начинают управлять им, а не он ими. Внешне все было как будто бы по-старому: каждое его приказание исполнялось при нем моментально, перед ним трепетали даже отпетые, бежавшие из тюрем уголовники.

Никому и в голову не могло прийти ослушаться его слова, его радостными криками встречали во всех отрядах. Но едва только он отворачивался, как начиналось совершенно другое.

В октябре Лбов еще раз созвал наиболее преданных ему товарищей и вместе с ними решился на целый ряд крутых и жестоких мер. Он запретил принимать кого бы то ни было в отряды; он приказал расстреливать всех бандитов, действующих под именем лбовцев; приказал прекратить на время всякую экспроприаторскую работу, уйти в леса, заняться постройкой зимних квартир и дать передохнуть населению от постоянного свиста пуль, набегов жандармов, массовых арестов и провокаций с тем, чтобы после этой передышки, весною, с ядром из крепко сколоченного, выдержанного отряда поднять настоящее революционное восстание.

Но было уже поздно. До полиции через провокатора дошли об этом сведения. Она переполошилась, когда узнала, что Лбов собирается вводить дисциплину, ибо ее ставка была на подрыв авторитета Лбова в глазах населения – ставка умная и правильная.

Через несколько дней после получения сведений от провокатора была послана срочная шифрованная телеграмма в Петербург, и еще через несколько дней был получен особо секретный, шифрованный ответ, гласящий, что охранное отделение предпринимает последний и самый решительный удар по Лбову с той стороны, откуда он меньше всего его ожидает.

Октябрьским темным, шуршащим листьями вечером скорый поезд из Петербурга доставил в Пермь хорошо одетого, закутанного в широкий зеленый плащ человека.

Это был не простой человек, не простой провокатор охранки, не простой жандармский шпик, – это был член ЦК партии эсеров, талантливейший шеф провокаторов Российской империи – Эвно Азеф.

Уже через три дня он виделся со Лбовым. Свидание происходило в Мотовилихе, на квартире одного из старых эсеров.

Азеф был человеком, авторитет которого стоял очень высоко в глазах Лбова, ибо Азеф был сам боевиком, старым боевиком, известным всей подпольной и революционной России.

Разговор у них был недолгий, Азеф пообещал пополнить отряд Лбова к следующей весне опытными идейными инструкторами с тем, чтобы поднять уровень сознательности лбовцев. А пока предложил ему произвести крупную, последнюю экспроприацию в Вятке, чтобы отвлечь внимание полиции туда. После некоторого колебания Лбов согласился.

Азеф порекомендовал тогда ему в помощники некоего Белоусова, как опытного боевика, за которого можно было поручиться во всем. Они распрощались, и в ту же ночь скорым поездом Эвно Азеф уехал обратно в Петербург.

Великий провокатор сделал свое дело.

Смерть Змея

Это было почти перед самым отъездом, когда Лбов в последний раз сидел со Змеем под старой, искореженной годами осиной, точно с прощальной ласковостью осыпавшей их тихо падающими пожелтевшими листьями.

– Ну, мне пора идти. – Лбов поднялся. – Прощай, Змей. Я думаю, мы скоро опять увидимся, мне ведь всегда удача.

 

– Удача раз, удача два… – начал было Змей, потом вскочил, схватил обе руки Лбова, и, весь дергаясь лицом, переплетенным сетью нервов, преданный и верный Лбову Змей заглянул ему в лицо и с ужасом, точно открывая что-то новое, сказал сдавленным голосом Лбову:

– Сашка, а ведь тебя скоро убьют, должно быть.

– Почему скоро? – усмехнулся тот.

– Так, – ответил Змей, не выпуская его рук. – Так, уж очень кругом какой-то разлад пошел, в общем, что-то не так. Помнишь, как мы начинали и какое это было время?

Змей замолчал, и лицо его задергалось еще больше. Он выпустил руки Лбова и своими желтыми некрасивыми глазами заглянул в глубину этого счастливого для него времени.

Змей был когда-то парикмахером. В японскую войну его контузило снарядом, потом, невзирая на его болезненное состояние, его отдали в арестантские роты за то, что во время бритья конвульсивно дернувшейся рукой он едва не перерезал горло одному подполковнику.

И душа у Змея была серая с зеленым, а жизнь была у Змея до побега из тюрьмы – серая с грязным. И вполне понятно, что в его болезненно кривляющейся от снарядных и нагаечных ударов душе, в озлобленной и изломанной, самыми лучшими днями были дни, проведенные возле крепкого, прямого и сильного Лбова.

Лбов ушел, а Змей долго еще сидел на краю придорожной канавы, обрывал кусочки ветки и бросал их наземь, бросал и улыбался… А может, и не улыбался, потому что у его лица никогда не было хоть на минуту установившегося выражения. И хвойные ветки падали на дорожную пыль, пахнущие, смолистые, точно те, которые бросают за гробом умершего.

Вдруг Змей насторожился и, скользнув в канаву, вытянулся плашмя. По дороге ехал патруль из четверых ингушей. Может быть, они и проехали бы, не заметив его, но одна из лошадей испугалась чего-то, оступилась в канаву и придавила ногу Змею.

Взбешенный Змей вскрикнул и, вскочив во весь рост, выстрелил из маузера – свалил одного ингуша, отскочил за канаву, выстрелил – попал в голову лошади другого, и только что хотел приняться за третьего, как земля на краю канавы под его ногами обвалилась, и, поскользнувшись, он упал. Хотел подняться, но в это время ингуш с хищно-орлиным носом и узкими, стальными глазами взмахнул пикой и сквозь серую рубаху, сквозь спину пригвоздил Змея крепко к земле…

Пика глубоко ушла в землю, стояла прямо, и Змей, крепко насаженный на синюю сталь, искорежившись, повернулся полуоборотом, концами пальцев распластанных рук судорожно врылся в мякоть придорожной пыли и умер с открытыми, желтыми, сухими глазами, в которых не было ни слез от боли, ни ужаса от смерти, а была только змеиная ненависть.

Провокатор

Было уже ясно, что дело революции проиграно. Туманный город лихорадочно поблескивал огнями вспыхнувших фонарей, город дышал тяжело и нервно. И звоном побрякивающих цепей, криками схваченных в темноте теней город расплачивался за солнечно-пьяные, окутанные счастливым смехом, перевитые красными флагами сумасшедшие дни.

В тот вечер на окраине в квартире наборщика Сумрачного в последний раз собрались члены комитета. Последний раз встречались товарищи – крепко спаянные звеньями разрываемой цепи.

– Ну, что же? – поднялся из-за стола и проговорил седой металлист Поддубный. – Что ж, братцы, пусть будет пока так. Когда, где встретимся – не знаю. Да и, думаю, вряд ли чтобы привелось всем вместе собраться, потому что дело наше гиблое в смысле теперешнего времени и вообще насчет виселицы… Паспорта есть, до заграницы авось доберетесь. Не засыпьтесь только, и ни лишнего дня в городе. Здесь каждая собака, не только городовой, в лицо узнает.

Он кончил. С минуту все молчали. Переваривали в головах сказанное, о чем-то думали.

– Я не согласен, – отбрасывая папиросу, громко проговорил Павел, – зачем за границу? Зачем уезжать? Это же измена. Мы должны остаться, мы должны работать, а не смотреть издалека. Я сейчас не поеду, да и вообще лучше бы всем остаться, это было бы честнее.

– Ты говоришь глупости, – мягко ответил опять Поддубный. – Зачем погибать ни за что? Надо выждать, пока горячка пройдет, тогда вернуться и начинать сначала. Так будет лучше. Так будет выгоднее для партии, для революции и для всего. Ты слишком горяч, Павел.

– Я не согласен, – повторил упрямо тот и, вздрогнувши, замолчал и обернулся, как будто окликнул его кто-то.

Тревожно повернулись головы комитетчиков к темному окну. И насмешливо улыбнулась оттуда черная, насыщенная бесшумными тенями ночь.

– Кто там? – глухо спросил Павел.

– Там нет никого, это ставня хлопает, – ответила ему Дора. – Ты нервничаешь сегодня, Павел.

Выходили поодиночке, но Павел и Дора встретились на первом же перекрестке и пошли вместе. Сначала молчали. Дора крепко держалась за руку Павла, жадно вдыхала клубы морозного свежего воздуха, иногда задерживалась у фонаря и синими глазами, под которыми темными дымками залегли бессонные ночи и тревога, заглядывала в его постоянно бледное, четко высеченное лицо.

– Знаешь, Павел, – сказала она, – мне кажется, что ты прав. Я думаю не ехать за границу, я думаю, что лучше будет, если я тоже останусь здесь.

– Ты? – Он даже остановился и крепко стиснул ее руку. – Ты?… Зачем?… Но ты должна завтра же уехать… Это было бы глупым оставаться. Глупо и безрассудно.

– Но постой, ведь ты же там… – начала было она, но Павел не дал ей докончить, торопливо потянул за руку и заговорил волнуясь:

– Я другое дело… Но тебе зачем?… И потом, ты совсем девушка, у тебя не хватит сил… нет, нет… – и он с тревогой посмотрел на нее. – Дай мне слово, что ты теперь же, завтра же уедешь. Дай мне слово.

– Хорошо, – ответила Дора, подумавши. – Хорошо, но ты непоследователен, Павел. Я не осталась бы и сама. Это я спросила просто так.

– Зачем?

– Видишь ли, я люблю тебя за то, что ты горячий, энергичный, но мне кажется, что у тебя слишком много личного.

– Э-гей! – раздался вдруг позади резкий, хохочущий крик. Они шарахнулись в сторону. И внезапно, вырвавшись из-за поворота, бесшумно вылетели широкие черные сани. И мимо промелькнули погоны, желтые аксельбанты, крепко перевившие схваченного человека.

– Везут, везут… везут, – с дрожью в голосе сказала Дора, – когда же кончится?

Прощались в тени дома, недалеко от одной из людных улиц.

– Мы встретимся, – сказал напоследок Павел, – я верю в это, Дора. Может быть, я скоро и сам приеду за границу, может быть, приедешь ты. Но так или иначе, а мы встретимся.

Через день, к вечеру, когда Поддубный, уже вполне готовый к отъезду, поджидал наступления темноты, к нему совершенно неожиданно зашел Павел. Он был по обыкновению бледен и чем-то сильно взволнован. Он спросил, нет ли у Поддубного какой-либо явки в Екатеринославе.

– Нет, – махнул тот рукою. – Ты спятил, что ли? Там вся организация разгромлена дочиста, а ему явку. Влипнешь только. И чего все мудришь? Не понимаю, – добавил он и внимательно посмотрел на Павла.

– Ты сейчас едешь? – вместо ответа переспросил тот.

– Сейчас. Лобачев уже уехал, а Дора, кажется, собирается завтра.

– Как завтра! – крикнул Павел. – Разве же она не уехала?

– Нет, она только что была у меня, а сейчас пошла к Латышу.

– К Латышу! – широко открывая глаза, полушепотом повторил Павел и, покачнувшись, ухватился за спинку кровати. – К Латышу? – с ужасом повторил он еще раз. – Но ей же нельзя было сейчас идти к Латышу.

– Почему? – удивленно взглянул на него Поддубный. – Почему нельзя, Павел? – холодно переспросил он, невольно вздрагивая и пытливо впиваясь в белое, перекошенное страхом лицо. – А ты что знаешь?

Резкий стук в дверь оборвал его вопрос. Резкая и четкая мысль прорезала внезапно голову, он бросился к окну, но в это время распахнулась сорванная с крючка дверь, мелькнули красные околыши, и, поднимая темный револьвер, проговорил полицейский офицер:

– Стойте, вы оба арестованы.

– Бросьте, господин капитан, ломать комедию, – тяжело дыша, после некоторого молчания ответил Поддубный. – Бросьте… вы хорошо знаете, что арестовываете только одного меня.

Дору задержали как раз в ту минуту, когда она входила к Латышу. Она молча подошла к полицейским саням и даже улыбнулась чуть-чуть, когда офицер вежливо пожал ей руку и застегнул полость у санок.

– Я не советую вам ни кричать, ни сопротивляться по дороге, – предупредил ее он, – это было бы бесполезно.

– Я не собираюсь, – коротко ответила она и с тревогой подумала: «Если были тоже и у Павла, то кончиться хорошо не могло, потому что он вспыльчив, горяч и так легко не дастся».

В тюрьме она встретилась почти со всеми комитетчиками, не было только Павла. В усталых глазах Доры мелькнула счастливая улыбка, и она спросила у Поддубного:

– Скажи, а Павел?… Его не сумели захватить? – и, по-детски захлопав в ладоши, добавила: – Как я рада!

Посмотрел на нее тяжелыми тусклыми глазами осунувшийся Поддубный и сказал глухо:

– Павла нет вовсе.

– Как вовсе! А что с ним? – бледнея, спросила Дора. – Почему ты так говоришь?

– Знаешь, Дорочка, я сегодня узнал… Но ты не волнуйся и плюнь. Я сегодня узнал две вещи: первая – та, что Павел любит тебя.

– Ну, я знаю, а вторая?…

– А вторая, что он провокатор…

Жадно пожирал тюремный камень свет от тусклых ламп и сам светился темными провалами холодных углов. И к холодному камню – горячая голова, горячий полубред с полураскрытых губ Доры. «Мы еще встретимся», – вспомнились ей последние слова Павла. И голос ее снижался до мягкого шепота, почти ласкового от острой ненависти, вложенной в бессвязно срывающиеся слова.

– Да-да, милый, – шелестели истрескавшиеся от жара сухие губы, – я верю, что, может быть, еще не скоро, может быть… совсем в другое, в наше время, мы опять встретимся… Милый! Я верю, что будет день, будет встреча, когда уже… горячими словами оружейного залпа мы еще раз, последний раз поговорим.

Арест

В февральский метельный день, когда Пермь, покрытая шапкой плотных сугробов, начинала загораться вечерними огнями, Рита, закутавшаяся в мягкий воротник своей шубы, шла неторопливо домой, подставляя свое лицо мелким снежинкам, поблескивавшим искорками от света уличных фонарей.

У самого крыльца она заметила, как ее отец торопливо вбежал на лестницу, открыл ключом дверь и почти перед самым ее лицом захлопнул дверь.

Рита позвонила.

Удивляясь такому странному возбужденному состоянию всегда спокойного и уравновешенного отца, она прошла к себе в комнату, села на диван и принялась читать книгу далеко не похожую на те, которые ей приходилось читать раньше, в которой каждая строчка ошарашивала своими выводами, новыми и не всегда понятными Рите.

Через час ее позвали к чаю, за столом она встретилась с отцом, который, будучи, очевидно, в превосходном состоянии духа, крепко поцеловал ее в лоб и спросил, как всегда:

– Ну, как ты себя чувствуешь?

– Хорошо, – улыбнулась Рита. – Отчего бы мне плохо чувствовать?

– Ну вот, ну вот, – обрадовано заговорил ее отец, с аппетитом проглатывая бутерброд и запивая его крепким чаем. – Я очень рад. Вообще сегодня такой замечательный день. Ты знаешь, Риточка, мы сегодня получили приятное сообщение, очень приятное: у губернатора как гора с плеч свалилась. Знаешь про этого?… Про разбойника Лбова?

– Ну, – полушепотом переспросила Рита, отодвигая стакан и чувствуя, как серебристый блеск бисерной бахромы от лампы засыпает ей глаза стеклянными искрами.

– Ты знаешь, мы только что получили сообщение из Вятки, что он наконец арестован… но что, что с тобой?

– Ничего, – резко и вздрагивая ответила Рита. – Ничего. – А серебряная ложечка в ее руке, точно ожившая, начала перегибаться и плясать, крепко стиснутая ее тонкими, сильными пальцами.

– Рита! – испуганно крикнул ее отец. – Рита, что с тобой?

Рита ничего не сказала, встала, шатаясь, пошла к двери своей комнаты, зацепила столик с огромной китайской вазой, и ваза с грохотом полетела на пол, и мелкие осколки разлетелись по паркетному полу. Рита захлопнула за собой дверь, заперла ее на ключ и, бросившись на диван, истерически разрыдалась.

Это были не просто слезы, слез было совсем мало, – была петля, крепко окутавшая ее, сдавившая горло, жадно тянущееся к воздуху, был туман, плескавшийся в глаза, был судорожный зажим пальцев, пытающихся разорвать кольцо, крепко стягивающееся вокруг нее, но кольцо было неуловимо, оно не рвалось, и только ворох платья, только кружевные девичьи подушки измочаливались и нарастали на кровати белой лоскутной пеной.

В дверь стучались, отец требовал, чтобы она открыла, говорил, что пришел доктор, убеждал, просил, но Рита послала всех к черту.

Тогда кто-то стал выламывать дверь.

Рита, не вставая с кровати, протянула руку к ящику письменного стола и, выхватив оттуда браунинг, бабахнула им по верху двери и крикнула, что если ее не оставят в покое одну, то она выстрелит и по низу. За дверью смущенно зашептались, потом кто-то, вероятно доктор, сказал: что, пожалуй, правда, самое лучшее будет дать ей остаться на некоторое время одной и успокоиться, и от дверей ушли.

 

Лбов был арестован при следующих обстоятельствах.

Белоусов, которого рекомендовал ему Азеф, оказался провокатором. Он долго выжидал момента, когда Лбов останется один, и однажды убедил его съездить в Нолинск для того, чтобы завести связь там с несколькими видными приехавшими туда большевиками.

Когда Лбов шел по улице в Нолинске, Белоусов внезапно куда-то исчез, а из-за угла вылетело около десятка конных жандармов, несшихся во весь опор на Лбова.

Лбов не растерялся, выхватил маузер и начал крыть по всему десятку. Не ожидавшие такой встречи, жандармы дрогнули, бросились было врассыпную. И никогда бы нолинским жандармам не захватить Лбова, если бы верный маузер, служивший долгую огневую службу Лбову, не изменил на этот раз, если бы маленький стальной кусочек выбрасывателя не сломался, – патрон застрял в канале ствола. Лбов рванул раз, рванул два, но патрон срывался со сломанного зубца.

Он бросился было к воротам одного дома, но ворота были заперты, а через забор он не успел перескочить, потому что налетевший стражник сшиб его конем с ног. Лбов упал, поднялся снова, но в это время кто-то сильно ударил его по голове и кто-то крепко завернул ему руки назад. И если бы один, если бы два, – а то много-много…

Звякали от радостных сигналов телеграфные провода, неслись во все стороны города патрули, распахивались двери нолинской тюрьмы, входили туда сначала отряды новых стражников, потом вели под стражей закованного в цепи Лбова, и кольцом вокруг тюрьмы встали стражники.

А телеграфные провода пели: «Вятка – Петербург – охранка», а из Петербурга: «охранным всех городов: срочно, срочно, секретно, ключ: двуглавый орел, 22… 16… 34… 25… 17… тчк 37… 42… зпт…», и шифрованные телеграммы сообщали охранкам всей России, что разбойник Лбов пойман.

Выезжали в Вятку жандармские полковники из Петербурга на следствие, и старые генералы везли в Вятку повышения, назначения и ордена за долгожданную поимку одного из самых заклятых врагов самодержавия.

Через несколько дней, часов около трех дня, Рите доложили, что ее хочет видеть человек, называвшийся титулярным советником Чебутыкиным, который, несмотря на уверения в том, что его не примут, категорически настаивал, чтобы его сейчас же пропустили к Рите.

– Чебутыкин, – вспомнила Рита, – Чебутыкин, какой такой Чебутыкин? А-а, это, наверное, тот, которого Лбов тогда ограбил. – Она попросила привести его.

Вошел Феофан Никифорович, испуганный, и, осторожно озираясь вокруг, сообщил Рите, что на улице с ним случайно встретился человек, в котором он узнал одного из своих знакомых.

– То есть не знакомых, – поправился он, – а знаете, из этих… – он снизил голос до шепота, – из лбовцев.

Лбовец приказал ему идти и вызвать дочь управляющего канцелярии губернатора.

– Я было начал отказываться – неудобно, мол, мне, но у них, сами знаете, чуть что – и руку в карман.

Рита недоверчиво посмотрела на него и спросила просто:

– А почему это они доверяют так вам?

Чебутыкин смутился, он ничего не ответил на этот прямо поставленный вопрос, а сказал, опуская голову в затрепанной чиновничьей фуражке без кокарды, из-под которой начали пробиваться жиденькие поседевшие волосы:

– Отчего меня опасаться, человек я маленький, со службы меня выгнали за то, что лбовцы меня грабили всегда, а сам-то он, Лбов, когда узнал об этом, так мне завсегда поддержку оказывал, потому что жена у меня, ребятишки к тому же, и потом, хотя я не люблю выстрелов, всяких бунтов, так как человек я не военный, а мирного происхождения, но разве же я могу быть за полицию?

В осунувшихся чертах его лица, в тени его глаз Рита уловила что-то искреннее и оживилась. Она вышла с ним вместе на улицу. Чебутыкин пожал ей руку и пошел торопливо в своем ватном пальтишке с единственной уцелевшей медной пуговицей прочь, боком, с опаской проскользнув мимо маячившего на углу полицейского.

Риту вызвал Гром. Гром подтвердил, что Лбов действительно арестован, сказал, при каких обстоятельствах, и попросил, чтобы она объяснила план квартиры губернатора, которого лбовцы решили захватить заложником и требовать взамен его выпуска Лбова. Рита рассказала ему и, вся охваченная надеждами, что, может быть, Лбова удастся спасти, долго не могла уснуть в эту ночь.

Но через несколько дней надежды ее рухнули, потому что Болотников, губернатор Перми, осунувшийся от постоянных выговоров, приказов, разносов из Петербурга по поводу неумения и бездеятельности, из-за которой до сих пор не могли захватить Лбова; губернатор, до которого дошли слухи о том, что его собираются захватить заложником, написал письмо, перепечатал его во многих экземплярах и приказал раздать в Мотовилихе с тем, чтобы письмо попало в руки оставшихся лбовцев.

В письме говорилось, что он, губернатор, твердо решил, даже в том случае, если его захватят заложником, настаивать на том, чтобы суд над Лбовым шел своим чередом и что о его судьбе пусть правительство не беспокоится.

Был он стар, но был он по-своему и честен, и тверд – это один из верных сторожей самодержавия, один из преданнейших слуг всероссийского государя императора.

Рейтинг@Mail.ru